Найти в Дзене

"Бездарность" или Такая разная любовь

Алёна рывком надела наушники и закрыла глаза. Замерла, даже дышать стала тише. Под веками заплясали красные круги – от страха или от того, что она слишком крепко зажмурилась. Сердце колотилось так, что заглушало даже басы в наушниках. — Я что сказал? – рявкнул отец из кухни. — Бегом сюда! И свои каракули неси, посмеёмся вместе. – послышался хриплый, грубый смешок и следом – хихиканье. Это мать, как обычно, подобострастно поддержала мужа. Это легче, чем противостоять его железному кулаку на столе, когда он «строит» всю семью, вернее, двух единственных своих «баб». Высшее образование не всегда синоним интеллигентности и воспитанности. В Георгии Сергеевиче поразительным образом сочетались аккуратность до педантичности, и разнузданная, до гадливости, грубость. При этом был он человеком весьма начитанным, знал ответы на все вопросы, и, очевидно, будучи уверенным, что стоит на ступеньку выше «слабого пола», вёл себя, как настоящий хозяин. Хотя нет. Как тиран. Алёна силилась слиться с обоями,
Оглавление

Каракули

Алёна рывком надела наушники и закрыла глаза. Замерла, даже дышать стала тише. Под веками заплясали красные круги – от страха или от того, что она слишком крепко зажмурилась. Сердце колотилось так, что заглушало даже басы в наушниках.

— Я что сказал? – рявкнул отец из кухни. — Бегом сюда! И свои каракули неси, посмеёмся вместе. – послышался хриплый, грубый смешок и следом – хихиканье. Это мать, как обычно, подобострастно поддержала мужа. Это легче, чем противостоять его железному кулаку на столе, когда он «строит» всю семью, вернее, двух единственных своих «баб».

Высшее образование не всегда синоним интеллигентности и воспитанности. В Георгии Сергеевиче поразительным образом сочетались аккуратность до педантичности, и разнузданная, до гадливости, грубость. При этом был он человеком весьма начитанным, знал ответы на все вопросы, и, очевидно, будучи уверенным, что стоит на ступеньку выше «слабого пола», вёл себя, как настоящий хозяин. Хотя нет. Как тиран.

Алёна силилась слиться с обоями, отдалить неприятную сцену «разбора полётов», но даже через грохочущую музыку слышался высокий и громкий окрик отца.

— Оглохла, что ли? Метнулась сюда, сказал! Художник… От слова «худо».

Мать хмыкнула. Этот звук был хуже любой насмешки. Это был звук предательства. Мама видела, как она ночами рисовала. Мама знала, как она это любит. И всё равно встала на сторону главного судьи.

Алёна стянула наушники и обречённо поднялась. Она знала, что, если не придёт добровольно, отец ворвётся в комнату и будет по-хозяйски рыться в её вещах. А уж там-то он точно найдёт, к чему придраться, помимо её «каракулей».

Стать художником-иллюстратором Алёнка решила ещё в детстве, когда в её руки попала книга старинных русских сказок, иллюстрировал которую великий художник и архитектор Виктор Михайлович Васнецов. Если в школе отменяли уроки, она неслась в музей, и надолго застывала перед его холстами.

Для отца, инженера-проектировщика, технаря до мозга костей, такой профессии, как художник-иллюстратор, не существовало. Впрочем, как и актёрской профессии, певцов, и прочих «вертихвосток» и бездельников. «Пользу надо приносить себе и людям, понятно?» – любил повторять отец, когда учил "непутёвую" дочь уму-разуму.

Для поступления Алёне выбрали единственно верное, по мнению родителей, место: ближайший институт, где были факультеты экономики и юриспруденции. Для гуманитария Алёны ни та, ни другая специальность не была мечтой. Напротив, и юристы, и экономисты были для неё, как люди из другой вселенной, а кроме того, у неё всегда были проблемы с цифрами и точными расчётами. Вот рисование – другое дело! Погружаясь в процесс, она будто попадала в нирвану, медитировала, и получала огромное наслаждение, если у неё выходило именно то, что она задумала.

Вынести на суд грубого отца свои рисунки было страшно. Но ещё страшнее было слышать все те унизительные слова, что он, не стесняясь, бросал ей в лицо. Она стиснула пальцами альбом и сделала шаг с таким трудом, словно поднималась на Голгофу.

Из кухни послышался знакомый звон: отец стукнул горлышком бутылки любимого коньяка о хрустальный лафитник на ножке. Потом аромат лимона, причмокивание, глоток и выдох. Ритуал был ежепятничным, когда он возвращался с работы раньше обычного. Одна, максимум две рюмки. Не для опьянения. Для настроения. Для права – говорить всё, что думает. Права вершить суд. "Бездарность!" – донёсся с кухни его голос, уже размягчённый, бархатистый от первого глотка. Это был сигнал. Суд начался.

Ладони Алёны похолодели, пальцы вцепились в альбом. В груди защемило в ожидании разноса. Она вдруг остановилась. И душа, и тело сопротивлялись. Слова отца, острые и бьющие стрелами в её самоуважение, словно раскалывали её на куски, будто она не человек, а хрустальное изваяние. Идти – значит снова уничтожать себя. Не идти – обречь себя на ещё более невыносимое унижение.

Она сжала свободную руку в кулак и выдохнула. Сердце колоколом гудело в груди, отбивая ритм её страха. Закусив губу до боли, Алёна сделала шаг вперёд.

В кухне пахло чаем и вечерним алкоголем, которым отец смаковал свою непогрешимость. Георгий Сергеевич не спеша отпивал из рюмки, его пальцы крепко сжимали хрусталь. Мать, Людмила Анатольевна, суетилась у раковины, с удвоенной силой драя уже чистую тарелку. Спиной к дочери. Как всегда.

— Ну, показывай, что там у тебя, х-художник, – уничтожающе высокомерно протянул отец, даже не глядя на неё. Поставил рюмку с таким стуком, что мать вздрогнула. — Хочу посмотреть, на что мы тратим свет, бумагу и, главное, время. Его у тебя, похоже, немерено.

Алёна положила альбом на стол. Потом неосознанно сделала шаг назад, к порогу, будто готовясь к бегству.

Отец неторопливо открыл альбом. Листал молча. Молчание было хуже крика, оно разбухало в кухне, как ядовитая губка. Мать украдкой, краешком глаза, попыталась заглянуть.

