РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Лето на заимке было тёплым и благоуханным. В отсутствие Назара, который задержался в городе на целый месяц, жизнь текла тихо и размеренно, но под этой гладью поверхности клокотали страсти, о которых не подозревала лишь одна доверчивая душа.
Ася расцвела, как маков цвет на солнце. Но солнцем для неё теперь был не лесной воздух, а внимательные глаза Федора. Он приезжал всё чаще, будто чувствуя, что часы его воли сочтены. И говорил. О, как он говорил! Слова его были слаще мёда, теплее летнего дождя.
«Ты у меня, Ась, ненаглядная, — шептал он, ловя её за руку у колодца. — На тебя глядеть — душа поёт. У других девиц румянец на щеках, а у тебя — заря во всём лице».
«Ты не простая, ты — царская, — убеждал он её, когда они тайком встречались на краю поляны. — Только заколдована в крестьянском теле. Я бы тебя на руках носил, в шелках бы ходила».
Ася слушала, и сердце её таяло, как снег под мартовским солнцем. Никто в жизни не говорил с ней так. Ни отец, суровый и молчаливый. Ни Назар, чьи слова были приказами или тяжёлым, непонятным грузом.
Федор видел в ней не вещь, не жертву, а женщину. И его слова наполняли ту пустоту, что образовалась в её душе после отрыва от семьи.
Она влюблялась. Безрассудно, по-девичьи, всей силой своего нерастраченного сердца. Ей казалось, что это и есть та самая «воля», о которой мечталось в тихие ночи.
Федор был молод, свой, простой. С ним можно было бы сбежать, начать новую жизнь где-то далеко, где нет ни барина, ни позорной сделки, ни этого золотого заточения.
А тем временем Назар в городе изнывал от муки, которую не мог назвать.
Дела шли успешно, но каждая подпись на документе, каждая удачная сделка казались ему прахом.
Он жил в состоянии постоянного голода — но голода не физического, а душевного. Его тянуло в заимку с такой силой, будто там осталось его сердце.
Он просыпался ночами от видений: то Ася смеётся, но не его шутке, а чужой; то она убегает от него в лес, и он не может догнать; то видит её стоящей на крыльце, но когда он подходит, она растворяется, как утренний туман.
Этот голод по ней был страшнее любой нужды. Он грыз его изнутри, лишая сна и покоя. Он писал короткие, сухие записки Матрёне, требуя отчётов, но в них не было ни слова о самом главном — о том, как выглядит Ася, о чём думает, не тоскует ли... хоть немного.
На заимку в один из таких дней приехали родители Аси.
Пётр и окрепшая Паранья привезли гостинцев — домашнего хлеба, яиц, деревенского творога. Они радовались, видя дочь цветущей, благодарили Матрёну за заботу.
Но старуха была встревожена.
Она видела, как Ася порхает, как глаза её горят не просто радостью, а каким-то лихорадочным, тайным светом. Видела, как та то и дело поглядывает на дорогу, ведущую из леса.
И видела, как поздно вечером, когда родители ушли в дом, к калитке бесшумно подошла знакомая тень.
— Федя, — прошептала Ася, выскальзывая в сад.
— Родителей привезли? — тихо спросил Федот, обнимая её за талию.
— Да. Они в доме. Нельзя сейчас...
— Ничего, — его голос звучал настойчиво, в нём появились новые, властные нотки. — Они скоро уснут. Я жду у старой яблони. Придёшь?
Ася молча кивнула, сердце её колотилось так, что, казалось, слышно на весь двор.
Матрёна, наблюдавшая из окна чёрной избы, где жила с Макаром, сжала руки в бессильной тоске.
Она видела, как её сын, которого она знала ветреным и ловким, играет с огнём. И видела, как наивная Ася летит на этот огонь, как мотылёк. «Господи, — мысленно молилась она, — вразуми их. Не дай случиться беде. А то барин... барин не простит».
Ночь была тёплой, полной запахов цветущего жимолости и свежескошенной травы. Ася, дождавшись, когда в доме погас свет и послышатся ровные вздохи спящих родителей, накинула платок и выскользнула в сад.
Федот ждал её под раскидистой яблоней.
