Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

КУКУШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

****

Тишина после звёздной ночи была обманчивой.

Она не принесла покоя, а лишь сменила форму — из вселенской пустоты превратилась в плотную, предрассветную мглу, наполненную запахом сырой земли и тревожным шепотом ещё не проснувшегося поля.

Лейла спала урывками, как солдат на посту, и с первым сизым проблеском за окном уже стояла у печи, растапливая самовар для бабки Степаниды.

Её движения были точными. Она чувствовала себя не женщиной, а инструментом — заточенным серпом, тугой пружиной, готовой к очередному дню сопротивления.

Дорога на дальнее поле в этот раз казалась длиннее обычного.

Роса холодила босые ноги, обутые в грубые ботинки , но внутри горел тот самый холодный огонь, что разожгли вчерашние воспоминания. Она шла, и с каждым шагом образ отца — его шинель, его молчаливая скорбь у окна — становился для неё не просто болью, а доспехом. «Он нёс своё бремя. И я понесу своё», — стучало в висках ровным, неумолимым ритмом шагов.

На поле уже кипела работа.

Увидев её, разговоры на миг стихли, сменившись тем привычным, густым молчанием, в котором висели невысказанные мысли и желания. Тамара Ивановна, её лицо похожее на помятое осеннее яблоко, молча ткнула пальцем в сторону незаконченной полосы.

— Дожинать будешь там, за оврагом. Одна полоса отвалилась, — бросила она, и в её голосе была не просто обычная неприязнь, а что-то новое, острое, почти злорадное.

Отправить одну за овраг — значило изолировать, вырвать из поля общего зрения. Это была не работа, а ловушка, расставленная женской ревностью и всеобщим молчаливым согласием.

Лейла лишь кивнула.

Она поняла с первого слова. Поняла и приняла вызов. Взяв серп, она направилась через поникшую, скошенную рожь к тому самому оврагу, за которым поле уходило под уклон к лесу.

Спиной она чувствовала, как на неё смотрят. Десятки глаз. Мужские — алчные и оценивающие. Женские — колючие и торжествующие. Она не обернулась.

За оврагом царила иная тишина.

Не рабочая, а глухая, лесная. Полоса ржи здесь была действительно брошена — колосья лежали беспомощно, перемешавшись с чертополохом и бурьяном.

Лейла втянула в себя воздух, пахнущий прелой травой и сыростью, надела рукавицы и с первым, яростным взмахом серпа вонзилась в работу.

Тяжёлая, неблагодарная. Каждый сноп давался с боем.

Пот стекал по спине ручьями, мухи звенели у лица, а в ушах пульсировала кровь. Но в этом каторжном труде было своё очищение.

Она рубила не только рожь. Она рубила тернии своей собственной судьбы, воспоминания о материнском предательстве, о беспомощном взгляде отца, о пьяных глазах Якова.

И вот, когда она выпрямилась, чтобы перевести дух и смахнуть со лба солёную влагу, она ощутила Его присутствие.

Не услышала шагов — их заглушал шёпот трав. Просто кожей почувствовала тяжёлый, пристальный взгляд, упёршийся ей в спину. Медленно, с холодным спокойствием, которого требовали годы такой практики, она обернулась.

На краю оврага, прислонившись к стволу покосившейся берёзы, стоял Николай.

Тот самый, волосатый и грубый. Он не работал. Он ждал. В его потных, загорелых руках не было ни серпа, ни грабель.

Он просто стоял и смотрел. Его маленькие глаза, похожие на свиные, блестели мокрым, наглым блеском. Он облизнул губы.

— Тяжко одной-то, Лейла? — произнёс он хрипло. Голос его звучал фальшиво-заботливо, но интонация была плоской, как удар лопаты. — Далеко тут от всех… Помочь некому.

Он сделал шаг вперёд .Потом ещё один. Между ними оставалось метров десять, но дистанция стремительно теряла смысл.

Воздух сгустился, наполнился немой угрозой. Лейла не двинулась с места. Она лишь перенесла вес тела, чтобы крепче стоять на земле, и сжала в правой руке рукоять серпа. Лезвие блеснуло тусклым серебром в косом утреннем свете.

— Я управлюсь, — сказала она.

Её голос прозвучал неожиданно громко и чётко в этой давящей тишине. В нём не было ни страха, ни вызова. Была сила и решительность .Как если бы она говорила: «небо синее».

— Ну, ясное дело, ты у нас работящая, — Николай усмехнулся, и эта усмешка обнажила жёлтые, кривые зубы.

Он приблизился ещё на несколько шагов.