На развороте был рисунок – их дом. Но не тот, что с зелёными обоями и дубовым буфетом. А тот, что в её голове. Искажённый, как в кривом зеркале. На тёмных окнах – решётки. Дверь – как вход в склеп, чёрный, тяжёлый. А на подоконнике её комнаты – крошечная, едва заметная фигурка с крыльями. Ангел? Птица? Она и сама не знала. Просто нарисовала.

— И что это? – голос отца был тихим, обманчиво спокойным. Он ткнул пальцем в решётку окна. Ноготь был белым от нажима. — Что это значит?

— Это… просто… – язык Алёны заплетался, горло пересохло.

— Это просто хамство. Исключительное хамство. – Он не повышал тон. Он резал им, как хирург холодным скальпелем. — Мы тебя кормим, одеваем, даём кров. Платим за твоё «образование». А ты… ты рисуешь нашу жизнь как тюрьму. Ты благодарности не знаешь. Ни капли. Ничтожество, возомнившее себя творцом, а на самом деле просто дрянь, не уважающая родных! Тьфу!

Каждое слово било точно в солнечное сплетение. Физически. Алёна сжалась.

— Гера… – робко начала мать, не отрываясь от тарелки. – Не на…

— Молчать! – рявкнул он, ударив ладонью по столу. Рюмка подпрыгнула. Коньяк расплескался тёмной слезой по столешнице. — Это ты виновата! Разбаловала! Я из неё человека сделать пытаюсь, а она дрянь неблагодарная! Художник, твою дивизию! Не бумагу марать надо, а пользу приносить, поняла? – Он поднял альбом вверх и с силой разорвал листы пополам. Потом ещё и ещё, пока от рисунков остались лишь крошечные кусочки. — С сегодняшнего дня ты живёшь только по нашему твёрдому распорядку. Никаких альбомов, никакой музыки, никаких гостей, подруг и прогулок, только учёба. Занята будешь так, чтобы сил на глупости не оставалось. Я понятно выразился? Только так ты станешь нормальным человеком!

Это был уже не разговор. Это был приговор. И в этот момент что-то в Алёне лопнуло. Не порвалось, а именно лопнуло, с громким внутренним хрустом, как ломается лёд. Всё, что копилось годами – страх, стыд, ненависть к этим стенам, к этому запаху коньяка, к этой спине матери – вырвалось наружу.

— А я не хочу быть человеком по-вашему! – её собственный голос прозвучал чужим, сиплым, рвущимся. — Я не хочу вашей нормальности! Вашей тюрьмы! Я лучше буду дрянью, но на воле! Чем человеком в вашем… в вашем склепе!

Отец замер. Его лицо, сначала багровое от гнева, вдруг стало белым, восковым. Нечеловечески спокойным. Это было страшнее любого крика. Он медленно поднялся.

— На воле? – переспросил он с какой-то леденящей вежливостью. — Хорошо. С этого момента ты здесь не живёшь. Вон отсюда.

Он указал пальцем на дверь в прихожую. Палец был прямой, неподвижный, как пистолетный ствол.

— Жора!.. Там же ночь… Куда?… – мать метнулась к нему, схватила за рукав.

— Она САМА выбрала! – отшвырнул он её руку, не глядя. Всё его внимание было приковано к Алёне. — Раз так – ты свободна! Прямо сейчас. Без вещей. Всё, что куплено на наши деньги, остаётся здесь.

В голове у Алёны стоял оглушительный вой. Она повернулась и побежала в прихожую. Действовала на автомате. Ноги были ватными. Она сунула их в сапоги – прямо на босые ноги. Чувство абсурда даже не дошло до сознания. Не надела куртку, просто суетливо накинула её на плечи. Рука схватилась за ручку двери.

— Алёна… – за её спиной послышался сдавленный шёпот матери. Плач? Мольба? Не разобрать.

Она не обернулась. Толкнула дверь и выскочила на лестничную площадку.

Дверное полотно стукнуло так громко, что она вздрогнула. Железная дверь подъезда, скрипнув, ударила её морозом в горящее лицо. По голым ногам в сапогах пополз ледяной холод, жестокий и отрезвляющий. И тут её накрыло. Из глаз хлынули слёзы, обжигая замерзающее лицо.

Встреча

Она бежала без оглядки на окна, за которыми только что закончилась её жизнь. Внутри не было ни мыслей, ни плана, ни даже страха. Была одна лишь физическая реальность: ледяные сапоги, дрожь, начинавшая сотрясать всё тело, и ослепительная, невыносимая свобода. Страх. Пустота.

Сколько прошло времени, Алёна не знала – часы остались лежать на столе, рядом с карандашами. Когда сдерживать дрожащие от холода конечности и стучащие зубы не осталось сил, она заскочила в первый попавшийся бар, из-за дверей которого слышалась басовая музыка и смех.

Заведение пахну́ло на неё смесью еды, табачного дыма и алкоголя. В зале было немноголюдно – только группа молодых парней, громко смеющихся и поднимающих бокалы.

— Доброй ночи, – вежливо сказал бармен, с сочувствием глядя на её трясущиеся руки. — Холодно сегодня. Что-нибудь выпьете?

— А можно… – пальцы нащупали в кармане только проездной. — Воды. Горячей. Пожалуйста… Это бесплатно?

Бармен понимающе и немного разочарованно кивнул, потом поставил перед ней кружку, от которой шёл пар. Шмыгнув носом, Алёна обхватила её руками и отпила глоток, зажмурившись от тепла, опускающегося в желудок.

Парни в углу снова закричали, послышался звон бокалов, хлопанье по плечу одного из них, а Алёна, попросив третью кружку, села в самый дальний и тёмный угол.

Наверное, она задремала, потому что не увидела, как рядом с ней на стул сел один из тех молодых людей.

— Привет. – сказал он и улыбнулся. — Почему ты одна? У тебя всё хорошо? Как тебя зовут?

— Не много ли вопросов от незнакомого человека? – ответила она спросонья. Глаза никак не хотели открываться, и Алёна тёрла их пальцами. Нехорошо спать в баре. Но куда же ей идти?

Парень не обиделся. Улыбка его не сползла, а стала лишь чуть виноватой, будто он и впрямь слишком насел.

— Прости. Правда, много. – Он откинулся на спинку стула, но не ушёл. Сидел рядом, как будто так и надо. — Просто ты выглядишь такой… замёрзшей и потерянной. И мокрой. – он показал на куртку.