Увидев её, он не стал говорить сладких речей. Он молча притянул её к себе и поцеловал. Поцелуй был жадным, требовательным, не оставляющим места для сомнений. Ася отдалась ему, чувствуя, как земля уходит из-под ног, как всё тело наполняется странной, сладкой истомой.
— Федя... — попыталась она прошептать, но он заглушил её слова новыми поцелуями.
Его руки, сначала ласковые, стали настойчивее. Они скользили по её спине, бёдрам, задерживались на тёплой коже под тонкой тканью платья. Ася попыталась отстраниться, в ней заговорил вдруг голос стыда, голос страха.
— Не надо... здесь... кто увидит...
— Никто не увидит, — хрипло прошептал Федот. — Все спят. Ты же моя? Моя ненаглядная?
И это «моя», сказанное с такой страстью, сломило последние преграды. Ася кивнула, закрыв глаза. Она любила его. Значит, так должно быть.
Он опустил её на мягкую траву под яблоней. Шёпот его теперь был полон не обещаний, а требований. Его прикосновения стали грубыми, поспешными. Боль, резкая и неожиданная, заставила Ася вскрикнуть, но он прикрыл её рот ладонью.
— Тихо, дурочка, — прошипел он. — Сейчас... сейчас будет хорошо.
Но хорошо не было. Была боль, неловкость, стыд и ощущение, что с ней делают что-то грязное, постыдное. А когда всё кончилось, Федот поднялся, отряхнулся и потянулся за портсигаром, будто только что закончил какую-то обыденную работу.
— Ладно, — сказал он, закуривая. — Теперь ты точно моя. Я завтра вернусь, поговорим.
Он даже не помог ей подняться. Бросил на неё быстрый взгляд — взгляд, в котором не было уже ни восхищения, ни нежности, только самодовольное удовлетворение, — и растворился в темноте сада.
Ася лежала на траве, чувствуя, как холод земли проникает в самое нутро. Она смотрела в звёздное небо, но звёзды плясали перед глазами, расплываясь в грязные пятна от слёз. Она поняла всё.
Поняла, что была не любима, а использована.
Что её «царственность» была лишь приманкой.
Что она отдала своё девство не возлюбленному, а ловкому обольстителю под старым деревом, как последняя дура.
Она встала, с трудом, чувствуя себя опозоренной, разбитой.
И поплёлась к дому, где спали её родители, которые верили, что их дочь находится под защитой барина.
Назар вернулся через три дня.
Он приехал утром, измученный дорогой, но полный смутной надежды.
Надежды увидеть её. Услышать. Хоть на шаг приблизиться к тому призрачному счастью, которое мерещилось ему вдали.
Его встретила Матрёна.
Лицо её было серым, глаза опухшими от бессонных ночей и слёз.
— Барин... — начала она, и голос её дрогнул.
— Что случилось? — холодный ужас сдавил ему горло. — Ася? Она... больна?
— Нет... не больна. — Матрёна упала на колени.
— Барин, прости меня, старуху глупую. Прости моего непутевого сына... Он... он её обольстил. Обесчестил. ,, Простите меня, не углядела я"- слёзно просила она.
Мир для Назара рухнул.
Сперва он не понял. Потом слова, одно за другим, вонзились в сознание, как ножи: «обольстил», «обесчестил».
И в нём вспыхнул такой бешеный, всепоглощающий гнев, какого он не знал за всю свою жизнь.
Гнев не только на Федота, но и на неё. На эту глупую, доверчивую девчонку, которую он... которую он боготворил, которую берег как зеницу ока, не смея коснуться, чтобы не осквернить.
— Где она? — прорычал он, и голос его был страшен.
— В своей комнате. С родителями. Родители-то не знают... Я... я сказала вам, барин, чтобы Федю спасти. Вы бы его убили. А он... он один у меня...
Назар не слушал. Он одним движением отшвырнул старуху в сторону и шагнул к дому.
Он ворвался в её комнату без стука. Пётр и Паранья сидели у кровати, на которой лежала Ася.
Она лежала, отвернувшись к стене, неподвижная, как мёртвая. Увидев Назара, родители вскочили, испуганные его видом.
— Вон, — сквозь зубы сказал он им.
— Назар Митрич, что...