Теперь она могла разглядеть капли пота в щетине на его щеках, запах перегара и немытого тела. — Только зачем так надрываться? Все равно тебя тут за свою не считают. Кукушка ты. Чужая. А чужая — значит общая.

Последнее слово он произнёс с особой, сальной убеждённостью.

И сделал последний, решающий шаг, протягивая руку — не к ней, а к её косынке, намереваясь сорвать этот символ её недоступности.

Время замедлилось. Лейла не отпрянула.

Она совершила одно резкое, короткое движение. Не замахнулась — это было бы слишком театрально. Она просто выставила серп вперёд, остротой наружу, точно клинок шпаги.

И замерла. Её зелёные глаза, обычно скрывающие боль или печаль, в этот миг стали абсолютно пустыми. В них не было ни злобы, ни страха. Была только голая, леденящая решимость. Решимость биться насмерть.

— Попробуй, — произнесла она тем же ровным, металлическим голосом. — Попробуй сделать меня «общей».

Николай застыл.

Его протянутая рука повисла в воздухе. Он смотрел то на лезвие серпа, заточенное до бритвенной остроты, то в её лицо.

И что-то дрогнуло в его наглой, животной уверенности.

Он встретил взгляд, в котором не было ничего человеческого — только холодная сталь и бездна отчаяния, готового в любой миг превратиться в ярость. Он увидел не женщину, а силу. Дикую, неприрученную, способную на всё.

Мгновение они стояли так — в немой дуэли.

Потом Николай, не сказав больше ни слова, сплюнул себе под ноги, брезгливо скривился, будто наступил во что-то гадкое, и, развернувшись, зашагал прочь.

Его спина, широкая и сильная, выражала теперь лишь досаду и растерянность.

Когда его фигура скрылась за поворотом оврага, Лейла опустила серп.

Рука дрожала от чудовищного напряжения, и лишь сейчас она это почувствовала. Сердце билось где-то в горле, учащённо и глухо. Она сделала глубокий, прерывистый вдох, потом ещё один. И снова подняла голову.

Взгляд её упал на васильки, синие, как детские слёзы, растущие на меже.

И вдруг, сквозь толщу страха, ярости и бесконечной усталости, к ней вернулась та самая детская картинка — твёрдая, шершавая ладонь отца.

Ладонь, которая вела. Которая защищала. Которая теперь была лишь памятью, но памятью, давшей ей форму.

Она не заплакала.

Она выпрямила спину, поправила косынку, которую хотел сорвать Николай, и снова взглянула на нескошенную полосу.

Работа. Нужно было работать. Это был её язык, её молитва, её единственный понятный ответ миру.

Она повернулась спиной к оврагу, к деревне, ко всем Николам и Тамарам этого мира, и снова занесла серп.

Тяжёлое лезвие со свистом рассекло воздух и вонзилось в упругие стебли.

И в этом движении была не только покорность судьбе. Была тихая, неистовая гордость. Гордость за то, что она — не общая. Что она — Лейла. Дочь капитана. Мать Петра. Внучка Степаниды.

Кукушка, которая не улетела, а осталась — чтобы сражаться за каждый клочок своей чести и своего одиночества на этой чужой, но кормящей её земле.

Жизнь Лейлы в деревне выстроилась по строгому, неумолимому графику, где каждая минута была отмерена и занята.

Это был её щит не только от скуки, но и от встреч, которых она боялась пуще лесного пожара.

Она выходила в поле затемно, возвращалась затемно, а в воскресенье, когда вся деревня валила на базар или толпилась где-нибудь, она оставалась в бабкином доме, погружаясь в бесконечную домашнюю работу.

Она научилась вычислять маршруты Якова, узнавать по звуку грубый голос его матери, и словно тень скользила в противоположную сторону. Но деревня мала, а злоба — велика, и случайных встреч избежать было невозможно.

Однажды, когда она несла из колодца вёдра на коромысле, её настигли.

На узкой тропке, между плетнями, возникла фигура свекрови, Агриппины Федосеевны.

Женщина была широкой, приземистой, с лицом, навеки застывшим в выражении кислого презрения. А рядом, неуклюже перебирая ножками в грубых ботиночках, держась за её юбку, стоял… Петенька.

Лейла замерла.

Вёдра болезненно врезались в плечи. Весь мир сузился до маленького, пухлого существа в стёганом кафтанчике.

Ему было два года. У него были её собственные, ярко-зелёные, широко распахнутые глаза и тёмные, как смоль, вихры, которые никак не хотели лежать гладко.

