Найти в Дзене
Читаем рассказы

Тогда мы к тебе на порог больше не ступим раз ты так ставишь вопрос истерично прокричала взрослая дочь за два часа до боя курантов

Каждый мой Новый год начинается с запаха варёной картошки и мандарин. Даже сейчас, когда я взрослая и у меня есть свой чемодан, свой человек и свой билет в другую жизнь, в носу всё равно першит от этого знакомого пара. В детстве мы жили в коммуналке. Узкий коридор, общий кухонный стол с выщербленными краями, в раковине вечная гора чужих тарелок. Мама, Людмила, стояла у плиты в выцветшем халате, а на подоконнике остывал салат в старой стеклянной миске. Бабушка ходила за мной по пятам и шипела: — Запомни, Аня. Новый год надо встречать вместе, иначе семья развалится. Поняла? Я кивала, хотя тогда мне было всё равно, лишь бы дали посмотреть мультфильмы. Но фраза прилипла, как запах квашеной капусты в общем коридоре. С тех пор каждый хлопок петарды за окном, каждый бой курантов у меня внутри отзывался одним и тем же: «Если ты не рядом, ты предатель». Мама вечно усталая, с красными руками от вечной посуды. Но несгибаемая. Она таскала ёлку из соседнего двора, ругалась с соседями за место в хол

Каждый мой Новый год начинается с запаха варёной картошки и мандарин. Даже сейчас, когда я взрослая и у меня есть свой чемодан, свой человек и свой билет в другую жизнь, в носу всё равно першит от этого знакомого пара.

В детстве мы жили в коммуналке. Узкий коридор, общий кухонный стол с выщербленными краями, в раковине вечная гора чужих тарелок. Мама, Людмила, стояла у плиты в выцветшем халате, а на подоконнике остывал салат в старой стеклянной миске. Бабушка ходила за мной по пятам и шипела:

— Запомни, Аня. Новый год надо встречать вместе, иначе семья развалится. Поняла?

Я кивала, хотя тогда мне было всё равно, лишь бы дали посмотреть мультфильмы. Но фраза прилипла, как запах квашеной капусты в общем коридоре. С тех пор каждый хлопок петарды за окном, каждый бой курантов у меня внутри отзывался одним и тем же: «Если ты не рядом, ты предатель».

Мама вечно усталая, с красными руками от вечной посуды. Но несгибаемая. Она таскала ёлку из соседнего двора, ругалась с соседями за место в холодильнике, экономила на себе, лишь бы у меня под ёлкой лежала хоть одна кукла.

— Я ради тебя всем пожертвовала, — говорила она, украшая ветки бумажными цепочками. — Только бы ты не жила, как я.

Но каждый тридцать первый декабря она сжимала меня так, будто мир рушится от того, что я могу отойти к соседской девочке посмотреть фильмы.

Прошли годы. Коммуналка осталась в прошлом, но правило бабушки перекочевало в новую квартиру так же прочно, как старый сервиз с синими цветами. Новый год — только вместе. Всегда.

И вот — опять тридцать первое декабря. Большой город за окном, трамвай звенит, под окнами уже кричат какие‑то подростки, бросают хлопушки в снег. На подоконнике — те же мандарины, только в сетке из супермаркета. На столе — миска оливье. Мама мельтешит на кухне, а я смотрю на чемодан у двери и не верю, что решилась.

Впервые в жизни я собиралась не встречать Новый год с ней. С Игорем мы должны были уехать за город, к его друзьям. Далее — переезд в другой город. Другая жизнь. Без расписания по маминым страхам.

— Ну что, — мама стучит ножом по разделочной доске, не глядя на меня. — Время нынче такое, у молодых своя жизнь… А мать, как всегда, под телевизор.

Слова вроде бы обычные, но в каждом — укол. Я подхожу, беру у неё из рук нож.

— Мам, хватит. Я же вернусь. Не сегодня — так завтра.

Она вырывает нож, будто я покушаюсь не на морковь, а на её единственный смысл.

— Конечно вернёшься. Когда постареешь. Когда поймёшь, что кроме матери никому не нужна.

