Часть 10. Глава 96
Климент Красков существовал в пространстве между болью и небытием. Сознание возвращалось обрывками, тонуло в густом, вязком тумане седативных препаратов, и каждый раз, прорываясь к поверхности, оно натыкалось на стену телесной агонии. Студент с трудом осознавал себя прикованным к больничной койке в полусидячем положении – так боролись с отёком мозга, этим невидимым убийцей.
Голова, туго затянутая бинтами, воспринималась тяжёлой чугунной болванкой, в которой пульсировал отдельный, жестокий ритм. Каждый слабый, контролируемый аппаратом ИВЛ вдох (трубку извлекли лишь сутки назад) отзывался не просто болью, а целой катастрофой в груди. Там, под стерильными повязками, скрывался мир ран: дренажные трубки, выводившие скопившуюся кровь, свежие, жгучие швы после торакотомии, и множество соединённых рёбер, острые края которых сразу после аварии угрожали при неудачном движении снова поранить лёгкие.
Руки, испещрённые катетерами и следами от капельниц, лежали на груде простыней как чужое, непослушное имущество. Пальцы лишь изредка шевелились, слабо сжимаясь в комок – единственный доступный телу ответ на внутреннюю бурю отчаяния и беспомощности.
Он не мог пошевелиться и даже повернуть голову, зафиксированную мягким, но неумолимым воротником. Его мир, некогда такой широкий, сузился до потолка палаты, до звуков кардиомонитора, мерно пикавшего где-то рядом, создавая саундтрек его немощи. Иногда сквозь медикаментозный барьер прорывались голоса – обрывки фраз медсестёр, шаги в коридоре, гул больничной жизни, которая текла мимо, не нуждаясь в нём.
Климент был абсолютно беззащитен. Живой, мыслящий разум, запертый в разбитом, недееспособном теле, которое стало его собственной тюрьмой и главной угрозой. Шаги в коридоре, намеренные, чёткие, остановившиеся у его палаты под номером 309, он услышал словно издалека, сквозь вату. Потом – шорох открывающейся двери, звук, который обычно ничего не значил. Но сейчас в нем была какая-то иная, тревожная нота.
С титаническим усилием, превозмогая туман в сознании, тошноту и негнущуюся шею, Красков заставил глазные яблоки повернуться в сторону входа. Свет из коридора резанул по сетчатке. Первой вошла его экономка Лариса. Климент узнал её силуэт, знакомый наклон головы, очертания фигуры в наброшенной на плечи одноразовом халате для посетителей. В его затуманенных, воспалённых глазах мелькнула слабая, почти рефлекторная искра облегчения. Знакомое лицо. Якорь. Осколок прошлой, нормальной жизни, где были учёба, планы, тишина материнского дома.
Но искра тут же погасла, задавленная странным предчувствием. Лицо экономки было не просто бледным – пепельным, восковым, почти как у покойницы. Губы, обычно поджатые в выражении сосредоточенной занятости, теперь безвольно дрожали. Глаза, огромные, с синеватыми, ввалившимися тенями под ними, встретились с его взглядом, и в них Климент прочёл не просто страх, а настоящую, животную, неконтролируемую панику. Она вошла не как гость или сиделка, а словно на эшафот, ощущая каждый последующий шаг, как последний.
Вслед за ней, почти вплотную, в палату протиснулся мужчина. Невысокий, сухощавый, в темной, немаркой куртке, в таком же халате, он казался тенью, прилипшей к её спине. На лице – стандартная медицинская маска и простые очки в тонкой оправе, которые полностью скрывали верхнюю часть лица. Он оказался внутри и быстро, одним быстрым, хищным, сканирующим взглядом охватил всё пространство: Климента, привязанного к аппаратам и капельницам, единственную молоденькую медсестру, возившуюся с системой для парентерального питания, расположение мебели, выход. Его присутствие наполнило тесную палату ощущением внезапной тесноты и угрозы. Мужчина резко, почти не кивнул, а дёрнул головой в сторону Ларисы. Та, почти не дыша, сдавленным, надтреснутым голосом прошептала растерянной медсестре:
– Это… родственник из области. Двоюродный брат. Мы ненадолго. Он очень устал с дороги, нездоровится… Можно нам побыть наедине? Климент Леонидович просил.