— ВОН! — крикнул он так, что стёкла задребезжали.
Пётр, побледнев, вывел плачущую жену из комнаты.
Назар подошёл к кровати. Он дышал тяжело, как раненый зверь.
— Встань, — приказал он.
Ася медленно повернулась и села на кровати. Лицо её было бледным, глаза — огромными, пустыми, с тёмными кругами. В них не было ни страха, ни стыда — только полная, бездонная опустошённость.
— Правда? — спросил он, и ему стоило невероятных усилий выговорить это слово.
Она молча кивнула.
— Добровольно? — выдавил он следующее.
Слёзы, молчаливые, бесконечные, потекли по её щекам. Это был ответ.
Назар отвернулся.
Боль ревности, унижения, предательства клокотала в нём, грозя взорвать изнутри.
— Я... — он задохнулся. — Я тебя берег. Как дурак.
Я даже пальцем не посмел тронуть, чтобы честь твою девичью не запятнать. Я родителям твоим клятву давал. А ты... ты отдалась первому встречному мужику под деревом, как последняя...
Он не договорил. Не мог. Голос подвёл.
— Собирай вещи, — прохрипел он, глядя в окно. — Сейчас же. Я тебя обратно, к родителям, отправляю. Насовсем. Живи, как знаешь. С тем, кого выбрала.
Он вышел, хлопнув дверью так, что рама задрожала.
Дорога в деревню была самым страшным путешествием в жизни Аси.
Она сидела в повозке рядом с Назаром, который не смотрел на неё, не произносил ни слова.
Его лицо было каменной маской, но в сжатых челюстях, в жилах на висках читалась такая боль и ярость, что казалось, он вот-вот взорвётся.
Когда они подъехали к усадьбе, чтобы Назар мог забрать бумаги перед дальней дорогой в город, случилось непредвиденное.
Луша, словно тень, вышла на крыльцо. Она видела, как они подъехали, видела опустошённое лицо девушки и каменное лицо мужа. И всё в ней, всё, что копилось месяцами, вырвалось наружу.
— А, — сказала она громко, так, чтобы слышали дворовые, которые уже начали собираться, почуяв скандал. — Вернулась наша лесная княжна? Или уже не княжна? Что, барин, надоела тебе? Или сама сбежала к какому-нибудь конюху?
Ася опустила голову, желая провалиться сквозь землю.
— Молчи, Луша, — сквозь зубы сказал Назар.
— Почему молчать? — голос Лушни звенел истеричной злобой.
— Все ведь видят! Все знают! Какую он тебя, грязную деревенщину, в шелках возил, в золотой клетке держал! А ты что? За конюхом потянулась? Или за кем? Говори, шлюха!
Она сбежала с крыльца, подошла вплотную к Асе. И плюнула. Прямо в лицо. Густая, вонючая слюна растеклась по щеке девушки.
— Вот тебе, подстилка барская! Чтоб ты сдохла в своей деревне! Чтоб дети твои...
Она не договорила. Назар двинулся с места, как тигр. Не слова не говоря, он с такой силой ударил жену по лицу, что та отлетела и упала в грязь.
— Ещё одно слово, — тихо, но так, что слышно было на весь двор, произнёс он, — и я тебя живьём в подвал закую. На хлеб и воду. Забудешь, как солнце выглядит.
Он повернулся к Асе, вытащил из кармана платок и протянул ей.
— Вытрись.
Потом посмотрел на собравшихся дворовых, на приказчика, на конюхов.
— Эта девушка, — сказал он громко и чётко, — находится под моей защитой. Кто косо на неё посмотрит, кто слово обидное скажет — тому я сам язык вырву. Понятно?
В ответ — мёртвая тишина и опущенные глаза.
— Понятно, барин, — пробормотал приказчик.
Назар взял Асю за локоть — не грубо, но твёрдо.
— Идём. Я тебя не в деревню отвезу. Ты возвращаешься со мной.
Обратная дорога в заимку была другой.
Гнев в Назаре поутих, сменившись странной, щемящей жалостью.
Он смотрел на Асю, которая сидела, сжавшись в комок, всё ещё вытирая платком щёку, и понимал: он не может её отпустить.
Не может отдать на растерзание злобе Лушни, на сплетни деревни, на новые унижения.