Телевизор бубнит про концерты, в воздухе запах майонеза и мандариновой кожуры. Я чувствую, как снова начинаю автоматически помогать: достаю блюда, протираю стол, поправляю скатерть. Мои руки делают привычные движения, а внутри всё сжимается: я будто уже ушла, а тело осталось здесь, на кухне, дежурной фигурой под бой курантов.

Про ту давнюю трагедию мама почти не говорит. Только иногда, когда по телевизору показывают старые фильмы, её лицо застывает, и она шёпотом повторяет: «Лишь бы никто не ушёл в эту ночь». В детстве я думала — просто плохая примета. Потом догадалась: когда‑то кто‑то ушёл и не вернулся. Отец, которого я не помню. Или кто‑то ещё. Но каждый раз, когда я спрашивала, мама отмахивалась:

— Не береди.

Под вечер приезжает Игорь. Двор полон чьих‑то машин, в подъезде пахнет ёлкой и чьими‑то духами. Игорь тяжело поднимается по лестнице с моим чемоданом. Мама встречает его напряжённой улыбкой.

— Ну что, жених, забираешь? — спрашивает она так, будто отдаёт на растерзание.

— Мы к друзьям, Людмила Петровна, — мягко говорит он. — Вернёмся через пару дней.

— Конечно, — кивает она. — У молодых своя жизнь… А мать, как всегда, под телевизор.

Она повторяет эту фразу уже не в шутку. В каждом слове — обида, как уксус в салате. Потом добавляет:

— Я вот ради неё всем пожертвовала. Никуда не ездила, ни о чём не думала. Новый год — только дома, только с ребёнком. А теперь… У всех свои праздники.

Я чувствую, как краснею, словно меня застали за чем‑то неприличным. Игорь бросает на меня тревожный взгляд, но молчит.

— Мам, — говорю я, — ты же знала, что я уеду.

— Знать одно, — спокойно отвечает она, — а пережить другое. Но ты не думай, я не держу. Езжайте. Кто я тебе вообще? Так, приложение к чемодану.

Я делаю глубокий вдох. В голове пульсирует: либо сейчас, либо никогда.

— Мам, я не хочу каждый год сидеть здесь по расписанию, — выдыхаю я. — Я хочу жить своей жизнью. Переехать. И чтобы Новый год перестал быть дежурством. Я не могу больше обещать, что всегда буду рядом под куранты.

Она оборачивается, будто я ударила её.

— То есть, — медленно произносит, — ты хочешь сказать, что семья тебе больше не нужна?

— Я этого не говорила.

— А что ты сказала? Что тебе важно? Какие‑то друзья, какой‑то мужчина, какая‑то загородная компания? А мать пусть как… — она запинается, глотает слово. — Пусть как хочет, да?

В кухне становится тесно, как в детской коммуналке. Слышно, как сосед сверху двигает стул, как за стеной кто‑то включил музыку. Я вдруг ясно понимаю: если сейчас отступлю, ещё один год проживу её жизнью. Потом ещё один. А через двадцать лет буду говорить своей дочери те же фразы.

— Мам, — говорю я ровно, — я люблю тебя. Но я не обязана каждый Новый год сидеть с тобой. Я не твой долг. Я твоя дочь.

Она бледнеет, взгляд стекленеет.

— Если ты сегодня уйдёшь и оставишь меня одну в эту ночь, — шепчет она, — считай, у тебя больше нет матери.

Слова повисают в воздухе, как лёд. Я вижу, как Игорь приподнимает брови, будто не верит, что взрослый человек может так сказать.

Во мне что‑то рвётся. Все годы вины, бессонных ночей, когда я сидела рядом с её постелью во время её приступов сердцебиения, все её «я ради тебя всем пожертвовала» — всё это вспыхивает, как спичка.

— Тогда мы к тебе на порог больше не ступим, раз ты так ставишь вопрос! — слышу свой голос, чужой, сорванный.

Я хватаю куртку, сумку, какие‑то документы. Игорь пытается меня остановить:

— Ань, подожди, не сейчас…

Но я уже у двери. За спиной — её всхлип, звон тарелки, ударившейся о раковину. Я хлопаю дверью так, что дрожит лестничная площадка.

