Найти в Дзене
Занимательное чтиво

- Тебе по наследству только корова рогатая досталась, - сказал дядя

— Подписывай, Анна. Это для Лидочки, чтобы всё было по закону. Лида стояла у окна больничной палаты, сжимая в руках стакан с водой. Мать лежала на высоких подушках — маленькая, будто усохшая за последние недели. Рука с ручкой дрожала над бумагами. Гриша придерживал листы, улыбался успокаивающе. — Гриш, я хотела… — Мать попыталась повернуть голову к дочери. — Не волнуйтесь, Анна Петровна. Всё будет хорошо. Вот так, молодец! Подпись легла на бумагу — кривая, едва различимая. Гриша аккуратно собрал документы, сунул в потёртую папку. — Спасибо вам, Григорий Николаевич, — прошептала мать. — За Лидку… Вы присмотрите? — Как за родную, — заверил он, и золотая цепь на его шее блеснула в полуденном свете. Через три дня Анну Морозову хоронили. Сентябрьский дождь превратил кладбищенскую землю в месиво, и Лида всё стояла у свежей могилы, не в силах уйти. В голове крутились последние материнские слова, сказанные дома за неделю до больницы, когда они вдвоём делали сыр на кухне: — Всё будет твоё, доче

— Подписывай, Анна. Это для Лидочки, чтобы всё было по закону.

Лида стояла у окна больничной палаты, сжимая в руках стакан с водой. Мать лежала на высоких подушках — маленькая, будто высохшая за последние недели. Рука с ручкой дрожала над бумагами.

Гриша придерживал листы, улыбался успокаивающе.

— Гриш, я хотела… — Мать попыталась повернуть голову к дочери.

— Не волнуйтесь, Анна Петровна. Всё будет хорошо.

— Вот так, молодец!

Подпись легла на бумагу — кривая, едва различимая. Гриша аккуратно собрал документы, сунул в потёртую папку.

— Спасибо вам, Григорий Николаевич, — прошептала мать.

— За Лидочку…

— Вы присмотрите?

— Как за родную, — заверил он, и золотая цепь на его шее блеснула в полуденном свете.

Через три дня Анну Морозову хоронили. Сентябрьский дождь превратил кладбищенскую землю в месиво, и Лида всё стояла у свежей могилы, не в силах уйти. В голове крутились последние материнские слова, сказанные дома за неделю до больницы, когда они вдвоём делали сыр на кухне:

— Всё будет твоё, доченька. Дом, земля, скотина. Гриша поможет, пока не вырастешь. Он обещал.

Лида верила тогда. В четырнадцать лет веришь взрослым.

— Лида! Иди сюда!

Голос дяди Фёдора прорезал тишину дома.

Лида сидела в своей комнатке наверху, перебирала материны платки — они ещё пахли лавандой и чем‑то неуловимо родным.

Три дня после похорон прошли в странной подвешенности. Дядя и Гриша не уходили из дома, о чём‑то совещались на кухне, пили водку, курили. Лида их избегала.

Она спустилась по скрипучей лестнице. В большой комнате за столом сидели трое: Гриша — в своей вечной кожаной куртке; дядя Фёдор — тощий, с желчным лицом; дядя Степан — грузный, красноносый.

На столе стояла початая бутылка «Столичной», валялись документы, пепельница была полна окурков. Пахло табаком и кислым перегаром.

— Садись, — Гриша кивнул на стул напротив.

Она опустилась на край стула, сжав руки на коленях. Горло сдавило от тревоги.

— Вот что, племянница, — начал Фёдор, не глядя на неё. — Дела плохи. Колхоз развалился совсем, всё разворовано. Твоя мать… она была должна нам большие деньги.

— Как должна?! — вырвалось у Лиды.

— А так, — Степан налил себе водку, опрокинул стопку.

— Мы сюда вложились. В этот дом, в скотину. Думали, колхоз держаться будет, а он кончился. Анька обещала вернуть, да не успела.

Гриша достал из папки пожелтевшие листы, разложил на столе.

— Вот расписки. Твоя мать подписывала. Сорок тысяч рублей. — Он поднял глаза на Лиду. — Понимаешь, какие это деньги?

Она не понимала. Знала только, что в магазине буханка хлеба теперь стоила 10 рублей, а раньше была 20 копеек. По телевизору только и говорили про инфляцию, про то, что деньги превращаются в бумажки. Но сорок тысяч звучало страшно.

— Мама говорила, что всё моё будет, — выдавила она. — Дом, земля…

— Твоя мать много чего говорила, — перебил Фёдор резко. — А долги платить надо. Дом теперь наш. Скот наш. Всё наше.

Лида вскочила.

— Это не правда! Мама не могла!

— Могла, могла, — усмехнулся Степан. — Нагоревалась она с тобой, вот и влезла в долги. Одной растить — не сахар. Могли бы вообще ничего не оставить, — добавил Фёдор тоном, будто делал одолжение. — Ты же сирота. Отправили бы в детдом — и дело с концом.

Глаза защипало. Она стояла, сжав кулаки, не в силах произнести ни слова. Внутри всё переворачивалось — от обиды, от страха, от дикого непонимания. Неужели мама её обманула? Нет, не может быть. Но они же показывают бумаги…

— Собирай вещи, — сказал Гриша мягче остальных, но в голосе звучала сталь.

— Десять минут. И убирайся.