Алёна машинально провела ладонью по плечам. Ткань была холодной и влажной. Она и не заметила. Не заметила ничего, кроме дрожи внутри и жгучего стыда, что сидит тут одна, в углу, как брошенный котёнок.

— Меня зовут Алёна, – выдохнула она наконец, не глядя на него. Имя прозвучало чужим. Как будто она назвала имя той, прежней, что осталась в тех стенах.

— Максим, – отозвался он. Помолчал. В баре играла какая-то знакомая, бодрящая мелодия, но до их угла она доходила приглушённым, бессмысленным фоном. — Ты… не торопишься?

Вопрос повис в воздухе. Прямой, простой, без подтекста. И от этой простоты внутри у неё что-то ёкнуло – не больно, а странно. Будто он ткнул пальцем в огромную, зияющую дыру, о которой все молчат из вежливости.

— Нет, – выдавила она, глядя в свою кружку. Горячая вода кончилась. — Совсем.

Максим кивнул, будто услышал что-то обыденное – «задержался на работе», «пробки». Не «меня выгнали в ночь в сапогах на босу ногу».

— У нас, – он мотнул головой в сторону своей компании, где опять взорвался хохот, – сегодня защита проекта. Все сдали. Вот, теперь отмечаем. – он повернул голову набок, будто изучая её. — Знаешь, что? Идём к нам. Выпьешь чаю, поешь. Или… что угодно. За наш счёт.

Он сказал это так легко, без давления. Не «давай развеселим тебя», а «нам весело, места хватит». В его тоне не было ни жалости, которая унижает, ни навязчивости. Было просто предложение. Как бросить спасательный круг тонущему, не акцентируя, что тот тонет.

Алёна подняла на него глаза. Он был не красавец. Веснушчатый, рыжие волосы торчком, в помятой клетчатой рубашке. Улыбка кривоватая, но глаза – тёмные, живые, смотрели прямо. Не сканировали её, не оценивали. Просто смотрели.

— Я… как бы не в себе, – честно сказала она, и это было самой большой правдой за последние сутки.

— А у нас все не в себе, – рассмеялся он. — Толян там уже третий тост за строительные нормы поднимает. Страшное зрелище. Идём, не бойся. Не обидим. Честно.

Он встал, протянул руку. Не чтобы помочь подняться. Скорее, как знак: «Пошли?»

Алёна посмотрела на эту руку. На свои онемевшие пальцы. На пустую кружку. На дверь, за которой была только ночь, холод и пустота. А здесь – смех, тепло, и этот странный, веснушчатый парень, который не требует ничего, даже разговора.

Она медленно, будто скрипя всеми суставами, поднялась. Не взяла его руку, но сделала шаг в сторону того шумного стола, где свет был ярче, а воздух – гуще от смеха и общего дыхания.

— Вот и отлично! – оживился Максим, и его радость была такой искренней, простой, будто он привёл не замёрзшую незнакомку, а старого друга. — Эй, народ, подвиньтесь! Место для гостьи!

На неё обрушился шквал невнятных приветствий, улыбок, предложений попробовать «этот ужасный пирог» и «великолепный компот». Их было человек пять, и все они говорили разом, перебивая друг друга, споря о чём-то смешном и неважном. Никто не спросил, кто она. Никто не смотрел с подозрением. Её просто впустили в свой шумный, тёплый мир, как впускают попутчика в укрытие от дождя.

Алёна села на краешек стула. Кто-то налил ей в стакан чего-то тёплого и пряного. Она сделала глоток. На вкус было непривычно сладко и обжигающе. Тепло разлилось по жилам, наконец-то дойдя до самых кончиков пальцев. Она не говорила. Просто сидела и слушала этот какофонический гул жизни – жизни, которая шла мимо, без расписаний, без приговоров, без ледяного молчания.

И впервые за много лет, сквозь онемение и пустоту, она почувствовала не страх, а странную, почти невыносимую нежность. К этому шуму. К этим чужим, смешным лицам. К стакану в руках. К тому, что её просто допустили быть здесь. Без условий. Без допроса.

Это было неожиданно. И страшнее, чем холод подъезда. Потому что от этого тепла хотелось плакать. И она закрыла глаза, чтобы незнакомые, добрые люди не увидели, как по её щеке медленно поползла горячая слеза.

После третьего глинтвейна она совсем согрелась, даже начала улыбаться и отвечать на вопросы ребят. Вечер тихо перетёк в ночь, начавшую медленно, с ускорением вращаться вокруг Алёны. Она пила, что давали, не чувствуя вкуса, только жгучий разлив тепла, который не мог растопить лёд внутри. Всё остальное – обрывки. Смех, который рвался из её горла, ненастоящий, дребезжащий. Чужие руки, поправляющие её сбившуюся куртку. Тепло его тела в дешёвом отеле, где пахло пылью и чужими жизнями. Быстрая, нелепая близость – не от желания, а от вселенской, животной тоски по чужому теплу. Чтобы хоть на минуту забыть обо всём.

Возвращение

Проснулась от резкого, режущего света из окна без шторы. От пустоты в голове и странной, тянущей боли в висках. Рядом на подушке – незнакомый затылок. Память вернулась обвалом – холодными сапогами, щелчком замка, лицом отца. Стыд накатил такой густой и липкой лавой, что захотелось вытереться, соскрести с кожи этот след ночи. Она тихо, как преступница, собралась. Натянула ту же одежду. Не оставила записки, просто молча выскользнула за дверь.

На улице било в глаза зимнее солнце – жёсткое, безжалостное. В сапогах ноги замёрзли, онемели. Куртка не грела. Нужно было куда-то идти. А идти было некуда. В голове зажглась одна-единственная мысль, тупая и настойчивая, как удары молотка: паспорт. Без него – ты ничто. Не человек. Её бумажное «я» осталось в том склепе за жёлтой дверью. Забрать. Обязательно забрать.

Она почти бегом шла к подъезду, не глядя вокруг и не поднимая глаз от стыда и страха. Потом ждала напротив, прячась в арке, пока не увидела, как отец, прямой и неумолимый, с поджатыми губами, как всегда, вышел на работу. Выждала, дрожа от холода, ещё десять минут, боясь, что он вернётся за забытыми бумагами. Потом перебежала двор, сдерживая сердце, колотящееся о рёбра, как пойманная птица.

Ключа не было. Соседка, хранящая их ключи, не открывала. Пришлось позвонить. Звонок прозвучал за дверью оглушительно, словно сиреной. Молчание. Потом шаги. Не его тяжёлые, а быстрые, шаркающие – материнские.