Да, она ошиблась. Страшно ошиблась. Но разве не он создал ту золотую клетку, в которой она, как пташка, билась о прутья, не понимая, что снаружи её ждёт не свобода, а хищник?
В заимке он велел Матрёне накормить её, уложить спать. Сам же ушёл в лес, бродил дотемна, пытаясь разобраться в хаосе своих чувств.
Он ненавидел её за предательство. Жалел её за обманутую доверчивость.
Ненавидел себя за то, что довёл до этого. И любил. Любил так сильно, что эта любовь пересиливала и ненависть, и обиду, и гордыню.
Назар вернулся к дому, когда уже стемнело. В окне её комнаты горел свет. Он пошёл в сад, к той самой яблоне, под которой... Он сел на скамью под ней, опустил голову на руки.
Шаги заставили его вздрогнуть. Он поднял голову. Это была Ася. Она вышла в сад, босая, в одной ночной рубахе, накинув на плечи платок. Глаза её в лунном свете казались бездонными.
— Зачем ты меня вернул? — тихо спросила она. — Я... я не стою этого. Ты прав.
— Молчи, — сказал он, но без злобы. — Я не прав. Никто из нас не прав.
Она стояла в двух шагах, и он видел, как дрожит её тело от ночной прохлады. Или от слёз?
— Я боялся тебя тронуть, — сказал он, глядя на неё. — Боялся осквернить.
Боялся стать для тебя тем, кем стал... он. А теперь понимаю... лучше бы я стал. Лучше бы я первый... Тогда бы, может, ты не кинулась на первую же сладкую ложь.
Она заплакала. Тихие, безнадёжные слёзы.
— Прости меня, — прошептала она. — Я не знала... Я думала, это любовь...
— Я знаю, — сказал он. И встал.
Он подошёл к ней. Медленно, давая ей время отступить. Но она не отступила. Она смотрела на него сквозь слёзы, и в её взгляде теперь был не страх, не отвращение, а какая-то безмерная усталость и желание... чего? Защиты? Прощения? Забвения?
Он прикоснулся к её щеке, смахивая слезу большим пальцем. Потом обнял. Нежно, осторожно, как хрупкую драгоценность.
И она не сопротивлялась. Она прижалась лбом к его груди, и её тихие рыдания сотрясали всё её тело.
А потом что-то в нём сорвалось.
Тот ледок, что сдерживал его столько месяцев, треснул.
Его объятие стало крепче, настойчивее. Он наклонился и нашёл её губы.
Поцелуй был не таким, как у Федота. Он был не жадным, а... жаждущим. Полным той самой нежности, которую он так долго хранил в себе. И странное дело — Ася ответила.
Сначала робко, потом с большей уверенностью. В её ответе была не страсть, а признание его власти. Признание его права.
Он опустил её на мягкую траву, но уже не под яблоней позора, а под кустом душистой сирени.
Его руки дрожали, когда он приподнял край её ночной рубахи. Он ждал сопротивления, отвращения, но её тело, казалось, ждало этого. Ждало другого прикосновения — не грубого, не поспешного, а властного, но бережного.
И Ася, к собственному изумлению, ответила ему. Её тело, познавшее грубость, теперь открывалось для ласки. Она обняла его за шею, прижалась к нему, и тихие стоны, вырывавшиеся из её губ, были уже не от страдания, а от нарастающего, неведомого ей доселе наслаждения. Она не понимала, что с ней происходит, но это было хорошо. Это было так, будто тёмная, холодная пустота внутри неё вдруг заполнилась теплом и светом.
Он шептал ей на ухо — не сладкие обещания, а своё имя: «Назар... Я Назар... Запомни...» — будто боялся, что она снова перепутает его с кем-то другим.
Когда всё закончилось, он не отпрянул.
Он остался лежать рядом, держа её в объятиях, прикрывая своим телом от ночной прохлады. Она плакала, но это были уже другие слёзы.
Слёзы очищения. Слёзы от того, что кто-то наконец-то увидел в ней не вещь, не глупую девчонку, а женщину. И отдал ей не ложь, а правду — пусть горькую, пусть страстную, но правду своих чувств.
