Не родись красивой 62
Нюра снова перечитала письмо, теперь уже внимательнее, будто ища между строк хоть крошечный намёк на беду. Но строки молчали, держались ровно, как сама Марина хотела держаться.
— Зарплату получила… — повторила Нюра вслух, словно пробуя эти слова на вкус.
В этом было что-то новое, непривычное. Деньги, заработанные не с поля, не с урожая, а полученные за труд в городе. За работу, которая не зависит от погоды, от дождей, от ранних морозов. В этом было и облегчение, и тревога — будто Маринка шагнула в другой, незнакомый мир, где всё иначе, где мать уже не может прикрыть её своим крылом.
Анна аккуратно сложила письмо и убрала его за иконку, туда, где хранила самые дорогие сердцу вещи. Пусть будет под Божьей защитой, как и сама Марина — там, далеко, среди чужих людей и новой жизни.
— Ладно, — сказала она, вытирая лицо. — Раз пишет, что всё хорошо, будем верить.
Но, ложась спать, Анна ещё долго не могла сомкнуть глаз. Перед внутренним взором вставала Маринка — не та, что уходила по осени, а та, что теперь жила в городе, работала, получала зарплату и училась выживать без близких.
И в этой мысли было сразу всё: и гордость, и страх, и тихая, бесконечная материнская молитва.
Завиваевы стали планировать поездку в город, чтобы кое-что продать на рынке, а заодно заехать к Марине, узнать, как живёт дочь. Они хотели увидеть всё своими глазами, чтобы больше не гадать и не переживать. Степан Михайлович начал распределять колхозникам лошадей по очереди. Люди потянулись на городской рынок с излишками своей продукции.
В деревне сыграли первую осеннюю свадьбу.
**
С самого утра Пётр с Нюрой и Митькой возились во дворе —отбирали картошку на продажу. Дел было немного, спорилось дело ладно. Пётр прикидывал, что к полудню управятся и можно будет передохнуть. Осень стояла тихая, прозрачная, обнадёживающая .
Они не услышали, как к дому подъехала телега. Только резкий, чужой голос, будто плетью хлестнул по воздуху, заставил всех разом вздрогнуть.
— Где вы там? Чёрт бы вас побрал!
Пётр медленно выпрямился. Взгляд Нюры потемнел, в нём мелькнул испуг.
— Папань, кто это? — тихо спросил Митька.
— Сейчас узнаем, — глухо ответил Пётр. — Ты сиди тут. И ты, мать, не выходи.
Он пошёл в сени. Там стоял человек в форме — плотный, коротко стриженный, с холодным, цепким взглядом. Смотрел не как на человека — как на вещь, которую уже решили взять.
— Ты Пётр Завиваев?
— Я, — ответил Пётр и сам удивился, как ровно прозвучал его голос. Он выпрямил плечи, поднял голову.
— А жена, дочь, сын где?
— А вы кто будете? — Пётр посмотрел прямо, не отводя глаз.
Человек усмехнулся, достал бумагу.
— Представитель власти. Ознакомьтесь. Вы признаны врагами народа, эксплуататорами. Собирайтесь. Телега ждёт.
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни.
— Куда… собираться? — Пётр почувствовал, как дрогнул голос, сам он будто окаменел.
— Подальше от честных людей. Какая вам теперь разница? Берите только самое необходимое.
Руки у Петра задрожали, будто их обдало холодом. Ноги стали ватными, чужими.
— Жена где? И мальчишка с девкой? Есть такие?
— Есть… — выдохнул Пётр. — Митька с утра к дружку ушёл, к Севастьяну. А дочка в городе. Работает.
— Мальчишка когда вернётся?
— Должен…скоро.
— Ладно. Ждём. Не явится — сами найдём. И девку отыщем. Адрес знаете?
- Не знаем. Как уехала, так как в воду канула.
- Ладно, разберёмся. От нас еще никто не уходил.