Она бежала по лестнице, спотыкаясь. Руки тряслись так, что не могла расстегнуть замок старой дерматиновой сумки. Запихивала туда вещи судорожно: две кофты, юбку, запасные носки; фотографию родителей в деревянной рамке — мать в белом платье, отец в тёмном костюме, оба молодые, счастливые; материнский шерстяной платок, который ещё пах лавандой.

Снизу доносились голоса:

— Степан, ты возьми тёлку рыжую, она покрепче будет.

— А бычка кому? Фёдор, ты его хотел?

— Да мне без разницы. Резать надо к зиме.

Они делили скотину. Делили материнский труд, её жизнь.

Лида закрыла глаза, прижала ладони к ушам, но голоса всё равно пробивались.

«Господи, мама, что мне делать?»

Она взяла сумку, вышла из комнаты.

— Последний раз окинула взглядом своё детство: кровать с ситцевым одеялом, занавески в мелкий цветочек, полку с тремя книжками. Закрыла дверь тихо, словно прощаясь.

Спустилась, прошла через большую комнату, мимо стола. Трое даже не подняли голов. Вышла на крыльцо. Сентябрьский воздух был холодным, пахло сырой землёй и дымом из труб. Небо затянуто серой пеленой.

— Погоди‑ка, — окликнул Гриша.

Она обернулась. Он вышел следом, прикуривая сигарету. Постоял, затянулся, выпустил дым.

— Не говорите потом, что мы жестокие, — сказал он негромко.

Пошёл к хлеву, открыл дверь. Оттуда донеслось недовольное мычание. Гриша вывел корову за верёвку — Зорьку, рыже‑белую, с добрыми карими глазами. Не самую удойную, не самую крепкую, но и не совсем старую.

— Твоя мать эту скотину любила больше остальных. Забирай, — он протянул верёвку.

— Вот твоё наследство.

Из дома донёсся хохот Степана:

— Богатая невеста. С коровой.

Фёдор подхватил, заржал. Гриша усмехнулся, бросил верёвку к ногам Лиды. Сигарета дымилась в его пальцах.

Она подняла верёвку. Зорька потянулась носом к её плечу, тихо фыркнула. Тёплое дыхание коснулось щеки.

— Идём, — прошептала Лида.

Взяла сумку в одну руку, верёвку — в другую. Пошла по грунтовой дороге, прочь от дома, где прошло её детство. Не оборачивалась, хотя спина горела от их взглядов. Смех догонял сзади, как плевок.

Зорька шла рядом покорно, переставляя копыта по колдобинам. Калиновка осталась позади. Впереди была дорога — пыльная, разбитая, никуда не ведущая.

Она шла, не зная куда. Влага застилала глаза, но Лида не вытирала её. Унижение жгло горло. Боль распирала грудь. Но где‑то глубоко, под этой болью, зарождалось что‑то другое — твёрдое, как косточка в персике.

«Я выживу. Я докажу. Я не сдамся», — думала она.

Зорька мычала тихо, словно ей тоже было страшно. Лида коснулась её шеи — тёплой, живой.

— Мы справимся, правда? — прошептала она в пустоту осеннего дня.

Корова дёрнула ухом. Дорога вела вперёд — в неизвестность. Позади остался дом, который больше не был её домом. Впереди не было ничего. Но Зорька шла рядом. И это было хоть что‑то.

Ноги болели так, будто по ним прошлись молотком. Стоптанные кроссовки натёрли пятки до крови — каждый шаг отдавался острой болью. Она переставляла ноги механически, не думая, куда идёт. Просёлочная дорога петляла между полями, заросшими бурьяном.

Колхоз «Заря» заброшен два года назад, и земля возвращалась к дикости. Осень наступала стремительно. Небо из серого стало свинцовым, ветер задувал с севера, пронизывал насквозь тонкую кофту. Лида поёжилась, прижала сумку к груди.

Зорька шла рядом, опустив голову. Корова тоже устала, но не упрямилась, не тянула в сторону — словно понимала, что они теперь одно целое.

Сумерки сгустились быстро. Дорога растворялась во тьме. Девочка споткнулась о камень, чуть не упала. Верёвка дёрнулась в руке. Зорька мычала тревожно.

— Потерпи, — прошептала Лида. — Найдём где‑нибудь.

И нашла. Слева от дороги, в зарослях крапивы и лопуха, виднелась покосившаяся крыша. Она протиснулась сквозь бурьян, таща за собой корову.

Старый сарай — остатки какого‑то колхозного хозяйства. Дверь висела на одной петле. Внутри пахло прелым сеном и мышами. Лида ввела Зорьку внутрь, привязала верёвку к балке. Сама опустилась на кучу гнилой соломы, обхватила колени руками. Холод забирался под одежду, зубы стучали. Желудок сводило от голода: со вчерашнего утра во рту не было ничего, кроме воды из придорожной канавы.

«Что я буду делать?» — мысль билась в голове, как птица в клетке.

Денег нет. Еды нет. До Заречья, по словам дяди Фёдора, километров пятьдесят. Три дня пути, если идти без остановок. А как идти, если сил нет?

Зорька фыркнула, потянулась мордой к её плечу. Лида погладила тёплый нос — и вдруг память выбросила картинку: мать на кухне, ранним утром, в старом халате, доит корову в ведро. Струйки молока звенят о железное дно. Мать напевает тихо: «Уж ты, коровушка моя!»

Озарение ударило, как удар тока.

— Молоко! — она вскочила, кинулась рыться в углах сарая.

Нашла ржавую консервную банку, вытерла её подолом кофты.

Продолжение👇