Дверь открылась не сразу. Сначала щёлкнул глазок. Потом – цепочка, скрежещущая в пазу. И наконец – щель. В щели – мать. Лицо Людмилы Анатольевны было серым, будто её тоже выморозили за ночь. Глаза красные, заплаканные, но в них не было торжества «я же говорила». Был ужас. И облегчение.

— Мам, – голос Алёны сорвался в шёпот. — Пусти, пожалуйста.

— Алёна… Господи, – прошептала она, торопливо снимая цепочку. — Заходи, быстро. Он на работе.

В прихожей пахло тем же – чаем, коньяком, несвободой. Но теперь этот запах бил в ноздри с тошнотворной узнаваемостью. Мать сразу схватила её за плечи, стала стряхивать с куртки налипший снег, суетилась, как над больным ребёнком.

— Замёрзла, совсем замёрзла… – её голос дрожал. — Иди, разувайся. Сейчас чаю сделаю. Кушать будешь?

Алёна стояла, не двигаясь, позволяя ей это делать. Мать наклонилась, чтобы стащить с неё сапоги, и ахнула, коснувшись голой, синюшной кожи.

— Босиком?! Да ты с ума сошла! Сейчас же в ванную! Могла ноги отморозить!

Эта бытовая, гиперопекающая истерика была такой знакомой, такой обыденной, что от неё накатила невыносимая усталость. Не любовь, а паника собственника, который чуть не утратил свой объект заботы. И так эта «забота» отличалась от обычного равнодушия, что Алёна поморщилась.

— Мам, – тихо сказала Алёна. — Он… Он ведь меня снова выгонит…

— Он ничего не сделает! – резко перебила мать, вставая. Глаза её бегали. — Я всё улажу. Скажу… скажу, что ты всё поняла. Что осознала. Что больше не будешь. Он… он успокоится. Главное – ты дома. Дома.

Слово «дом» повисло в воздухе тяжёлым, ядовитым плодом.

Вечером вернулся отец. Алёна сидела в своей комнате, прислушиваясь к приглушённому гулу голосов на кухне. Не крики. Низкий, неумолимый гул отца и быстрые, заискивающие вкрапления матери. Потом – шаги. Дверь в её комнату открылась без стука.

Он стоял на пороге. Не заходил внутрь, как будто брезговал переступить черту. Смотрел на неё. Его лицо было каменным. Взгляд – потемневший, словно из бездны.

— Явилась? За ум взялась? – пальцы рук свернулись в кулаки. — Твоя мать умоляла меня, чтобы ты осталась, – начал он без предисловий. Голос был ровным, без эмоций. — Утверждает, что ты одумалась. Я в это не верю. Но. Порядок в доме должен быть. И жить на улице – это позор. Ты остаёшься. На моих условиях.

Он перечислил их чётко, как пункты устава:

Никаких «художеств». Блокноты, краски – в мусор.

Учёба – только на «хорошо» и «отлично». Отчёт каждую неделю.

Никаких «сомнительных» связей. Телефон – на проверку каждый вечер.

Домой – к десяти. Ни минутой позже.

— Нарушишь хоть один пункт – на этом пороге больше не появишься. Окончательно. Понятно?

Алёна молча кивнула, глядя в пол. Внутри не было смирения. Была ледяная, рассчитанная покорность. Выжить. Просто выжить здесь и сейчас. Найти точку опоры. Любую.

— И запомни, – он сделал паузу, чтобы убедиться, что каждое слово вбито в её память, как гвоздь в стену. — Эта акция – разовая. Запомни: твоё место здесь – не право, а привилегия, заработанная послушанием. Больше ошибок я не потерплю.

Он развернулся и ушёл, оставив дверь открытой. Как символ её несвободы.

Алёна медленно поднялась и тихо закрыла дверь. Не в знак протеста, а чтобы сделать стены своей клетки хоть немного осязаемыми. Чтобы отделить свой хрупкий мир от того мира, где он.

Потом опустилась на пол, прислонившись спиной к дверному полотну. Из кармана куртки достала смятый бумажный квадратик – визитку бара «Портал». На обороте – корявая надпись: «Максим» и номер телефона. Она провела пальцем по чернилам. Это был не роман. Это был артефакт. Доказательство, что там, снаружи, существует другой мир. Где люди смеются, не боясь, и протягивают руку, ничего не требуя взамен.

Она спрятала бумажку под матрас. Не как любовную записку, а как знак. Знак того, что где-то в это мире есть он. Есть их встреча в ночном баре, и случайная, сумбурная ночь, так неожиданно закончившаяся её молчаливым побегом. Но об этом никто не должен знать. Даже телефон – иначе отец сразу начнёт задавать кучу ненужных вопросов, увидев его номер.

Неожиданность

Следующие три месяца были похожи на жизнь под колпаком. Институт давил скучными цифрами, дом – тишиной. Её бунт стал микроскопическим, почти невидимым. Она купила новый альбом для рисунков. И когда квартира замирала в послеобеденной тишине, доставала его и рисовала. Не сказочных витязей. А то, что видела: спинку стула, трещину на потолке, свой сапог в луже. Потом аккуратно вырывала листок и относила соседке, бабе Ане, которая хранила ключ от их квартиры «на всякий пожарный».

— Опять своё рисуешь, касатка? – качала головой старушка, пряча листок в старую конфетную коробку из-под «Птичьего молока». — Ох, узнает батька – беда будет.

— Не узнает, – шептала Алёна. И это был её главный протест. Враньё во спасение.

С Максимом она переписывалась. Коротко. Он не лез с расспросами, не требовал встреч. Скидывал смешные картинки про архитекторов, спрашивал, как дела. Иногда звонил, и его голос в трубке был тёплым пятном в ледяном дне. Пару раз они встретились – сходили в кино, выпили кофе. Он вёл себя как друг. Только друг. И от этой ненавязчивой, нетелесной близости в её душе что-то начало оттаивать. Как будто кто-то просто сидел рядом на краю ледяной пропасти, не пытаясь вытащить, но и не давая окончательно замёрзнуть.

А потом началось недомогание. Слабость, будто кто-то вытащил из неё все батарейки. Тошнота по утрам, резкая, от запаха зубной пасты или кипящего бульона. Головокружения в душном автобусе. Месячные не приходили. Она списывала всё на стресс. На последствия того скандала с отцом. На вечный страх. Её тело стало чужим, капризным, непослушным механизмом.

