— Ненавижу вас! Как вы могли!
Это был не вопрос, а приговор. Клавдия, будто подкошенная, осела на грубые половицы, сгорбившись в немом защитном жесте.Закрывая живот. Казалось, она силилась прикрыть дитя от этой грязи, спрятать ещё не рождённые глазки от вида обнажённого предательства. От позора, что висел в воздухе избы густым, удушливым чадом.
Иван стоял к ней спиной. Его могучая спина, прежде казавшаяся оплотом надёжности, теперь была просто сгорбленной тушей. Он медленно, с каким-то тупым, животным упорством натягивал штаны, уставившись в одну точку у своих ног. Казалось, весь его мир сузился до этой щели в полу, куда ему отчаянно хотелось провалиться.
А через комнату, неспешно, словно на прогулке, прошла Лида. На её губах играла ухмылка – не весёлая, а колючая, едкая, торжествующая. Улыбка победительницы, успевшей урвать свой кусок. Она подошла к кадке с водой, звучно зачерпнула ковшом. И пила. Жадно, запрокинув голову, обнажив горло. Холодная вода стекала тонкой, блестящей на скудном свету струйкой по её подбородку, капала на обнажённую, белую грудь – живое, постыдное свидетельство только что случившегося.
— А может, у нас любовь, сестрёнка? — бросила она через плечо. Голос её был сиплым от воды и насмешки. — Со смешком. И уже давно. Только вот ты слепа…
Эти слова стали последней соломинкой. Воздух в горнице, пропитанный запахом пота, кожей овчины и изменой, стал ядовитым. Клавдию схватили за горло спазмы. Душа рвалась наружу рыданиями, но она их сдавила, превратив в тихий, свистящий хрип. Ей нужно было бежать. Отсюда. Сейчас.
Она вырвалась на улицу, и удар мороза был словно удар ножа – острый, очищающий. Он обжёг мокрые от слёз щеки, но внутренний пожар был сильнее. Она бежала по деревне, не видя ни любопытных взглядов из-за занавесок, ни стайки ворон, каркающих с заиндевевшей рябины. Она была слепа и глуха ко всему, кроме необходимости убежать.
Ночь намела свежих, глубоких сугробов, и Клавдия тонула в них по колено. Короткие, старенькие валенки набирали снега, который таял и леденил ноги. Не застёгнутый как следует тулуп разлетался полами, впуская колючий холод под сердце. Шаль она лишь накинула на плечи, и один конец её волочился по снегу, как знак беды.
Дом стоял на отшибе, маленький, придавленный шапками снега, будто и он хотел спрятаться от мира. Скрип калитки прозвучал невыносимо громко в общем морозном безмолвии. В сенях пахло хлебом, дымком и– запахами, от которых теперь свело желудок.
Она вошла в горницу и, не в силах сделать ни шага дальше, рухнула на знакомую лавку у печи. Жар от раскалённых кирпичей обнял её, но душу не согрел. И тогда – прорвало.
Тишину взорвали рыдания. Не плач, а именно рыдания – горловые, надрывные, животные. Она выла, захлёбываясь слезами и воздухом, не стыдясь и не сдерживаясь. Всё, что копилось месяцами – нежность, надежда, глупая вера – выходило наружу в этом потоке горькой, солёной воды. Она плакала, как плачут, когда умирает всё самое дорогое. Одна рука, будто сама собой, легла на живот, начала гладить, убаюкивать.
И тогда, сквозь толщу горя, она почувствовала это. Сначала робко, потом отчётливей. Толчок. Ещё один. Сильный, живой, упрямый. Малыш откликался. Пинал её изнутри, будто говорил сквозь стену плоти и боли: Я здесь. Я с тобой. Ты не одна...
Рыдания не прекратились, но в них появилась иная нота. Не только отчаяние, но и ярость. Не только боль, но и ответная нежность. Она гладила свой живот, прислушиваясь к жизни внутри, а за окном ветер, поднимая снежную пыль, завывал в темноте, словно вторя её горю и одновременно сметая следы прошлого, открывая путь в неведомое, страшное и единственно возможное теперь будущее.
8 месяцев назад ..