До боя курантов, знаю, осталось каких‑то два часа, но мне кажется, что время вообще остановилось.

На улице снег валит крупными хлопьями. Фонари размыты, машины медленно ползут, в окнах блестят гирлянды. Я иду куда попало, не разбирая дороги. Телефон вибрирует в кармане — мама. Раз, другой, третий. Я сбрасываю. Потом просто выключаю, как будто это может выключить и её голос в моей голове.

Каждый шаг по заснеженному асфальту поднимает воспоминания. Новый год, когда мне было, наверное, лет десять: меня позвали ночевать к подруге, а мама сказала, что у неё сердце остановится, если я уйду. Новый год в институте, когда однокурсники уговаривали поехать на каток ночью, а я сидела рядом с мамой на диване и смотрела очередную передачу, чувствуя себя предателем только от мысли о катке. Каждый раз её фраза: «Ну конечно, иди, а я тут одна помру, кому я нужна» — и мой ответ: «Ладно, я останусь».

Я понимаю: либо сейчас порву эту верёвку, либо она меня когда‑нибудь задушит. Но вместе с этим в груди поднимается такая боль, что хочется выть. Я же действительно люблю её. Я знаю, как она боится пустой квартиры. Я знаю, что за её шантажом прячется какой‑то давний ужас, о котором она никогда толком не рассказывала.

Снег усиливается. Ветер бьёт в лицо, ресницы намокают. Я пытаюсь вызвать машину, но связь барахлит, экран моргает и гаснет — телефон сел. Чёрный немой прямоугольник в руках, как символ: связи нет. Ни с ней, ни с кем.

Я иду к остановке, потом к станции, но всё вокруг замирает. Объявляют, что движение задерживается из‑за метели. Люди ворчат, кто‑то смеётся, фотографируется на фоне сугробов. Город сияет, шумит, готовится к празднику. А я чувствую, будто стою на обочине чужой жизни.

Где‑то в этот момент мама, наверное, ходит по квартире. Я почти вижу: она нервно поправляет скатерть, убирает лишние тарелки, потом опускается на стул. Смотрит на телефон, набирает мой номер, слышит короткие гудки. И вдруг — открывает старый шкаф в комнате бабушки. Там, на верхней полке, коробка с письмами, выцветшими фотографиями. Я однажды видела, как она вынимала оттуда толстую тетрадь, исписанную мелким почерком. Тогда она быстро захлопнула крышку и прошипела: «Не трогай».

В этой тетради, я уверена, её молодость. Её собственный уход из родительского дома, её ссоры с бабушкой. Возможно, когда‑то она сама кричала почти те же слова, что сегодня крикнула мне: «Тогда я к тебе на порог больше не ступлю». Только тогда она уехала навсегда, а теперь прошлое догнало её в моей фигуре у двери.

Мы с ней словно ходим по одному и тому же кругу. Только я ещё могу остановиться.

Снег уже забивается в воротник, ноги мокрые. Я не знаю, где Игорь: он побежал за мной, потом, наверное, вернулся за чемоданом. Я иду по нашему району, потом дальше, туда, где никогда особенно не бывала. Витрины светятся, в подвалах пахнет выпечкой, на остановках люди жмутся друг к другу, смеются, делятся планами на ночь. А у меня в голове один вопрос: если я сейчас поверну назад, я смогу простить себе эту слабость?

В это же время мама, я почти уверена, впервые за много лет подойдёт к двери не для того, чтобы поставить ещё один замок, а чтобы его открыть. Её всегда трясло от одной мысли выйти в тёмный подъезд ночью. Я помню, как она буквально задыхалась, когда я задерживалась после работы, каждый звонок в дверь заставлял её вздрагивать так, будто за ней стоит беда.

Но сегодня, возможно, она натянет пальто поверх домашнего платья, накинет шарф, который сама мне когда‑то связала, сунет в карман телефон и выйдет в метель. Потому что страх остаться навсегда той, кто прогнал, вдруг окажется сильнее страха темноты.