Развязка наступила в институтской столовой. Пахло пережаренным маслом и тушёной капустой. Алёна поднесла вилку ко рту – и волна тошноты накатила такой силы, что она едва успела отпрянуть от стола. Рука дрогнула, губы побелели.

— Ой, – фыркнула соседка по столу, разглядывая её. — Алён, ты чего такая зелёная? – потом оглядела девчонок и прыснула: — Кажется, кто-то беременный?

Вокруг захихикали. Шутка была глупой, бытовой. Но для Алёны она прозвучала как выстрел. В ушах зазвенело.

Она вскочила, не слыша смеха, и побежала. Не на па́ру. В аптеку. Купила первый попавшийся тест, зажав в потной ладони последние хрустящие купюры.

Туалет в торговом центре был грязным, пахнущим хлоркой. Она, не дыша, сделала всё, что было в инструкции. Положила пластиковую палочку на крышку бачка и закрыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле.

Когда посмотрела – время остановилось. На тесте были две полоски. Яркие, чёткие, не оставляющие сомнений.

Беременна.

Слово ударило в сознание не смыслом, а физической болью. В висках. В солнечном сплетении. Она схватилась за края раковины, чтобы не упасть. В зеркале на неё смотрело бледное, испуганное лицо чужой девушки. Внутри неё уже жил кто-то. Результат той ночи. Не любви. Отчаяния. И этот кто-то рос. Не спросив разрешения.

Паника была такой всепоглощающей, что перешла в странное, ледяное спокойствие. Никому! Никому нельзя говорить. Особенно им – родителям. Это знание нужно закопать в себе, как опасную мину. Нет, этого не может быть! Разве может девственница забеременеть от своего первого раза? Может, оно рассосётся само? Может, ошибка? Так она думала, выбрасывая тест в урну общественного туалета в торговом центре. Она решила молчать. Это было самое страшное и глупое решение в её жизни – решение загнанного зверька, который надеется, что если замереть, то хищник не заметит.

Но тело выдавало – одежда становилась тесной. Приходилось носить бесформенные свитера, прятаться в объёмных куртках. Она ловила на себе взгляд матери – пристальный, выжидающий. И каждый раз отводила глаза, сжимаясь внутри.

Разоблачил её звук. На пятом месяце мать, проходя мимо ванной, где Алёну снова рвало, замерла. Не ушла, потребовала открыть. Смотрела, как дочь, согнувшись, рыдает над унитазом, не в силах сдержать спазмы.

— Алёна, – сказала мать тихо. Не спрашивая. Констатируя. — Что с тобой?

Девушка молчала, утирая слёзы тыльной стороной ладони. Мать шагнула вперёд. Не к ней. К корзине с грязным бельём. Вытащила чужую джинсовую юбку, с трикотажной вставкой на животе. Подержала в руках. Потом подняла на дочь глаза. И в этих глазах не было ни жалости, ни ужаса. Там вспыхнуло что-то другое. Ярость. Ярость загнанной в угол сообщницы, которую предали.

— Ты… Ты беременна? – прошептала она. Голос шипел, как раскалённое железо в воде. — От кого? Ты с ума сошла? В подоле решила принести?! Отец тебя просто раздавит!

Это было начало конца. Мать не стала её щитом. Страх перед отцом оказался сильнее материнского инстинкта. Она превратилась в следователя. Допрос шёл шёпотом, в ванной, при включённой воде, но по жестокости не уступал отцовским «разборам».

— Как ты могла? Как посмела? После всего! Мы тебя назад приняли! А ты… Опозорила нас!.. Дрянь! Потаскуха! Бесстыжая!

Слова матери, как пощёчины, били по открытым ранам, оставленным отцом. Это было хуже. Это было предательство последней инстанции.

Когда вечером вернулся отец, мать выложила ему всё, не защищая дочь. Срывающимся, истеричным шёпотом, сдирая с неё последние покровы, чтобы доказать свою преданность, свою непричастность к этому позору.

Тишина после её рассказа была оглушительной. Потом отец поднялся. Медленно. Будто поднималась не человеческая фигура, а лавина.

Он вошёл в её комнату. В этот раз – переступил порог. Подошёл так близко, что она почувствовала запах его одеколона и вечернего коньяка.

— Встань, – сказал он тихо.

Она поднялась. Беспомощно, с уже заметным, круглым животом под тонкой майкой.

Он посмотрел на этот живот, потом на её лицо. В его глазах не было ни капли человеческого. Только ледяное, беспредельное отвращение.

— Собирай вещи, – произнёс он отчётливо, не повышая голоса. Каждое слово было как удар плетью. — И убирайся. Чтоб духу твоего здесь больше не было. Ты нам не дочь. Ты – никто. Поняла? Никто. Ты недостойна зваться нашей дочерью.

— Куда же я пойду? – бессильно прошептала она.

— Мне всё равно. – отец обернулся и пожал плечами. — Иди к тому, от кого это отродье.

Он развернулся и вышел. В этот раз – закрыл за собой дверь.

Алёна стояла посередине комнаты. Внутри не было ни паники, ни слёз. Была пустота. Абсолютная. Он просто констатировал факт, который она и сама знала: здесь ей больше не место. Здесь ей никогда и не было места.

Она собрала рюкзак. Старое, личное. Пару футболок, те самые блокнотики для рисунков, паспорт. Больше ничего не брала. Надела куртку. Вышла в прихожую.

Мать стояла у окна в кухне, спиной. Плечи её тряслись. Но она не обернулась, не сказала ни слова, не остановила.

Алёна вышла. Дверь прикрылась с мягким, глухим стуком. Не оглядываясь, она спускалась по лестнице – медленно, держась за холодные перила, потому что ноги были ватными, и в животе, впервые за все эти месяцы отрицания, что-то живое и тяжёлое вдруг напомнило о себе лёгким, тревожным тычком. Она остановилась, почувствовав это новое, незнакомое движение, и вдруг совершенно отчётливо осознала, что с ней произошло. Все эти месяцы она, словно ребёнок, отрицала очевидное, не желая не только верить, но даже и предположить, что может забеременеть с первого, одного-единственного раза. А теперь, когда почувствовала, что малыш живой, и толкается, словно настаивая на своём существовании, поняла – жизнь больше никогда не будет прежней.