Клавдия была тихим цветком, выросшим на суровой деревенской почве. Её красота была не яркой, как у мака, а смиренной и глубокой, как у полевой ромашки – белые лепестки вокруг золотистой, тёплой сердцевины. Спокойная, с мягким взглядом, в котором читалась врождённая стеснительность, она растворялась в работе: то в стукотне ткацкого стана в горнице, то в мерном шелесте серпа в поле, то в хлопотах по дому, где воздух был густ от запаха свежеиспечённого хлеба и сушёных трав. Мир её был чёток, прост и наполнен обязанностями, и в нём не находилось места для праздных девичьих грёз.
Иван был частью этого мира с самого его начала. Они росли, как два деревца в одном лесу – знали все изгибы друг друга. Вместе гоняли лапту на пыльной околице, вместе, с визгом и смехом, спасались в кустах от «водяного» в догонялках, вместе загорали на берегу речки, удивляясь, как окуни клюют на мякиш чёрного хлеба. Он был просто Ваней – весёлым, сильным, своим.
Потом что-то изменилось. Мальчишеская привязанность в Иване перебродила в иное, более твёрдое и требовательное чувство. Ухаживания его были просты и прямолинейны, как он сам. Утром на заборе у дома Клавдии она могла найти пучок алых гвоздик-травянок или скромных васильков, воткнутых меж жердей, – немой вопрос, ждущий ответа. Он стал ловить её взгляд в церкви, приходить «просто так», чтобы помочь отцу с покосом, а вечером, уходя, говорил не «прощай», а «до завтра, Клавдия Петровна», и в его низком голосе звучала непривычная, смущающая её серьёзность.
Однажды вечером, когда солнце уже спряталось за лесом, окрасив небо в пепельно-розовые тона, сёстры сидели на завалинке. Клавдия, уставшая после долгого дня, медленно заплетала на ночь густую косу и с тихой мукой в голосе доверилась сестре:
— Лида, ну что мне делать? Я же говорила ему, говорила… подожди.Не торопи...Я люблю его,но боюсь поторопиться...Боюсь не оправдать его ожидания... А он слушать не хочет. Твердит одно: Что свадьбу пора играть,что жить без меня не может...
Говорит,что скоро придет просить руки моей у родителей...
Лида, младшая на пять лет, уже вся была соткана из другого теста. В её живых, смышлёных глазах всегда танцевали огоньки любопытства и дерзости. Она фыркнула, обвивая руками колени.
— Да я бы на твоём месте давно согласилась! — воскликнула она, и в её голосе звенел не просто совет, а почти зависть. — Ты только на него взгляни, Клава! Ванька-то… красавец писаный! А глаза… Глаза у него, как два омута — чёрные, глубокие, в них, кажется, и впрямь утонуть можно. Мы ж его с пелёнок знаем! Не какой-то залётный, а свой, коренной. За таким — как за каменной стеной будешь. Грех от такой судьбы отказываться.
-Я знаю...сказала Клава...Но не хочу спешить...
Она посмотрела в сторону тёмнеющего поля, где уже зажигались первые звёзды. Лида лишь пожала плечами, не понимая этой тихой, но несгибаемой принципиальности. Для неё мир был проще и яснее: сильный мужчина, верный, знакомый — это и есть счастье. А Клавдия, её тихая, работящая сестра, искала в нём чего-то неуловимого, чего-то, чего сам Иван, дать ей не мог. И в этой пропасти между их пониманием жизни уже таилась тень будущей беды.
Конец июня стоял в зените, душный и медовый. Воздух над лугом колыхался, как над раскалёнными углями, напоенный густым ароматом цветущего донника и подогретой смолы, сочащейся из трещин в сосновых стволах у опушки. Раннее солнце, ещё не жгучее, а золотисто-ласковое, заливало всё вокруг янтарным светом. Стрекозы, похожие на крошечные бирюзовые самолётики, уже начинали свой немой танец над колючими головками репейника, а с реки доносилось сонное кряканье уток, лениво перебирающих лапками у камышей.