Мы будем идти по одному и тому же городу, по одним и тем же улицам, только в разные стороны. Я — упрямая, замёрзшая, с комом в горле, старательно не думая о том, что она сейчас одна. Она — с этим своим резким дыханием, с дрожащими руками, вспоминая другую новогоднюю ночь, когда она уже однажды сказала кому‑то: «Уходи, если хочешь, мне никто не нужен».

До боя курантов останется меньше часа. Город станет похож на огромный блестящий лабиринт, в котором две женщины ищут выход из одной и той же комнаты, даже не зная, что движутся навстречу друг другу.

Я всё-таки дошла до перекрёстка, где должен был идти автобус до вокзала. Табло мигало красным, ветер завывал так, что казалось, буквы сейчас просто сорвёт. Люди толпились, кто-то нервно вскидывал голову к небу, где уже рвались первые редкие огни. Город гудел, как огромный улей: музыка из открытых окон, издалека доносились голоса ведущих с большой площади, смех, визг, глухой гул громкоговорителей.

Автобуса так и не было. Вместо него по громкой связи объявили, что движение сократили, часть маршрутов отменили, станция перегружена. Слова тонули в завывании метели, но суть я уловила: туда я не попаду. Я постояла ещё, пока пальцы не онемели, а потом побрела куда глаза глядят, цепляясь за снежную пелену, за свет витрин.

Я пыталась идти в сторону электричек, но улицу перекрыли: через неё тянули гирлянды, ставили сцену, монтировали яркие арки. Охранник махнул мне рукой:

— Девушка, дальше нельзя, обходите.

Обходить значило возвращаться туда, откуда я пришла. Я кружила по переулкам, упираясь то в ограждения, то в плотную радостную толпу, где люди, вцепившись друг в друга, спешили домой или к друзьям. У них в руках были пакеты с мандаринами, коробки с пирогами, букеты хвоинок, перевязанных лентами. В воздухе стоял запах печёных орехов, сладкого теста и мокрой шерсти — кто-то вёз в коляске маленькую собаку в смешной шапочке.

Я чувствовала себя лишней среди всего этого. Как будто весь город выстроился в пары и группы, а я, как выброшенная фигурка, кручусь, не находя для себя клетки на доске.

На маленькой площади я вдруг угодила в чью-то компанию. Они выстроились полукругом вокруг низкого стола, прямо на снегу: термосы, коробки с пирожками, тарелка с нарезанными яблоками. Молодой парень в вязаной шапке протянул мне кружку с горячим чаем:

— Замёрзла? Присаживайся, место есть.

Я машинально взяла кружку — пальцы обожгло теплом. Рядом сидела женщина лет пятидесяти, улыбалась, поправляя шарф на плечах худенькой девочки-подростка.

— Мам, я после боя часов пойду к Катке, — девочка сказала это как данность, без просьбы, без вызова.

Я невольно напряглась, ожидая привычного: «Как это — в праздник не дома?», «А меня ты спросила?». Но женщина только вздохнула и потеребила бахрому шарфа.

— Позвони, когда дойдёшь, ладно? И перчатки не снимай, там холодно.

— Обещаю, — девочка чмокнула её в щёку и даже немного закатила глаза, но нежно. Взрослый сын, присевший поодаль, усмехнулся:

— Мама, ты хоть кого-нибудь не контролируешь?

— Себя, — она рассмеялась. — Иногда.

Они спорили, перебивали друг друга, но в их голосах не было того тяжёлого металла, который звенел в наших с мамой разговорах. Там было что-то другое: свобода, не отменяющая близости. Я слушала и чувствовала, как внутри меня медленно шевелится зависть и какая-то странная, непривычная мысль: может быть, можно не обрывать, а поменять? Не рвать последнюю нитку, а просто ослабить петлю?

Чай закончился, я поблагодарила и пошла дальше. Ноги сами вывели меня к реке. Над ней тянулся пешеходный мост, укрытый слоем снега. Я поднялась по ледяным ступенькам, держась за перила. Сверху город казался нарисованным: огни вдоль набережной, редкие машины, тёмная вода, в которой отражались гирлянды.