Медсестра, девушка лет двадцати, с недоумением и лёгкой досадой посмотрела на странную пару – перепуганную женщину и угрюмого, молчаливого мужчину в маске. Но её взгляд упал на официальный пропуск в руках у Ларисы (который незнакомец, как позже, в муках, поймёт Климент, наверняка вынудил её взять из вещей в доме, найдя в ящике комода), и противиться не стала. Процедура была соблюдена.
– Пятнадцать минут, не больше, – сказала она, уже с профессиональным раздражением. – У пациента тяжёлое состояние. Любой стресс – угроза для жизни. И, пожалуйста, тихо. – С этими словами она, поколебавшись ещё мгновение, вышла, прикрыв за собой дверь. В тишине щёлкнул замок.
Как только этот звук растворился в воздухе, в палате повисла гробовая, давящая тишина, в которой было слышно лишь ритмичное пиканье кардиомонитора, шипение кислородной системы и хриплое, затруднённое на вдохе дыхание Климента. Незнакомец не шевелился несколько секунд, прислушиваясь к отдаляющимся шагам в коридоре. Потом его движения стали резкими, экономичными.
Он не стал подходить к кровати сразу. Вместо этого резко повернулся к Ларисе, схватил её за плечо, чуть ниже шеи, – жест владения, контроля – и грубо, молча отпихнул к окну, подальше от кнопки вызова медперсонала.
– Стоять и не двигаться. Ни звука, – прошипел он, и в этом шипении была такая не оставляющая сомнений опасность, что Лариса вжалась в стену, будто пытаясь с ней сравняться.
Затем незнакомец подошёл к кровати. Его взгляд, тот самый хищный, аналитический, скользнул по дренажным трубкам, выходящим из-под повязки на груди Климента, по капельницам, по проводам мониторов, по мешку с мочой под кроватью. Он изучал не человека, а сложную, хрупкую систему жизнеобеспечения, оценивая её уязвимости, точки приложения давления. Наконец, навис над Климентом, перекрывая своим телом свет. Запах дешёвого мыла, пота и чего-то металлического, холодного донёсся до Климента. Он попытался сглотнуть, но горло было сухим и непослушным.
– Ну что, Клизмёныш, – голос был тихим, почти ласковым, но от этого ещё более чудовищным в этой стерильной, пропитанной запахом антисептика тишине. – Лежишь, бедняга. Разбитый, как кукла. Мамаша бы погоревала, глядя на тебя. Если бы оказалась здесь. – Он сделал паузу, наслаждаясь мгновением власти. – А где она, кстати? В какой тёплой стране греет свои старые кости? И главное – где то, ради чего она всю жизнь пакостила? Где деньги, мальчик? Неужели всё утащила с собой, бросив любимого сыночка на произвол судьбы?
Климент попытался открыть рот, разлепить сухие, потрескавшиеся губы. Из горла, раздражённого недавней трубкой ИВЛ, вырвался лишь хриплый, булькающий, совершенно нечленораздельный звук. Он не мог говорить ясно. Дыхание сбилось, стало поверхностным и частым, монитор рядом участил пиканье, сигнализируя о стремительной тахикардии. Красная цифра «ЧСС» поползла вверх, к опасной черте.
Мужчина усмехнулся.
– Молчи, молчи, не напрягай своё драгоценное здоровье. Я вижу, ты и вправду не в форме. Полная развалина. Поэтому будем общаться максимально просто, по-деловому. Ты кивнёшь – значит, да. Покачаешь головой – значит, нет. Уловил суть, Клизмёныш?
Красков, превозмогая невыносимую, сверлящую боль в шее, зажатой воротником, и пульсирующую тяжесть в голове, едва заметно, на сантиметр, кивнул. Движение отозвалось вспышкой белого света за веками.