Он смотрел на неё без страха, с тихим, сосредоточенным любопытством, каким смотрят на яркую бабочку или незнакомую собаку.

— Батюшки, кто это к нам пожаловал? — громко, на всю улицу, начала Агриппина, и её голос был похож на скрип несмазанной телеги. — Аль не узнаёшь, Петро? Это ж кукушка, что яйцо в наше гнездо подбросила да улетела! Прилетела на минутку, поглядеть, не окривел ли ты без матери-то?

Мальчик не понимал слов, но тон был ясен.

Он прижался к бабкиной ноге, испуганно втянув голову в плечи. Лейла почувствовала, как у неё подкашиваются ноги.

Она хотела опуститься перед ним на корточки, протянуть руки, сказать что-то, одно-единственное, нужное слово. Но язык будто присох к нёбу. А вокруг, как по сигналу, начали появляться люди.

Из калиток, из-за углов. Бабы с подсолнухами в руках, мужики, приостановившие починку забора. На лицах расцветали ухмылки, загорался интерес — предвкушение хорошего, сочного зрелища.

— Гляди-ка, гляди, встреча состоялась! — хихикнула кто-то.

— Мамку свою не признаёт! Естественно, чужая она ему!

— И правильно, что не признаёт! Какая она ему мать? Птица перелётная!

Агриппина, чувствуя поддержку, расправляла плечи, наслаждаясь своей властью и унижением невестки.

— Чего молчишь-то, милая? Аль языка нет? Сыночку своему хоть словечко скажи! Может, споешь ему, как кукушка? Ку-ку! Ку-ку!

Громкий, фальшивый смех Агриппины подхватили несколько голосов.

Петенька, испугавшись внезапного гама и кривляний бабки, заплакал — тихо, всхлипывающе.

Этот звук пронзил Лейлу острее любого ножа. Она сделала шаг вперёд, и вёдра на коромысле звякнули, расплескав воду.

В её глазах на миг вспыхнуло что-то дикое, материнское, готовое смести всё на своём пути.

Но она увидела, как Агриппина почти с триумфом прижала плачущего ребёнка к себе, гладя его по голове с показной нежностью.

— Ой, не пужай дитя-то, не пужай! Видишь, чужая — он и чует! Иди уж, иди, кукушка, полетай в своём поле. А мы своего внучка сами вырастим, без твоей подмоги.

Лейла отшатнулась, как от удара. Весь её пыл, вся боль обратились в ледяной пепел.

Она молча, с каменным лицом, обошла их широкой дугой, даже не взглянув больше на сына, и пошла прочь, чувствуя на спине десятки насмешливых, торжествующих взглядов.

Смех и пересуды долго преследовали её, пока она не скрылась за поворотом. В тот день вода из колодца казалась ей горче полыни.

Её единственным убежищем оставался дом бабки Степаниды. Старая женщина никогда не спрашивала ни о чём, но её тихая, мудрая деятельность была лучшим утешением.

Лейла с головой уходила в работу: драила до блеска уже и так чистый пол, часами возилась у печи, готовя немудрёные, но невероятно вкусные благодаря её стараниям блюда — томлёную в чугунке кашу с топлёным маслом, пироги с капустой и грибами, от которых весь дом наполнялся слюнявым духом.

Она перемывала и перебирала все бабкины склянки с травами, раскладывала их в идеальном порядке. Она штопала, вышивала, пряла. Её руки, сильные и ловкие, не знали покоя. В этом служении, в этой немой заботе о старухе, которая стала ей роднее матери, была её искупительная жертва, её молчаливая молитва.

Степанида лишь изредка клала свою сухую, тёплую ладонь на её склонённую голову, и этого молчаливого благословения хватало, чтобы выстоять.

Но была и другая, новая угроза, более настойчивая и оттого более опасная, чем грубая мощь Николая. Степан, бригадир.

После случая в овраге его поведение изменилось. Открытой наглости сменилась изматывающей, прилипчивой осадой. Он больше не смотрел на неё при всех. Он преследовал.

Он находил причины появляться рядом, когда она была одна. Возвращался «забытой» рукавицей к стогу, когда все уже ушли. «Случайно» оказывался на той же тропе, что и она, вечером. Его присутствие стало тенью, от которой не избавиться.

— Тяжело, Лейла? — раздавался его голос почти у самого уха, когда она, согнувшись, нагружала воз сеном. Он подходил так близко, что она чувствовала запах его пота и махорки, ощущала тепло его тела. — Дай, я помогу.

И его руки — грубые, корявые, с толстыми, цепкими пальцами — протягивались не столько к тяжести, сколько к ней.