Пётр слышал собственный голос, будто издалека:
— Жена во дворе… картошку перебирает. Я позову.
— Час даю на сборы, — жёстко сказал человек в форме.
Пётр вышел во двор. Осеннее солнце всё так же светило сквозь узкое оконце, картошка лежала в мешках, мир оставался прежним — только жизнь в нём уже треснула, как тонкий лёд под ногой.
- Мать, за нами приехали. Врагами нас признали…
Нюра ахнула и замолчала. Тишина на время накрыла смертельным покрывалом.
— А куда нас, Петя? — тихо, почти беззвучно спросила Нюра.
Пётр поднял на неё тяжёлый, потемневший взгляд. В этом взгляде было всё — и страх, и растерянность, и бессилие человека, у которого вдруг отняли почву под ногами.
— Не знаю, мать… не знаю, — выговорил он глухо, словно каждое слово давалось через силу.
— А Маринка? — вдруг встрепенулась Нюра, будто за эту мысль можно было ухватиться, как за соломинку. — Она ведь в городе… Рабочий человек теперь. Может, её не тронут… Господи, помоги…
Она снова зашептала молитвы, и плечи её задрожали.
— Собирайся, мать, — резко сказал Пётр, будто отрезал. — Плакать потом будешь. Не успеем — голыми на телегу посадят. В чём есть, в том и поедем. А ты, Митька, уходи. Огородом, усадом. За оврагом в березняке домик охотничий есть. Там пока скройся. А дальше к бабке Степаниде в соседнюю деревню. Она хотя нам и не родная, но тебя нянчила, пока мамка в поле работала. Не оставит.
— А собирать-то чего, отец? — растерянно спросила Нюра, глядя вокруг, словно впервые видела избу.
— Вещи бери. Тёплые. Зима на носу, холодно. Немного зерна возьми. Картошки — сколько утащим.
— Лепёшки… — спохватилась Нюра. — У меня лепёшки на кухне. Надо бы Митьке дать…
— Давай, давай, — кивнул Пётр.
Нюра бросилась в избу. Вернулась быстро, на ходу заворачивая лепёшки в тряпицу. Руки у неё дрожали так, что ткань не слушалась.
— На, сынок… — она сунула свёрток Митьке. — И фуфайку тёплую возьми… сапоги… Прощай, сыночек… прощай, милый… береги себя…
— Сыночек… — сорвалось у неё, и голос перешёл в плач. — Золотце моё…
— Тише, мать, — оборвал её Пётр, но и у него голос дрогнул. — Тише. Бери, сынок. Беги. Беги с Богом.
Митька, ничего не говоря, нырнул в дверь сарая. Пётр тут же захлопнул её и повернул засов. Потом схватил Нюру за рукав и потянул в избу. Она шла, как слепая, только всхлипывала.
Пётр распахнул сундук, повернул на бок. Вещи посыпались на пол. Он хватал всё подряд, тёплое, нужное, жизненно важное, и торопливо швырял в мешок.
— Обновка тёплая понадобится… — бормотал он. — Бог бы Маринку сохранил… не успели овощей отвезти…
Он нашёл деньги, небольшие, последние, спрятал их в нагрудный карман.
— Одевайся, мать. Хорошую одежду надевай. Не жалей. Всё теперь тут не наше.
— Да как же так, Петя?.. — Нюра подняла на него безумные глаза.
— Вот так, мать. Кулаки мы теперь с тобой.
В окно уже стучали.
Пётр вышел на крыльцо, вытащил волоком три мешка с одеждой и провизией.
— Куда это ты собрался? — усмехнулся человек в форме. — А говоришь, не кулак. Столько добра — не в каждой избе сыщешь. Один мешок оставь. Эти два можешь взять.
Он прищурился.
— А Митька где? Так и не пришёл. Ходили мы к Севастьяну — нет его там. Где?
Пётр молчал.
Человек выхватил револьвер и направил его прямо на него.
Нюра вскрикнула и рухнула на колени.