– Отлично. Рад, что мы друг друга понимаем. Первый вопрос, и постарайся не врать с самого начала, это в твоих интересах. – Он наклонился чуть ближе. – Ты знаешь, где твоя мамаша спрятала в доме крупные суммы? Наличные, валюту, золото, семейные драгоценности, может, ключи от банковских ячеек?
Климент зажмурился, пытаясь сквозь пелену боли и лекарственного тумана собрать расползающиеся мысли в кучу. Деньги… Мать… Её кабинет на втором этаже, массивная дубовая дверь, всегда запертая на ключ. Большой сейф, встроенный в стену за фальш-панелью, который он случайно увидел в детстве, когда мать что-то искала. Но коды, ключи, пароли… У него, честно говоря, ничего не было. Мария Викторовна никогда не посвящала сына в свои «дела». Он был для неё частью фасада благополучной семьи, не более.
Студент снова открыл веки, и, глядя прямо в ледяные, бездонные глаза незнакомца, с величайшим усилием, преодолевая сопротивление собственного тела, медленно покачал головой. Нет. Не знаю.
В глазах незнакомца, словно от вспышки фотокамеры, мелькнула яркая, неконтролируемая вспышка ярости. Он резко выпрямился, будто его ударило током, сделал два стремительных, пружинистых шага к окну, к прижавшейся к стене Ларисе. В его движении была какая-то звериная, хищная грация. Он не просто схватил девушку – вцепился в горсть её волос у виска, несильно, но с такой уверенностью и жестокостью, что она вскрикнула – коротко, отчаянно, как подраненная птица. Притянул её к себе, заставив выгнуться, и развернул бледное перепуганное лицо к Клименту.
– Видишь? – спросил, и голос снова стал жёстким, холодным, как закалённая сталь, без тени прежнего ложного сочувствия. – Она тут мне всю дорогу твердила, какой ты хороший хозяин. Добрый. Заботился о ней, зарплату вовремя платил. Она тебе верит. А ты ей вот так, с первого же вопроса, врёшь в глаза. Смотри на неё, Клизмёныш. Внимательно смотри.
Он отпустил волосы, и Лариса, пошатнувшись, прислонилась к подоконнику, судорожно глотая воздух. Рука мужчины опустилась в глубокий карман куртки. Когда появилась снова, в ней блеснуло короткое, узкое лезвие. Он не стал приставлять его к горлу Ларисы. Вместо этого подошёл к койке и поднёс нож к одной из дренажных трубок, выходящих из-под толстой повязки на груди Климента. Кончик оперся в упругий, прозрачный силикон, слегка его продавливая.
– Я не буду резать её, – его голос обрёл мертвенное, пугающее спокойствие. – Это шумно, грязно и в конечном счёте бесполезно. А вот это… – Он слегка повёл лезвием вдоль трубки, и Климент почувствовал, как по его спине пробежал холод. – Или это… – Лезвие медленно, почти ласкающе перевелось к толстой капельнице, по которой в его вену сочился жизненно необходимый раствор. – Или я просто выдерну эту штуковину из твоей вены и посмотрю, как быстро ты кончишься. Ты, я смотрю, и так на ладан дышишь. Думаешь, врачи успеют забежать, услышав тревогу? Успеют понять, что это не естественное осложнение, не тромб или отёк, а пока они будут суетиться, искать причину… – Он сделал паузу, давая каждой секунде наполниться немым, растущим ужасом, проникающим в самое нутро Климента. – А Ларису я с собой заберу. Она пригодится, чтобы спокойно выйти отсюда. Но в машине, понимаешь, на глухой лесной дороге, с ней случится… несчастный случай. Стукнется головой об дерево, например. Или сорвётся с обрыва. Понял меня теперь, Клизмёныш? Ты выбираешь сейчас не между деньгами и принципами. Ты выбираешь, кто умрёт первым: она или ты. Или, может, оба, если продолжишь упрямиться. Но если скажешь, где деньги, я уйду. И заберу её с собой лишь как гарантию. И через час, максимум два, отпущу на какой-нибудь заброшенной окраине. Целую и невредимую. Чистая, честная сделка. Последний шанс.