Новая жизнь

Она шла по улице, не видя дороги. Фонари растягивались в мокрые жёлтые полосы. Куда? Вопрос висел в ледяном воздухе. К Максиму. Это имя всплыло из глубин памяти, как единственная соломинка в ледяной воде. Достала телефон, долго щурилась на яркий экран, пока пальцы вспоминали номер. Послала одно слово: «Помоги».

Ответ пришёл почти мгновенно. Не вопрос. Не удивление. «Где ты?»

Она скинула адрес. Стояла под фонарём, обхватив живот, как будто могла скрыть его, и смотрела на клочок неба между крышами.

Он приехал на старенькой иномарке через двадцать минут. Выскочил из машины, не застегнув куртку. Увидел её – съёжившуюся, с лицом, на котором были написаны ужас и растерянность. Его собственное лицо стало пепельным.

— Алёнка? Что случилось? – он подбежал, схватил за ледяные руки.

Она не смогла ответить. Просто покачала головой, и из горла вырвался сдавленный, хриплый звук, не то стон, не то рыдание. — Садись в машину. Быстро. Там тепло. – он открыл дверь и помог сесть.

Потом укутал в свой свитер, пахнущий ветром и чем-то домашним – кофе, деревом, краской. Не спрашивал больше. Завёл мотор. Машина тронулась.

— Куда? – спросил он наконец, глядя на дорогу.

— Не знаю, – прошептала она. — Меня… выгнали.

Он резко повернул к ней голову, глаза расширились. Взгляд скользнул по её лицу, по неестественно полной, затянутой в тонкую ткань фигуре. Что-то щёлкнуло в его понимании. Он не сказал «почему» или «как». Он просто молча сглотнул, и резко повернул на трассу, ведущую из города.

— Ты беременна?

— Да…

Пауза. Максим кусал губы и хмурил лоб.

— Он мой?

— Твой.

— Это точно?

— Если не веришь, лучше останови машину, я выйду. – слёзы сделали голос хриплым. Она закусила дрожащие губы.

— Верю. Я отвезу тебя к маме, – сказал он твёрдо. — К нам домой. Всё будет хорошо. Слышишь?

Она не слышала. Лишь сидела, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как чёрные поля и редкие огни убегают назад. Всё, что было её жизнью – осталось там, в жёлтом квадрате окна на третьем этаже. Осталось – и сгорело.

Максим только раз остановился – на заправке. Пока автомат жужжал, сбегал за кофе и какими-то плюшками, по дороге задержался, держа телефон между ухом и плечом, и что-то объясняя. Потом улыбнулся и подбежал к машине, вручил Алёне стаканчик и салфетку с булкой.

Дорога заняла чуть больше часа. Они подъехали к пятиэтажке в тихом, спальном районе. Максим помог выйти. Рука его была тёплой и уверенной.

— Держись за меня. Лифт не работает, – он взял рюкзак, повёл её по тёмной лестнице. Пахло котлетами и мятным освежителем. Обычная жизнь. Чужая жизнь.

Он открыл дверь, впустил её в тёплые, пахнущие пирогами с капустой, объятия прихожей.

— Мам! – крикнул он.

Из кухни вышла улыбающаяся женщина. Невысокая, в домашнем халате, с добрым, усталым лицом и такими же, как у него, тёмными, внимательными глазами. Она посмотрела на сына, на дрожащую, бледную девушку в его свитере, на её руки, инстинктивно прикрывающие живот. Ничего не спросила. Просто открыла шире дверь.

— Ну, здравствуйте! Заходите, заходите, дети. Раздевайтесь. Замёрзли? Холодно нынче. Привет, сынок. – она подставила щёку сыну.

Алёна застыла на пороге, ожидая взрыва – вопросов, упрёков, оценки. Приготовилась к новой битве. Но ничего не случилось.

Татьяна подошла, взяла её за плечи, совсем как её мать в тот раз. Но прикосновение было другим – не суетливым, не паническим. Твёрдым. Спокойным.

— Всё будет хорошо, Алён, не переживай, – сказала она тихо, и в её голосе не было ни капли фальши. Только глубокая, материнская боль. — Иди в ванную, согрейся. Потом поедим. Худющая-то какая...

Это было ошеломляюще. Никакого «как ты могла». Никакого «позорища». Просто – «худющая». Забота. О ней. О её теле, которое все последние месяцы было для неё лишь источником стыда и страха.

В ванной, стоя под тёплым душем, Алёна впервые за долгое время разрыдалась. Не тихо, не украдкой. Навзрыд. Слёзы лились вместе с водой, смывая с кожи не грязь, а что-то другое. Стыд? Может быть. Страх – точно. Она плакала, пока не выплакала все слёзы, что накопились за это время. Вытерлась большим, пушистым полотенцем – не своим, жёстким, а чужим, мягким. Надела чистую, пахнущую свежестью пижаму, которую положила Татьяна.

На кухне уже был накрыт стол. Простой. Чай, мёд в глиняной вазочке, тарелка с тушёной картошкой и котлетой. Максим сидел, что-то тихо рассказывал матери. Оба умолкли, когда она вошла.

— Садись, солнышко, ешь, – сказала Татьяна, отодвигая стул. — Не разговаривай, не думай. Просто ешь.

Алёна села. Взяла вилку. Сделала первый кусок. И тут её тело, наконец ощутившее безопасность, взбунтовалось. Тошнота подкатила с новой силой. Она вскочила, зажав рот рукой, метнулась в туалет.

Но руки, которые обняли её сзади и поддержали, были не грубыми. Не отталкивающими. Они были терпеливыми. Татьяна просто держала её, пока та тряслась над унитазом, гладила по спине.

— Ничего, ничего, пройдёт. У меня тоже с Максимом так было. Почти шесть месяцев, представляешь? Это нормально.

«Нормально». Это слово прозвучало как откровение. Её состояние, её тело – не было позорной болезнью, ошибкой. Оно было нормальным, его принимали и не осуждали.

Когда спазмы отпустили, её усадили обратно. Татьяна налила ей простой воды с лимоном.

— Пей маленькими глотками. Не спеши.

Максим молча сидел, глядя на неё. В его глазах не было осуждения. Была озабоченность. И какая-то твёрдая решимость.

— Мам, – сказал он. — Мне надо будет уехать. Алёнка останется.

Татьяна кивнула, как будто услышала просто, что дождь пошёл.