Через месяц Ася поняла. Тошнота по утрам, головокружение, задержка. Она испугалась. Испугалась ужасно. Чьё это? Федора? Или... его? Она посчитала дни. И сердце её ёкнуло от странной, смешанной надежды и ужаса. Это мог быть и он. И скорее всего — он.
Матрёна, опытная, всё поняла без слов.
— Ну что ж, — вздохнула она. — Видно, так Богу угодно. Скажи барину.
Ася боялась. Боялась его реакции. Но когда он приехал в следующий раз и она, бледная как смерть, пробормотала новость, Назар замер. Потом лицо его исказилось такой гримасой боли, сомнения и ревности, что она закрыла глаза, ожидая удара.
Но удара не последовало. Он долго молчал, глядя куда-то мимо неё.
— Моё? — наконец спросил он глухо.
— Не знаю, — честно прошептала она. — Дни... сходятся. И на тебя, и на... него.
Он сжал кулаки так, что костяшки побелели. Потом разжал.
— Ладно, — сказал он. — Всё равно. Ребёнок будет моим. Никто и никогда не усомнится.
И он сделал то, чего не сделал даже для законной жены.
Он отправил за священником в дальнюю деревню. И когда тот приехал, Назар Прутков, сорока двух лет от роду, обвенчался с крестьянской девушкой Аксиньей, дочерью Петра, в маленькой часовенке на краю леса.
Свидетелями были только Макар, Матрёна и перепуганный поп, получивший за свой труд мешок золота.
Луша, узнав о венчании, не закричала, не зарыдала.
Она замолчала. Замолчала навсегда. Её злоба ушла внутрь, превратившись в ледяную, непробиваемую ненависть.
Она осталась хозяйкой в большой усадьбе, но это было царство призраков. Её муж теперь официально принадлежал другой. И у той другой будет его ребёнок.
Роды были трудными. Ася, хрупкая и юная, мучилась почти сутки.
Назар не отходил от дома, слушая её крики из-за двери, и впервые в жизни молился — не Богу, а кому-то там, в вышине, умоляя сохранить им обоим.
И услышал. На рассвете раздался крик — но не женский, а детский. Пронзительный, злой, полный жизни.
Матрёна, запыхавшаяся, вышла к нему, улыбаясь сквозь слёзы.
— Мальчик, барин! Здоровый, крепкий мальчик! И Ася... жива, слава Богу.
Назар вошёл в комнату.
Ася лежала на кровати, бледная, измождённая, но прекрасная.
В её глазах сияло что-то новое — материнская нежность и тихое счастье. На руках у неё, завёрнутый в мягкую пелёнку, лежал крошечный комочек с красным, сморщенным личиком.
Назар подошёл, опустился на колени у кровати.
Он посмотрел на сына.
На его тёмный пушок на голове, на маленькие, сжатые кулачки. И сердце его, окаменевшее за долгие годы, дрогнуло и распахнулось, затопив такой волной любви, что он едва не задохнулся.
— Сын, — прошептал он. — У меня сын.
Он посмотрел на Асю. Она улыбнулась ему — впервые по-настоящему, без страха, без тени.
И в этой улыбке было всё: и прощение, и благодарность, и та самая, чистая как слеза, любовь, которой он так жаждал.
— Спасибо, — сказал он ей. И прикоснулся губами сначала ко лбу сына, потом — к её руке.
Крестили мальчика через месяц в той же часовенке.
Назвали Мироном. Мирон Назарович. Крёстными стали Макар и Матрёна.
Ася стояла с ребёнком на руках, сияющая, а Назар — рядом, положив руку ей на плечо, и в его обычно суровых глазах светилось такое простое, человеческое счастье, что даже старый поп, видавший всякое, умилился.
Когда обряд окончился, и они вышли на крыльцо часовни, летнее солнце озарило их троих — отца, мать и дитя.
Лес шумел вокруг, птицы пели. И Назар понял: его странная, мучительная, нелепая охота закончилась. Он не поймал дичь. Он обрёл семью. И эта победа, купленная слезами, болью и унижением, была единственной, которая имела смысл. В его руке лежала маленькая ручка сына. И эта хрупкая связь была прочнее любого контракта, любого богатства. Это было начало. Начало всего.
. Конец..