— Не убивай! Не убивай! Христом Богом тебя прошу, не убивай! — выла она, хватаясь за полу его шинели.
— Где паршивец?
— Не знаем… — задыхаясь, бормотала Нюра. — Ушёл с утра… мы картошку перебирали… Где он, мой Митенька?..
— Всё равно найдём, — зло сказал человек. — Выловим. Только хуже будет.
Он убрал револьвер.
— Ладно. Садитесь.
Пётр поднял Нюру, помог ей встать. Сам потащил мешки. Нюра шла, причитая, не понимая, где она и что с ней происходит. Глаза её были пусты и дики, будто она смотрела не на людей и дома, а в чёрную, бездонную яму. Пётр поднял Нюру, почти понёс. Она не плакала уже — выла, глядела перед собой остекленевшими глазами, будто мир вокруг перестал существовать.
Четыре телеги медленно выехали из деревни, будто сама земля не хотела их отпускать и тянула назад тяжёлыми колеями. Колёса скрипели глухо, надсадно, и этот скрип резал слух сильнее любого крика.
На одной из телег сидели Пётр и Нюра Завиваевы — плечом к плечу, словно так можно было удержаться друг за друга и не пропасть окончательно. Нюра не плакала — слёзы у неё кончились ещё во дворе. Она только раскачивалась взад-вперёд, прижимая к груди узелок, и губы её беззвучно шевелились, будто она всё ещё молилась, не надеясь быть услышанной. Пётр смотрел прямо перед собой, в спины лошадей, и взгляд его был пустой, выжженный, как поле после пожара.
На трёх других телегах народу было больше. У Крупиных — пятеро ребятишек, мал мала меньше. Они плакали без удержу, навзрыд, захлёбываясь, цеплялись за материнскую юбку, за края телеги. Их плач стоял над дорогой сплошной стеной, и от этого звука взрослым становилось ещё страшнее. Женщины закрывали лица платками, мужики стискивали зубы, но никто не решался сказать ни слова — любое слово сейчас было бы лишним, бессильным.
**
Марина работала в столовой. С самого утра была темнее тучи. Ничего не болело, но сердце ныло, тянуло, будто в него медленно ввинчивали тупой, ржавый гвоздь. Душу щемило без причины, без объяснений. Хотелось плакать, просто так, без слов, без повода.
— Что ты такая хмурая сегодня? — спросила Клавдия, косясь на работницу. — Спала плохо?
— Да нет… вроде спала хорошо, — ответила Марина и сама не поверила своим словам.
— Ну, у тяжелых баб так бывает, — сказала Клавдия буднично, без всякого умысла. — Нечего раскисать, девка. Возьми себя в руки. Давай, режь картошку, а то к обеду не успеем.
Марина кивнула и стала резать быстрее. Нож глухо стучал о доску, ритмично, упрямо. Слёзы текли сами собой — капали на руки, на серую картошку, в мутную воду кастрюли. Она не вытирала их, будто не замечала. День казался тяжёлым, как свинец. Свет из маленького окна был тусклым, нерадостным.
«Дома что ли чего случилось?» — мучительно думала Маринка. — «Что-то никаких писем мне в ответ нет…»
Сердце сжималось всё сильнее. Ей вдруг до боли захотелось домой — увидеть отца, мать, брата, услышать родные голоса, вдохнуть знакомый запах избы. Но тут же мысль обрывалась: с пузом дорога домой ей была заказана. Она знала это. И от этого знания становилось ещё тяжелее, ещё холоднее внутри.
Марина склонилась над кастрюлей ниже, будто пряталась от собственных мыслей, и продолжала резать картошку.
«Интересно, — думала Маринка, машинально режа ножом картошку, — Кондрат закончил учёбу или нет?..»
Мысль эта возвращалась к ней снова и снова, напоминая о себе будто больной зуб. Закончил ли он? Вернулся ли в деревню? Неужто её не хватился? Или хватился — да промолчал? А может, и вовсе не искал…