— Ясно. Вот и ладно. Комнату мою займёшь, Алёнушка. Я на диване в зале. Там телевизор побольше, – она улыбнулась, и в улыбке была не жертвенность, а простая, бытовая логика заботы. — Тебе сейчас покой нужен. А мы поможем.

Алёна смотрела на них, на этот тихий, тёплый союз, и чувствовала, как внутри что-то огромное, каменное, что копилось годами, начало медленно, мучительно трескаться и рушиться. Не от удара – от тепла. От простых слов: «останется», «нормально», «пей».

Это была не жалость, а принятие. Столкновение с ним было страшнее любой агрессии. Потому что от него невозможно было защититься стенами. Оно просачивалось внутрь, в самые закоулки души, где прятался перепуганный, никому не нужный ребёнок. И этот ребёнок, почувствовав наконец безопасность, начал тихо, неуверенно выходить на свет.

Вечером, лёжа в чистой, чужой постели, под тяжёлым стёганым одеялом, Алёна прислушивалась к тихим голосам на кухне. Мать и сын о чём-то договаривались. Не о ней, как о проблеме. О ней – как о новой части их жизни, которую нужно обустроить. «Завтра к врачу запишемся», «витамины купим», «может, на учёбу как-нибудь перевестись… купить одежды нужно...».

Она положила руку на живот. Впервые не со страхом, а с робким, почти невероятным чувством. Не «оно». Не «проблема». Просто их общий с Максимом ребёнок. Ребёнок, которого здесь, в этой квартире, пахнущей пирогами и тишиной, уже ждали – не как катастрофу. Как жизнь.

Слёзы снова навернулись на глаза. Но теперь они были другими. Они были от понимания, что её война, наконец, закончилась. Не победой, не поражением – эвакуацией. Её вывезли с поля боя, где она была мишенью, в тихое, тёплое место, где её просто приняли и лечили.

И в этой тишине, под шёпот за стеной, она впервые за многие годы уснула не в напряжении, а в странном, непривычном ощущении, которое когда-то, очень давно, называлось покоем.

Благодарность

Лиза родилась в мае. Не в муках, а в крике – сильном, яростном, будто она с самого начала знала, что должна заявить о себе громко. И когда акушерка положила крошечное, мокрое, неистово орущее тельце на грудь Алёне, мир перевернулся. Не от усталости – от ослепительной, немыслимой ясности. Всё, что было до этого – страхи, слёзы, унижения – вдруг съёжилось, стало маленьким и неважным. Потому что на её груди, тёплый и настоящий, лежал СМЫСЛ. Живой, красный, родной и уже безумно любимый. А на сгибе маленького локтя – крошечное родимое пятно в виде сердечка. Точно такое же, как и у Максима.

Он стоял рядом, бледный, заворожённый, не сводя глаз с этого кричащего комочка. Потом осторожно, одним пальцем, коснулся её ладошки. Лиза тут же вцепилась в него, смолкла на секунду, будто прислушиваясь. В палате повисла тишина. И в этой тишине Максим посмотрел на Алёну и произнёс просто, без пафоса, как констатацию факта:

— Моя.

Никаких клятв и обещаний. Просто – моя. И этого оказалось больше, чем достаточно. Через неделю он принёс из загса документы. Свидетельство о рождении. В графе «отец» стояло его имя. Фамилия у Лизы была тоже его. Он вписал её в свою жизнь, как в архитектурный чертёж, – чётко, осознанно, навсегда.

Они так и не поженились. Эта тема даже не поднималась. Их связь оказалась прочнее и честнее брака – это была связь двух людей, связанных не страстью или долгом, а общей, безусловной любовью к третьему, самому главному человеку. Максим стал отцом-другом. Он приезжал каждые выходные, а потом, когда устроился на работу в проектную мастерскую в их городке – и чаще. Купал Лизу, кормил с ложки, читал на ночь сказки про храбрых архитекторов, строящих мосты. И смотрел на Алёну не как на женщину, а как на мать своего ребёнка, на союзника, на самого близкого после матери человека.

А она, Алёна, под крылом Татьяны, расцвела. Не сразу. Сначала были бессонные ночи, тетради на коленке рядом со спящей Лизой, нервная зубрёжка к экзаменам. Татьяна была её тылом, её скалой. «Учись, я с Лизой посижу», — и всё. Никаких упрёков, что отрывает от домашних дел. Никаких вздохов о тяжёлой доле. Просто – поддержка, без условий.

Учёбу Алёна не бросила. Но экономический факультет был похоронен вместе со старой жизнью. Максим, порывшись в своих связях, нашёл возможность перевестись. Не куда-нибудь – на отделение графического дизайна в том же институте. Первый день на новом факультете она просидела, боясь пошевелиться, будто её вот-вот разоблачат как самозванку. Но оказалось, что её «каракули» – это её язык. И этот язык здесь понимали. Она училась жадно, с каким-то исступлённым восторгом, будто навёрстывая все потерянные годы. Её работы – чёткие, с неожиданными, живыми акцентами – начали отмечать.

На последнем курсе Максим, уже уверенный в своих силах, пришёл к ней с разговором.

— У нас в холдинге, где я подрабатываю на проектах, ищут стажёра в отдел дизайна. Не обещаю ничего. Но я показал твои работы. Там заинтересовались.

Она пошла на собеседование. Не веря в успех, не питая надежд, ведь внутри всё ещё сидела та, неуверенная в себе, маленькая, плачущая над разорванными альбомными листками, девчонка. Та, которая - «Никто», которая «от слова худо», дрянь и бездарность. Когда её попросили рассказать о себе, она вдруг заговорила о композиции, о цвете, о том, как видит корпоративный стиль. Говорила тихо, но чётко. И её взяли.

Стажировка превратилась в работу, работа – в карьеру. Она оказалась не просто талантливой. Она была упёртой. Готова была переделывать макет десять раз, докопаться до идеального оттенка, найти нестандартное решение. В ней горел огонь благодарности – Татьяне, Максиму, даже самой судьбе за этот шанс. И этот огонь видели и ценили. Сначала она стала младшим дизайнером, потом – ведущим. Её доход, когда-то равный нулю, сначала стал скромным, потом стабильным, а через несколько лет – догнал зарплату Максима-архитектора.

И однажды, за ужином, Татьяна положила на стол папку.

— Вот. Я присмотрела. Двушка. В новом микрорайоне, недалеко. Хороший двор. Ипотека, – она посмотрела на них по очереди. — Оформлять будем на Алёну и Лизу. Платить можем все вместе. Как семья.