Слезы бессилия, ярости и животного страха выступили на глазах Климента, застилая ему и без того мутный взгляд. Он попытался кричать, позвать на помощь, но из его горла вырвался лишь хриплый, клокочущий стон, похожий на предсмертный. Он захлёбывался собственной беспомощностью. Мониторы взревели непрерывной, бешеной трелью, предупреждая о надвигающемся кризисе.
Студент смотрел на Ларису, на её перекошенное от ужаса лицо, на слезы, которые текли по щекам ручьями. Смотрел на лезвие, мерцавшее у самой трубки, от которой, как он смутно, но отчётливо понимал, зависело, не захлебнётся ли он собственной кровью и плевральной жидкостью прямо здесь, на этой койке.
Его разум, затуманенный болью, мощными препаратами и диким адреналином, лихорадочно метался в поисках выхода, как зверь в клетке. Он ничего не знал! Но следовало сказать что-то. Любую информацию, зацепку, даже самую бредовую ложь. Лишь бы выиграть время и этот псих отцепился от этих трубок и перестал угрожать Ларисе.
Студент собрал всю волю, оставшуюся силу, что теплилась в его разбитом теле, в один комок. И снова, с судорожным, дёргающимся усилием, кивнул. Да. Глаза незнакомца вспыхнули холодным, хищным огнём. В них появился азарт охотника, почуявшего добычу.
– Где? – выдохнул он.
Климент попытался пошевелить рукой, поднять, чтобы как-то обозначить, но не получилось. Смог лишь слабо, почти незаметно шевелить пальцами, которые казались чужими, ватными. Он уставился на мужчину, пытаясь вложить в свой взгляд всю немую мольбу, всё отчаяние. Возможность говорить. Слово. Хоть одно внятное слово.
Мужчина, понимая, наклонился к самому его лицу, почти касаясь ухом его губ.
– Говори.
Климент, стиснув зубы, преодолевая спазм в гортани и раскалывающую голову боль, прошептал, выжимая из себя каждый звук, каждую букву, как последнюю каплю воды:
– Ка-а-би-нет… За… кни-га-ми…
Это была первая, самая очевидная мысль, которая пришла в одурманенную голову. Кабинет матери. Шкаф со старинными книгами, тяжёлыми фолиантами. Это звучало банально, но и правдоподобно. Классическая тайник. Незнакомец выпрямился. На его лице появилось не улыбка, а выражение холодного, делового удовлетворения, как у человека, удачно завершившего неприятный, но необходимый торг.
– Хороший мальчик. Вот видишь, как всё просто, когда включаешь голову. – Он повернулся к Ларисе, которая стояла ни жива, ни мертва. – Слышала? Кабинет. Книги, фолианты. Поедем, проверим. – Затем он снова наклонился к Клименту, и его шёпот стал ещё тише и оттого в тысячу раз страшнее. Он произносил слова прямо в его ухо, обволакивая их ледяным дыханием: – Если это окажется ложью… если там будет пусто… Я не буду возвращаться сюда, рискуя. Займусь твоей милой экономкой. Очень обстоятельно. И надолго. Уловил суть, Клизмёныш?
Он не ждал ответа. Резко выпрямился, поправил на лице медицинскую маску, кивнул Ларисе в сторону двери. Та, едва держась на ногах и не оборачиваясь выплыла в коридор. Мужчина вышел последним. Перед тем как закрыть дверь, бросил на прикованного к койке Климента последний, оценивающий, безжалостный взгляд – взгляд палача, временно покидающего камеру с обречённым.
Дверь мягко закрылась. Климент остался один. Слезы текли по щекам, впитываясь в бинты. Он постарался дотянуться до кнопки вызова медсестры и втопил её, что оставалось сил.