Я вышла на середину моста «просто посмотреть салют», как сказала бы вслух, если бы меня спросили. На самом деле — чтобы решить, есть ли у меня право повернуть назад. Стоять тут одной, когда до боя часов осталось уже совсем немного, значило признать: я выбрала не дом.

Я облокотилась о перила, чёрная вода внизу дышала холодом. Снег забивался в волосы, воротник был мокрый, лицо сводило от ветра. Я закрыла глаза и вдруг очень ясно представила маму, идущую по нашему району в этом её нелепом пальто, поверх домашнего платья, с узлом шарфа под подбородком. Как она заходит к соседке — просто спросить, не видела ли та меня. Как та, пожимая плечами, говорит что-то вроде: «Люд, ну ты всегда всех под себя гнёшь, вот и получила», — и мама делает вид, что не слышит. Как возле магазина она сталкивается с тем самым соседом, который когда-то был свидетелем её прежней новогодней ссоры.

Я узнала об этом позже, в больнице, когда она говорила, обводя меня взглядом, будто проверяя, не встану ли и не уйду при первом неприятном слове. Тогда, по её словам, сосед вдруг сказал:

— Ты, Людка, не мученица. Ты сама его тогда выгнала. Я слышал. Дверью хлопнула так, что у меня в квартире посуда зазвенела.

И она, впервые за много лет, не нашлась, чем ответить. А потом, уже на остановке, какая-то женщина с сумками сказала ей почти шёпотом:

— Дети не обязаны расплачиваться за наши ошибки. Они и своих-то наделают.

И мама, держась за холодный поручень, вдруг кивнула чужому человеку и прошептала в ответ:

— Я… я и сама калечила, наверное. Я цеплялась. Я не умела иначе.

Сказала и сама испугалась своих слов.

Я тогда всего этого не знала. Я просто стояла на мосту и чувствовала, как что-то тонкое, упрямое во мне сопротивляется: не звони, не ищи, будь твёрдой. Но поверх этого поднималось другое: усталость. От вечных кругов. От повторяющихся фраз. От того, что я становлюсь на её место, даже когда бегу от неё.

Я обернулась, чтобы уйти — и увидела её.

Она поднималась по ступенькам, тяжело, по одной, держась за перила обеими руками. Щёки красные, глаза блестят от ветра и слёз, на шарфе налипли снежинки. На секунду мне показалось, что это просто воспоминание, фантом из детства, но она остановилась, перевела дух и посмотрела прямо на меня.

— Аня, — только и сказала.

Мы вышли на середину моста навстречу друг другу, как два упрямых поезда на одной колее. В этот момент над городом с треском рванул первый большой огненный рисунок. Небо разрезал золотой цветок, искры посыпались вниз. Вокруг нас кто-то радостно закричал, кто-то начал считать оставшиеся секунды до боя часов.

— Я тебя везде ищу, — мама пыталась говорить ровно, но голос дрожал. — Я… я испугалась.

— Испугалась чего? Что я наконец-то живу своей жизнью? — я сама услышала, сколько яда в моих словах. Но остановиться не смогла. — Ты же всегда этого боялась, да? Что я стану не продолжением тебя, а собой?

Она сморгнула, но не отвернулась.

— Я боялась, что останусь совсем одна, — почти спокойно сказала она. — Я всю жизнь думала, что это он меня бросил. А теперь вижу, что я сама всех гнала.

— Не надо опять про него, — я махнула рукой. — Ты, конечно, святая, а он…

— Я не святая, — перебила она неожиданно жёстко. — В ту ночь… тогда, много лет назад… я сама сказала ему: «Уходи. Раз ты так ставишь вопрос — тогда не приходи ко мне больше, не ступай на мой порог». Слово в слово, как тебе сегодня.

Второй залп праздничных огней разорвал небо. Красные и зелёные шары отражались в её глазах.

— Ты всегда говорила, что он ушёл и не вернулся, — шепнула я. — Как будто собрал чемодан и сбежал.

— Он вышел на лестницу, постоял, ждал, что я позову, — мама говорила, будто читала вслух давно выученный текст, только теперь впервые понимая его смысл. — А я стояла в коридоре и слушала, как он спускается. Я упрямилась. Думала, если любит — вернётся и постучит ещё раз. А утром мне позвонили… сказали, что его не стало. Скользко было, он не удержался возле дороги.