Когда ключи легли в ладонь Алёны, она не смогла сдержаться – разревелась на плече Татьяны. Первая собственная квартира – крепость, надёжный тыл и настоящая крыша над головой. Её причал, приют и защита. Татьяна, тоже смахнув слезу, крепко обняла Алёну, а Лиза, сидя в коляске, удивлённо наблюдала над плачущими бабушкой и мамой, и грызя сушку двумя первыми зубами.

Прошли годы. Лиза росла – рыжая, озорная, с ямочками на щеках, как у деда Максима, которого так и не увидела. Алёна стала арт-директором. В её кабинете стоял мольберт, а на полке – старая, зачитанная до дыр книга сказок с васнецовскими иллюстрациями. Она прошла путь от «бездарности» до человека, чьё профессиональное слово имело вес.

И вот однажды, в день рождения Лизы, когда гости разошлись, и в квартире остались только они – Алёна, Максим и Татьяна, доигрывающая в уголке с внучкой в куклы, – Алёна повернулась к Максиму.

— Макс, – сказала она. — Пойдём, я тебе кое-что покажу.

Он, удивлённый, пошёл за ней. Она повела его через двор, в соседний, только что сданный дом. Поднялась на лифте на этаж, открыла ключом дверь в пустую, пахнущую свежим ремонтом квартиру. Светлый зал, большие окна, вид на их старый дом.

— Это что? – спросил Максим, оглядываясь.

— Это – твоё, – тихо сказала Алёна. Она повернулась к нему и положила ему в ладонь ключи. Они были тёплыми от её руки. — Чтобы Лиза могла бегать к папе, когда захочет. И чтобы у тебя тоже было своё пространство. Своя крепость.

Он смотрел на ключи, потом на неё. Молчал. Глаза его, такие же карие, как у Лизы, были полны непонимания.

— Алёна… Зачем? У меня всё есть.

— Не отказывай, пожалуйста, – перебила она его. Голос её дрогнул. — Вы с мамой дали мне не просто крышу над головой. Вы дали почву под ногами, на которой я смогла вырасти. Смогла подняться с колен и поверить в себя. Эта квартира – просто стены. А та почва… почва стократ дороже. Это – не долг. Это – благодарность. Чтобы ты знал, что твоя доброта, она… Она во мне проросла. И дала вот это, – она обвела рукой светлые стены. — Возьми. Пожалуйста.

Максим сжал ключи в кулаке. Посмотрел в окно, на огни квартиры, где осталась его мать и его дочь, махнул им рукой. Потом обнял Алёну. Крепко, по-дружески, по-родственному. Без слов. Слова здесь были лишними. Всё было сказано годами прежде. Это объятие, эта пустая, светлая квартира, стали тихой победой над всеми «бездарностями» и «никем» прошлого.

Они стояли так посреди пустого дома, который Алёна благодарно купила для него для него, и в тишине было слышно далёкое, тёплое эхо – смех Лизы, доносящийся из окна напротив, где горел свет, и где ждали их возвращения.

С родителями Алёна так ни разу и не виделась. О том, что у неё родилась дочь, они даже и слышать не хотели, когда им передали новость знакомые. Ни извинений, ни попыток вернуть дочь не было. Только молчание – холодное и высокомерное; молчание, которое Алёна никогда не сможет понять и принять. Глядя на любимую дочку, бегающую по квартире с игрушками, она в который раз пыталась понять – как могут самые близкие люди выставить беременную дочь на улицу, вычеркнуть из жизни и после даже не поинтересоваться, как она – жива ли, здорова? Как в их каменном сердце не родилось желания увидеть единственную внучку? Как вообще такое отношение держит их на этой земле? Что у них за искажённая картина мира, которая позволяет отказаться от родного ребёнка, пусть и делающего ошибки?..

Ни жалости к ним, ни желания увидеться у Алёны не было. Она знала, что её выбросили за порог, как ненужную вещь, и терпеть унижения снова не желала. Странно, но она не была зла на них, скорее, даже благодарна...

Теперь, повзрослевшая и ставшая на ноги Алёна, с полной, выстраданной ясностью понимала ту горькую иронию судьбы. Если бы она осталась тогда, в том «склепе» с зелёными обоями, если бы отец не вытолкнул её в ту ночь, не случилось бы ничего из этого. Не было бы Лизы с её рыжими кудряшками. Не было бы этого стола, за которым смеются, поддерживают и уважают друг друга. Не было бы ни карьеры, ни уверенности, ни этой светлой квартиры в её руках. Её бы просто медленно, методично перемололи в мелкий порошок послушания и тихой ненависти. Та жёлтая дверь, захлопнувшаяся за её спиной, была не концом света. Она оказалась дверью в жизнь. Единственной дверью, которую они, сами того не ведая, открыли для неё. И, глядя теперь на ключи в руке Максима, она мысленно, без горечи, а лишь с холодной благодарностью, повторила те слова, что когда-то выкрикнула в лицо отцу: "Спасибо, что выгнали".

***

Всё будет хорошо...

Ирина Самарина-Лабиринт

Я чувствую, всё будет хорошо!
И мысли сразу гладкие, как шёлк,
Без всех шероховатостей судьбы.
Без разума сомнений "Если бы"

И даже если было много бед,
Не поздно счастью выкрикнуть "Привет!"
И улыбнуться тут же декабрю,
Накинув шарф на плечи фонарю...

И, знаешь, он в ответ тебе моргнёт!
И яркий свет, конечно же, зажжёт
На смену свету тусклому души.
И вот уже тебе охота жить,

Не морщась от каких-то неудач.
Уныние – невидимый палач.
Но ты его улыбкой побеждай!
Пляши со снегом белым и сияй.

И тот фонарь, что в вязаном шарфе
Ещё не раз мигнёт тебе во тьме.
В тебе он тоже тёплый свет нашёл…
Он чувствует, всё будет хорошо!

© Copyright: Ирина Самарина-Лабиринт, автор стихотворения

https://ru.freepik.com/author/holiak
https://ru.freepik.com/author/holiak

Искренне благодарю вас за то, что читаете мои истории! Поделитесь впечатлением, репостом, подписывайтесь на канал! Если понравилось, можете угостить печеньками или кофе: 2202 2032 9141 6636 (Сбер), 2200 7009 4435 2318 (Т-Банк). Буду рада любой поддержке и заранее благодарю! Всегда ваша, Елена Серова ©