Именно в это прозрачное, росистое утро Лида отправилась к реке. Коромысло лежало на её упругом плече, а два пустых ведра, словно большие оловянные колокольчики, тихо позванивали в такт её лёгкой, пружинистой походке. Она шла, разминая босыми ногами прохладную, влажную от росы траву, и думала о чём-то своём, с лёгкой усмешкой глядя на воробья, который купался в дорожной пыли, поднимая целое облачко.
И вот, подойдя к самому обрывистому, глинистому бережку, она замерла. В воде, среди блестящих на солнце кругов, плавал Иван. Он не видел её, погружённый в стихию. Сильные руки рассекали свинцовую гладь реки, тело, смуглое от начавшегося летнего загара, казалось высеченным из тёмного камня и отполированным водой.
— Ой, Ванюш! Здравствуй! — крикнула Лида, и голос её прозвучал чуть громче, чем нужно, нарушая утреннюю идиллию. — А ты чего тут в такую рань?
Иван вздрогнул, обернулся и, узнав её, улыбнулся. Эта улыбка освещала его серьёзное, немного усталое лицо.
— Да ночка-то сегодня, Лидуня, душная была, — ответил он, направляясь к берегу. Вода с шумом стекала с его тела, когда он поднимался по глинистому склону. — Духота в избе стояла колом. Решил с утра, перед покосом, освежиться.
Он вышел, и Лида не могла отвести взгляд. Он тряхнул головой, как большой, сильный пёс, и брызги сверкающими блёстками разлетелись в солнечных лучах. Капли воды скатывались по мощной шее, струились по широкой, будто вырубленной топором, груди, исчезали в тёмной линии волос на животе. Мышцы на его плечах и предплечьях играли под кожей при каждом движении. Он был воплощением той самой здоровой, животной силы, которой так не хватало в её собственной, полной девичьих грёз и тайных вздохов, жизни.
«Как она может? — пронеслось в голове у Лиды с внезапной, жгучей остротой. — Как Клава может смотреть на это и не видеть? Как можно отказываться от такого?»
— Вот, букетик для Клавы нарвал, — сказал Иван, словно угадав ход её мыслей. Он наклонился к своей рубахе, лежавшей на траве, и поднял небольшой, но очень нежный букет из полевых ромашек. Белые лепестки были ещё влажными от росы. — Думал, порадовать её с утра.
В его голосе, когда он говорил о сестре, звучала та самая мягкость, та самая преданность, от которой у Лиды внутри что-то екнуло — то ли жалость к нему, то ли что-то другое, тёмное и сладкое.
— Давай я тебе помогу, воды набрать, — вдруг предложил Иван, кивая на вёдра. — Мне всё равно по пути. До вашего дома рукой подать.
Лида не сразу ответила. Она смотрела на него: на его мокрые, прилипшие ко лбу волосы, на капли, застрявшие в ресницах, на этот букет ромашек в его большой, сильной руке. И в её груди, под простой холщовой рубахой, что-то дрогнуло и перевернулось. Сердце, будто спросонок, забилось чаще, отстучав по рёбрам тревожный, настойчивый ритм.
— Давай, — наконец выдохнула она, и голос её прозвучал чуть сдавленно. — Поможешь — хорошо.
Он легко, почти играючи, наполнил оба ведра, и вода, тяжёлая и холодная, забурлила, поймав в своём мутноватом зеркале отражение солнца и клочок неба. Лида ловко подставила коромысло, ощутив приятную, оттягивающую плечи тяжесть. Они пошли по тропинке, петляющей вдоль берега. Иван шёл впереди, и Лида видела, как играют мышцы на его влажной спине под наброшенной наспех рубахой. От него пахло речной водой, свежестью и здоровым мужским телом.
И в этот миг, под щебет проснувшихся в кустах овсянок, под мерный скрип коромысла, в душе Лиды, словно первая, робкая, но живучая травинка, пробилось новое, запретное чувство. Оно было жадным, захватническим, воспламенённым видом этой мужской силы, которая так просто, так глупо была отвергнута. И в этом чувстве уже не было места для сестры. Была только она, тропинка, палящее солнце и он — сильный, красивый, и, как ей вдруг показалось, такой доступный в своей наивной, неразделённой любви к другой.
Продолжение следует ..