У меня зазвенело в ушах. Ветер, взрывы огней, крики вокруг — всё отошло на второй план, словно кто-то резко убавил звук.

— Значит… — я не смогла договорить.

— Значит, это не мир меня наказал, — мама сжала перила так, что побелели пальцы. — Я сама его вышвырнула. Своими словами. И потом каждый год ждала, что кто-нибудь… хоть кто-нибудь… всё равно вернётся. Хоть ты. И держала тебя, как заложницу. Чтобы хоть раз сделать всё по-другому. Не выпускала из дому, из своей головы. И сегодня… я опять чуть не сказала тебе то же самое.

— Ты сказала, — напомнила я. — И я ушла.

Она шагнула ближе, снег хрустнул под её каблуком. И в эту секунду она поскользнулась. Всё случилось как в замедленном кино: её ноги поехали вперёд, руки взмахнули в воздухе, глаза расширились. За её спиной — чёрная лента воды, ледяная пустота.

Я не успела подумать. Тело само рванулось вперёд. Я вцепилась в её рукав, потом в шарф, потом руками обхватила её за талию. Мы повисли вдвоём, больно ударившись о перила, будто кто-то невидимый дёрнул нас назад.

— Держу, — выдохнула я, сама не понимая, кому это говорю — ей или себе.

Мы стояли, прижавшись, дыхание сбилось, в груди стучало так, словно сердце пыталось вырваться наружу. Мама тихо всхлипывала у меня над плечом.

— Я не хочу, чтобы ты платили за мою вину, — прошептала она так тихо, что её слова почти растворились в ветре. — Но я… я не знаю, как тебя отпустить и не умереть от этого.

Где-то вдалеке раздался знакомый голос диктора из телевизора — его транслировали на площадь. Начался отсчёт последних секунд года. Люди вокруг зашевелились, закричали свои «ура», кто-то запустил ещё один яркий узор в небо. Время, отмеренное этим годам страха и вины, стекало, как песок в переворачиваемых часах.

Нас заметил какой-то мужчина, подошёл, помог маме выпрямиться.

— Вам плохо? Лестница вся в льду, так и до беды недалеко, — он озабоченно смотрел на мамино белое лицо. — Может, в пункт помощи зайти? Здесь недалеко.

В пункте помощи было светло и жарко. Запах лекарств смешивался с запахом мандаринов и дешёвых пирожков в целлофане. В углу стоял старенький телевизор, на котором уже шёл праздничный концерт. На столике кто-то разлил пенящуюся газировку по пластиковым стаканчикам. Вместо тостов — пожелания медсестёр: «Главное — будьте живы».

Маме померили давление, помахали перед глазами фонариком, велели посидеть. Я сидела рядом на жёстком стуле, мы обе держали в руках по пластиковому стаканчику, но пить не хотелось. В коридоре то проходили люди, то кто-то стонал за тонкой перегородкой, то смеялись дети, жующие мандариновые дольки.

Мы, наверное, впервые за многие годы молчали рядом не из обиды, а просто потому, что слова никак не складывались.

— Я всё равно уеду, — сказала я наконец. Голос звучал ровнее, чем я ожидала. — Не сегодня, не сейчас. Но я уеду. Я не могу больше жить твоими страхами. Я хочу своих ошибок. Своей жизни. Ты меня за это не простишь, я знаю.

Она долго теребила край халата, который ей выдали взамен мокрого пальто. Потом подняла на меня глаза.

— У меня нет права не прощать, — тихо ответила. — Я всю жизнь жила, как будто мир мне должен. Ты мне ничего не должна, кроме одного: быть живой. Всё остальное… всё остальное — мой страх. Мне страшно, что я останусь одна. Но я не имею права держать тебя, как собаку на привязи.

— Тогда… — я сглотнула. — Тогда нужен другой порядок. Не так, что я приезжаю, потому что «иначе ты не выдержишь». А потому что я сама хочу. Не к вине ехать, а к человеку.