Он «помогал» так, что его ладони скользили по её спине, касались бока, задерживались на мгновение дольше необходимого.

Каждое такое прикосновение было мелким, тщательно рассчитанным унижением, пробой её границ.

Он смотрел при этом в сторону, лицо его было серьёзным, даже озабоченным, но в уголках маленьких, глубоко посаженных глаз дрожал жадный, торжествующий огонёк.

Он наслаждался своей властью, этой игрой в кошки-мышки, где он был и охотником, и судьёй.

Однажды, в пустом сарае, куда она зашла за граблями, он перекрыл ей выход своим плотным телом.

Не сказал ни слова. Просто стоял, смотря на неё тем влажным, тяжёлым взглядом. Воздух стал густым и вонючим.

Лейла не стала его упрашивать или кричать. Она медленно, не сводя с него ледяного взгляда, подняла тяжёлую, окованную железом грабли и держала её перед собой, как копьё.

Не угрожающе, а просто демонстративно. Молчаливо показывая, что между ними всегда будет этот железный барьер. Степан постоял, пощёлкал языком, будто раздумывая, стоит ли игра свеч, и, наконец, шаркнув сапогом, посторонился.

Но в его ухмылке было не поражение, а лишь отсрочка. Он был уверен в своём праве и в её беззащитности. Он ждал удобного случая.

И Лейла понимала это.

Она жила, как на минном поле. С одной стороны — публичное позорище и острая, невыносимая боль от встреч с сыном, которого она не могла признать. С другой — тихое, настойчивое преследование, грозившее перерасти в нечто большее.

А посередине — лишь тяжкий труд, да тихие вечера с бабкой Степанидой, да безжалостно острый серп в её руках, который был и орудием труда, и единственным верным, холодным союзником в этой бесконечной, изнурительной войне за право просто быть собой. Она стискивала зубы и шла вперёд, потому что отступать было некуда. Потому что за её спиной была лишь пустота, оставленная всеми, кто должен был её любить.

Вечер в избе бабки Степаниды был тихим, нарушаемым лишь потрескиванием дров в печи да мерным постукиванием веретена в мозолистых руках старухи.

Лейла, склонившись над корытом с картофельными очистками, казалось, была вся сосредоточена на этой незамысловатой работе. Но пальцы её время от времени замирали, а взгляд упирался в одну точку на закопченной стене, видя не её, а пухлые щёки плачущего сына.

Вдруг в сенях скрипнула половица, и на пороге, отряхивая от росы подол, появилась соседка, Марфа-повитуха, женщина круглая, шумная, с вечно влажными от любопытства глазами.

— Здорово живёте, Степанида! Ой, и Лейла тут... — Марфа бросила на девушку быстрый, оценивающий взгляд, полный непрошеного сочувствия.

— Садись, Марфа, — без особой теплоты, но с обычным своим достоинством проговорила Степанида, не останавливая вращения веретена.

— Да я ненадолго, мимо к больной Федосье шла, думала, травки у тебя для облегчающего чаю попросить... — Марфа уселась на лавку, устремив взгляд на Лейлу. — А тут, мимоходом, видение имела. На околице. Агриппина, Якова-то мать, с внучком гуляла. И, представляешь, навстречу им — Лейла наша.

Лейла не шелохнулась, но спина её под ситцевой кофтой напряглась, как тетива.

— Ну и? — равнодушно спросила Степанида.

— А то! — оживилась Марфа. — Агриппина-то как начала! «Вон, Петро, — кричит, — кукушка твоя прилетела! Узнаёшь?» А мальчонок, сердешный, и не узнал, испугался, реветь стал. А народ вокруг... ох, и смеялись же. «Чужая, — кричат, — ему мать! Птица!» Я аж сердцем за Лейлу обмерла.

Последние слова она произнесла с таким слащавым сожалением, что Лейле стало физически тошно.

Она резко встала, вода с рук брызнула на пол.

— Надо скотину покормить, — глухо бросила она и направилась к двери.

— Погоди, дитятко, — тихо, но властно остановила её Степанида. — Скот подождёт. Садись. Терпеть надо, а не бегать.

Лейла замерла, потом, стиснув зубы, вернулась и опустилась на скамью, уставившись в пол. Её лицо было маской.

— И как же она это терпит-то? — покачала головой Марфа, не унимаясь. — Вся деревня языками треплет, мужики... тьфу, волки голодные, так и смотрят. А этот Степан... он же, как тень, ходит за ней. Все видят. Тамара, говорят, просто звереет от злости. Скоро, не ровен час, беда будет.

