Все главы здесь
Глава 62
Настя вошла в хату и осторожно прикрыла за собой дверь, будто боялась шумом спугнуть что-то живое. В хате стоял густой запах трав, теплого молока и крови — тяжелый, такой, каким пахнет жизнь, когда она только что пришла и обязательно останется.
Галя спала. Лицо ее было сероватым, осунувшимся, но спокойным — боль наконец отпустила, позволила передохнуть. Рядом с ней тихо сопел младенец. Маленький, сморщенный, красный — и оттого особенно беззащитный.
Настя посмотрела на них — и сердце ее сжалось.
«Не про мене чичас», — сказала она себе строго.
Подошла к столу, стала перебирать тряпицы, переставила кружку, в которой уже давно остыл отвар. Руки двигались сами — привычно, ловко, только непонятно — зачем?
«У яво жена, — снова и снова ударяло в голову. — Он к ей поспешил!»
Мысль долбила с тупой, тяжелой ясностью.
Настя попыталась дышать ровно — не получалось. Горе не слушается приказов.
Оно поднимается снизу — медленно, как вода весной, сначала по щиколотку, потом выше, выше… И вот уже некуда отступать.
Настя присела на лавку, прижала ладонь к груди — будто можно было удержать сердце, не дать ему разорваться. Губы дрогнули. Она прикусила их до боли, чтобы не вырвался крик.
Слезы подступили внезапно — горячие, тяжелые. Она отвернулась к стене, уткнулась лбом в шершавое бревно.
«Господя… Я ж не просила многова. Токма чтоб жа он был. Хочь ба знать, што свободен…»
Плечи ее затряслись, и она тут же испугалась — оглянулась на Галю. Та не шевелилась. Младенец только причмокнул во сне и затих.
Настя тихо, почти неслышно всхлипнула — один раз, второй. Потом закрыла рот ладонью, будто стыдилась собственного горя. Слезы катились, падали на подол, оставляя темные пятна.
Она вытерла лицо рукавом, выпрямилась, глубоко вдохнула. С усилием, словно поднимала тяжелую ношу, поднялась с лавки.
Подошла к младенцу, наклонилась над ним, поправила пеленку — ласково, бережно.
— Живи… — прошептала она ребятенку, сама не зная, к кому обращается больше — к нему или к себе. — Живи, маленький.
И в эту минуту она вдруг ясно поняла: ее горе — тихое, безымянное — никому не нужно, кроме нее самой. И не имеет права заслонять собой чужую жизнь, только что начавшуюся.
Настя выпрямилась, провела ладонями по лицу — стерла последние следы слез.
А сердце…
Сердце она оставила там, у порога, где только что стоял Степан.
Лукерья заметила сразу, что с девкой что-то не так.
Не слезы — она и не такие видывала.
А то, как Настя вдруг оборвалась, словно кто ножом перерезал.
Бабка подошла к ней быстро, неожиданно резво для своих лет, подхватила за плечи, прижала к себе — крепко, по-матерински, так, что спрятаться можно.
— Тише, тише, родимыя… — зашептала она, укачивая Настю, как малую. — Не рви себе. У тебе сердца живоя, оно болить — так и должно быть.
И тут Настя вдруг перестала всхлипывать, отстранилась от бабки, медленно подняла голову и посмотрела на Лукерью — не по-девичьи, а по-женски. Так смотрят, когда что-то внутри окончательно надломилось и стало твердым.
— Женился он, дома, грит, жена ево ждеть. Ты пошто мене набрехала? — тихо спросила она.
Голос ровный, без слез, и от этого еще страшнее.
— Пошто казала, што Степан мой будеть?
Лукерья замерла. На миг — всего на миг — в ее глазах мелькнуло знание, которого не объяснить.
Она не стала оправдываться, только крепче обняла Настю, прижала ее голову к своей груди, погладила по волосам — медленно, уверенно.
— Как казала, так и будеть, — произнесла она спокойно, без малейшего сомнения в голосе.
Как приговор — или как обещание.
— Жисть длинныя, Настенька. Длинныя… И не уся она разом открываетси.
Настя стояла, уткнувшись ей в плечо, уже не плакала, а только дышала тяжело, будто училась заново.