— Я попробую стать этим человеком, — мама дрогнула губами. — Но я не обещаю, что сразу получится. Я старая, гордая, всё ещё глупая. Мне будет сносить крышу, я буду рыдать в подушку и тянуться к телефону. Но… я буду учиться не звонить тебе каждые полчаса. Ты… ты можешь приходить на мой порог, когда захочешь. Я больше не буду закрывать перед тобой дверь словами и проклятиями.

— А я могу не приходить, — добавила я. — И ты не будешь желать мне беды за это.

Она закрыла глаза, кивнула. На телевизоре тем временем раздавались поздравления, показывали красивые площади, счастливые лица. В какой-то момент певица на экране протянула ноту так высоко, что у меня защипало в носу. Я вдруг подумала, что где-то сейчас Игорь, наверное, тоже смотрит этот экран — может, в переполненном зале ожидания, может, в чужой квартире — и думает, где я.

Прошло несколько лет. Первый Новый год я встретила в другом городе, в чужой съёмной комнате с облупленными обоями, с двумя друзьями по работе, мандаринами и старым настенным календарём. За окном трещали такие же огни, как дома, только невидимая ниточка, тянувшая меня к тому мосту, была уже тоньше.

Ровно в тот момент, когда на экране начался бой часов, я сама потянулась к телефону. Не потому, что «так надо», а потому что вдруг остро захотелось услышать её голос, разделить с ней этот отсчёт. К моему удивлению, она не бросилась жаловаться, как ей плохо одной. Она спросила, в чём я, тепло ли мне, не забыла ли я купить себе что-нибудь вкусное. А потом сказала:

— Спасибо, что позвонила. Иди, радуйся. Я рада, что ты там, где хочешь быть.

Через ещё один год она впервые не накрыла огромный стол «на всякий случай, если кто-то придёт». Вместо этого пошла в дом престарелых в роли добровольного помощника. Так она это назвала: «Пойду к таким же упрямым старикам, как я. Может, хоть им не дам оттолкнуть своих детей». Она рассказывала, как слушала чужие истории про обиды, про тех, кто «не звонит месяцами», и каждый раз ловила чужую фразу, словно обращённую к себе.

Однажды я приехала к ней не на праздник, а просто так, в середине обычной недели. За окном была слякоть, никакого волшебства. Я поднялась по знакомой лестнице, постучала. Мама открыла почти сразу, видно, стояла недалеко от двери. Она неловко улыбнулась, придерживая халат.

— Если ты когда-нибудь опять скажешь: «Тогда мы к тебе на порог больше не ступим», — сказала она, чуть запинаясь, — знай, я больше не буду держать тебя силой. Мне нельзя. Но дверь для тебя останется открытой. Всегда.

И в её голосе уже не было ни угрозы, ни шантажа. Только страх и любовь, честные, голые, без прикрас.

Прошло ещё какое-то время. Я сама стала матерью. И вот однажды мой подросток, захлопнув дверь комнаты после какой-то дурацкой ссоры из-за тарелки на столе и несделанных дел, выкрикнул сквозь щёлку:

— Тогда я вообще не приеду на праздники! Живите тут, как хотите!

Меня кольнуло в животе знакомым ледяным крючком. На долю секунды я увидела сразу три картинки: мамин коридор, тот мост над чёрной водой и своё собственное лицо в зеркале, если я сейчас повторю её фразу. Я глубоко вздохнула, подошла к двери и, не открывая, сказала ровно:

— Ты можешь не приезжать. Я всё равно буду тебя любить. Не за то, что ты за моим столом, а за то, что ты есть. Праздники — это всего лишь дни в календаре. А ты — моя жизнь.

За дверью долго было тихо. Потом послышалось неуверенное шмыганье носом.

Под бой очередных курантов, уже в другом месте, в другой квартире, я поймала себя на том, что не жду больше, что кто-то непременно должен прийти именно сейчас, чтобы доказать мне свою любовь. Мама, где-то далеко, встретила этот же звон колоколов без ожиданий вернуть прошлое. Мы обе стояли у своих окон, каждая в своём городе, и смотрели, как над домами расцветают огни. Они не были ни приговором, ни наградой. Просто отсчётом к новой, чуть более честной жизни.