— Каждая своё горе терпит по-своему, — отрезала Степанида, и в её голосе впервые прозвучала сталь. — Не твоё дело, Марфа, мерять чужие беды.

— Да я ж из жалости! — всплеснула руками гостья.

— Девка — видная, работящая. Жизнь ведь живёт! А она — ни взад, ни вперёд. К Якову б вернуться, сына растить... Или уж совсем отсюда уехать, к своим городским! А то мучается, да и людей смущает.

Тишина в избе стала густой и тяжёлой.

Лейла подняла голову. Её зелёные глаза, казалось, выжгли всю влагу и теперь горели сухим, холодным пламенем.

— Какие «свои»? — спросила она, и её тихий голос прозвучал громче любого крика.

— У меня нет «своих». Мать — улетела. Отец — в земле. Сын... — голос её дрогнул, но она заставила себя закончить, — сыну чужая. Здесь я хоть землю пахать могу. Здесь хоть корни есть. Пусть и ядовитые.

Марфа раскрыла рот от такой прямоты, но слова застряли у неё в горле.

— И к Якову я не вернусь, — продолжила Лейла, обращаясь уже не столько к соседке, сколько к самой себе и к бабке. — Нельзя склеить разбитый горшок, чтобы он воду держал. Только осколки колоть руки будут. И его, и мои. И Петькины.

— Но он же твой сын! — не удержалась Марфа.

— И поэтому я ему денег ношу, и одежду! — вдруг вырвалось у Лейлы, и в её глазах блеснули непролитые слёзы. — Чтобы он не нуждался. Чтобы мог... улететь отсюда, если захочет. Далеко-далеко. Лучше, чем я.

Она замолчала, переводя дух. Степанида перестала прясть. Её мудрый, старый взгляд был прикован к внучке, и в нём читалась бездонная боль и понимание.

— Вот и получается, Марфа, — тихо сказала старуха,

— что она не Кукушка. Она — дуб. Который стоит один в поле. Все ветра его гнут, а он корнями врос в эту землю, хоть она ему и не мать. И гнёзда на нём не вьют. И тени от него мало. Но он стоит.

Марфа, наконец, притихла, смущённо теребя конец платка.

В избе воцарилась тишина, на этот раз не тягостная, а полная какого-то нового, горького смысла.

На следующее утро, выходя в поле, Лейла наткнулась на Степана. Он поджидал её у покосившегося мостика через ручей, явно не случайно. Его грузная фигура преграждала узкую тропинку.

— Лейла, — начал он, и его голос звучал напыщенно-важно, как будто он делал ей одолжение.

— Дело есть. На дальнем покосе копны считать надо. Поедем со мной. Телега там.

В его словах не было вопроса. Было приказание. И предложение остаться наедине в глухом месте звучало в них откровенно и цинично.

Лейла остановилась в двух шагах. Она не опустила глаза.

— Я сегодня на току зерно веять должна, Степан Петрович, — сказала она ровно. — Тамара Ивановна сама распределила. И на дальний покос никто, кроме вас с конюхом, не ездит. Это все знают.

Её ответ, чёткий и лишённый страха, явно застал его врасплох. Он нахмурился.

— Я бригадир! Я перераспределяю! — зарычал он, делая шаг вперёд.

В этот момент с другой стороны мостика раздался громкий, визгливый голос:

— Ой, Степан Петрович! А я вас ищу! — Это была Агафья, с ведром в руках.

Она смотрела на них остро, как сорока. — Тамара-то по всему селу вас ищет, скандал учиняет! Говорит, вы ей вчера зарплату не ту отдали. Идите, разбирайтесь, а то баба, знаете, разъярённая!

Степан обернулся, и на его лице смешались злость и досада. Он понял, что момент упущен. При свидетеле ничего не сделаешь.

— Ладно... — пробурчал он. — Потом поговорим. Обязательно поговорим.

И, бросив на Лейлу взгляд, полный немой угрозы и обещания, он тяжёлой поступью пошёл прочь.

Лейла, не глядя на Агафью, кивнула ей в знак молчаливой благодарности и пошла своей дорогой, к току.

Она знала, что это — не победа. Это была лишь передышка. Степан не отступится. Но и она не сдастся.

Она будет стоять, как тот дуб. Одинокая, с искорёженной судьбой, но — стоять.

Потому что корни, пусть и в ядовитой почве, уже проросли слишком глубоко. Вырвать их теперь значило бы умереть. А она ещё хотела увидеть, как её сын, когда-нибудь, научится летать.

. Продолжение следует....

Глава 3