🦇Мистика. Он после обвала в шахте выжил, но как будто наполовину. Крест у него был — тяжёлый, на верёвке. Серебро тёплое, лик стёрт.
Семён Никитич выдувал пыль из бороздок калибра, когда дверь осторожно вздохнула — и в мастерскую вошёл мужчина лет сорока. Куртка с хрустом снега, руки крепкие, но аккуратные. На плече — обёрнутые в плед настенные часы: корпус старого лака, стекло в пылинках, маятник притих.
В мастерской дышала настольная лампа с жёлтым кругом света. На столике — чай в железном подстаканнике; на маленькой, чуть обколотой по краю тарелочке лежали кусочки сахара, рядом — ложечка, потемневшая от бесчисленных чаёв. Поодаль — кисточки, флакончики масла, крошечные отвёртки и щипчики. Тонко тянуло канифолью и часовым маслом. На Семёне — плотный фартук, уже не новый. На правом глазу — круглая лупа; он чуть поднимал бровь, и стекло ловило блик. Всё здесь было про таинство: как будто время приходило лечиться — и шёпотом соглашалось.
— Добрый день, — сказал мужчина, будто в библиотеке. — Это… из комнаты дяди Толи. Стали глохнуть. То идут, то нет.
Он развернул плед. На дверце — царапины, как насечки прожитых дней. От лака потянуло тёплым орехом и пылью давних лет.
— Будем смотреть, — кивнул Семён. — Снимайте плед. Пусть подышат.
Лампа легла косым светом. Семён поставил часы лицом к свету, приложил ухо — тишина плотная, как ватин. Открыл дверцу, придержал маятник, проверил подвес, анкер, масляные точки.
— Давно не обслуживали, — произнёс он. — Масло схватилось, анкер запылился, подвес просит выправить. Ничего страшного.
Мужчина слушал, кивая, и — будто решившись — добавил:
— Эти часы… они всё видели. У дяди была маленькая комната. Не «кладовка», но по сути — место для вещей с прошлым. Он после обвала в шахте выжил, но как будто наполовину. Я мальчишкой туда тайком пробирался. Перебирал ложки, бумаги… И крест там был — тяжёлый, на верёвке. Серебро тёплое, лик стёрт.
Семён работал молча: снял стрелки, подчистил анкерную вилку, дал «по росинке» масла туда, где надо, выправил подвес.
Он дал маятнику тонкий ход — «тик» наконец прозвучал, за ним осторожное «так». Чуть поправил задержку, на пол-пуха.
Семён подложил под корпус бархатный валик, чтобы плотнее посадить его в горизонт, вернул маятник и слушал дальше — уже не столько ушами, сколько тем местом в груди, где у него всегда жила тишина.
Он машинально коснулся ложечки — и та едва звякнула о стекло подстаканника, тонко, как подсказка. Звук сразу растворился в «тик… так», будто сам перешёл на язык часов.
Мужчина продолжил — яснее, по порядку:
— Не помню, как крест оказался у меня. Долго лежал. После армии зачем-то надел на цепочку — просто украшение. Цепочка сразу потемнела… и начались мелочи. Пропадали ключи, очки, ломалось то, что не должно. Магнитофон со стола — в дребезги. Слово скажешь — и уже ссора. Чувствовал себя лишним, будто мир выталкивает. Замечал закономерность: хуже — в дни, когда крест на мне. Снимал — ровно. Снял совсем — жизнь выровнялась: работа, семья, уверенность. Про крест забыл.
— А потом… снова надел. Сам не знаю, зачем. Поехали на озеро, нырнул — и шнурок зацепился за корягу. Вода пахла тиной и прохладным илом; когда пытался высвободиться, ил под ногой тихо хрустнул и взвился мукой, коряга оказалась скользкой, как живая. Наглотался воды с привкусом железа, вырвался еле-еле. Ночью уснул в кресте — приснилось, будто цепочка обвилась вокруг шеи, задыхаюсь… Жена разбудила. Снял. Решил: больше не экспериментирую. Но и выбросить не смог — повесил в угол, пусть висит.
Семён выдохнул через нос — «тик-так» уже складывался в строку; ровное тиканье смешалось с мягким запахом чая и масляной теплотой дерева. Он аккуратно посадил стрелки, вернул стекло, дал маятнику шире, но мягко.
— Рассказал про крест знакомому. Тот посмеялся: «Дай на денёк, проверим». На следующий день звонит: «Ногу сломал. Забери». Другой знакомый оказался упёртым: «Совпадения!» Надел — и вскоре из больницы: камень в почке «пошёл». Потом в кювет улетел — жив, но в переломах, машина — в хлам. После этого я перестал про крест рассказывать. Теперь висит тихо… Иногда будто сам качнётся — как напоминание.
Тиканье стало ровнее — без провалов и спешки. В блике лампы стекло на миг засветилось, как окно в той самой комнате; от корпуса потянуло тёплой смолой лака, в которой прятались годы.
— Ход ровный, — сказал Семён. — Ночь постоят — послушаю, как держат ритм. Заберёте завтра к вечеру.
Мужчина взглянул на циферблат так, как смотрят на фотографию, где все живы.
— Знаете… пока вы их слушали, у меня в голове тоже как-то… выровнялось.
— И ещё странно. Я ведь не собирался рассказывать вам про крест. Не шёл с такой мыслью. А тут сел — и как-то само заговорилось. Будто вы слушали не только часы… или это они через меня сказали, а я только озвучил.
— Бывает, — кивнул Семён. — Когда механизм возвращает себе ход, у слов тоже находится свой ход.
Дверь вздохнула и закрылась. Мастер остался один — он любил эти пять минут после. Он положил ладонь на тёплый бок корпуса и шепнул в тонкую тишину между «тик» и «так»:
— Идите ровно. А крест… пусть висит в тени. Время не судит. Оно только обозначает.
Трамвай за окном позвякал, как подпись под строкой. Мастерская стихла на полтона — и пахла теперь теплом лампы, бергамотом и старым лаком — в ту самую тишину, из которой выходят истории.