— Не торописи судить, — продолжила Лукерья глухо. — Быват, человек думат, што нашел свое… а оно — токма тропинка. А быват — минуеть, да опосля вернетси. Да ужо другим.
Она отстранилась, посмотрела Насте прямо в глаза:
— Ты сердца своя береги. Оно у тебе редкое. Такому срок надоть.
Настя кивнула и крепко обняла старуху.
«Ента выдержить, ента дождетси, да и ждать ужо недолга, — подумала бабка. — Опять усе не так, как люди загадывають, как хотять, чтоба было. Жисть».
Сколько раз она уже видела это в своей жизни: девка любит не того, жена получает не счастье, а беду, дети приходят не в срок, а правда всегда плетется где-то позади, ждет своего часа, не торопится, потому что знает — все равно ее услышат.
Она ясно видела Катерину — живую еще, горячую, хитрую, с расчетом вместо сердца, видела Степана — доброго, доверчивого, с душой нараспашку, и Настю — молчаливую, терпеливую, с такой глубиной внутри, что иной и за всю жизнь до дна не дойдет.
И знала Лукерья, знала так же верно, как знала, где у бабы схватка настоящая, а где ложная, что Катя не сдюжит, не дотянет, и сделать ничего нельзя будет. И даже, если сейчас предупредить Степана, все равно все пойдет не так. И даже, если уже сейчас Катю сюда, в Приют, привезти — все равно не поможет это.
«Жисть!» — с тоской припечатала бабка.
Ей было жаль Степана — по-настоящему жаль, не бабьей жалостью, а той, что приходит к старости, когда понимаешь, что самое страшное горе не в бедности и не в смерти, а в том, что человек отдает сердце не туда, а потом всю жизнь расплачивается за это добротой.
Но и за него она не тревожилась всерьез — такие, как он, ломаются, да не гниют, их боль чистит, а не разъедает.
Лукерья подошла к окну, приоткрыла ставню, вдохнула холодный, сырой воздух и вдруг ясно, до боли ясно поняла: ничего она не солгала Насте, ни словом не солгала. Просто сказала не про сейчас, а про потом. А люди всегда хотят сейчас.
«Жисть длинныя, — повторила она про себя снова, — длинныя, ох какая длинныя… и не усем хватат сил дожить до своева шастью, а Насте хватить. У ей терпение не девичье — бабье, материнское, судьбинное».
Она перекрестилась медленно, не спеша, как крестятся только те, кто давно уже не просит для себя, а лишь принимает, и тихо добавила, почти беззвучно:
— Доживешь, девка. Усе доживешь. И любовь свою, и детей, и чужих детей — тож.
И, повернувшись от окна, пошла к печи — следить за огнем, за водой, за жизнью, которая, несмотря ни на что, снова и снова входила в ее дом.
И в этой тишине, когда дыхание Гали было почти неслышно, Лукерья тихо шептала:
— Терпи, девка. Усе пройдеть так, как надоть. И будеть сила — у ково надоть, и будеть свет — у ково надоть.
Настя подошла к ней, снова обняла и зашептала на ухо:
— Кажи, бабушка, када будеть? Скольки ждать мене?
Лукерья глянула на Настю остро, так, что девка вздрогнула, будто уколол ее этот взгляд, и голос у бабки стал резкий:
— Милмоя, надоть потерпеть, — сказала она, расправив плечи, руками махнула, будто сметала все сомнения. — Усе узнашь сама, коли время придеть. Ты думашь, я усе знаю? Как будеть? Нет, не знай я. Но чую… нутром, душой чую, што будет, и как держать надо, а как пустить, а иде крепко, а иде тихо.
Настя моргнула, недоверчиво глядя, губы сжала:
— А мабуть, усе не так? Мабуть, ты не знашь, бабка Лукерья?
Бабка только кивнула чуть, взглядом своим пронизала, как будто говорила: «Унучка, не спеши, усему свой час», и повернулась к другим делам, оставляя Настю с мыслью, что хоть многое и не ясно, но сердце у нее при бабке успокаивалось, и чуть теплее становилось в груди, хотя страх и тревога еще сидели тихонько, почти незаметно.
Татьяна Алимова