Я стояла посреди маминой комнаты и не знала, с чего начать. Три недели прошло. Три недели – а я до сих пор ловила себя на том, что набираю её номер, чтобы спросить какую-нибудь ерунду. Рецепт пирога. Где лежит мой школьный альбом. Помнит ли она, как звали мою первую учительницу.
Телефон гудел в пустоту. Никто больше не ответит.
«Спи, моя радость, усни...» – я поймала себя на том, что напеваю. Мамина колыбельная. Она пела мне её в детстве, пока я не засыпала. Пела так тихо, что я до сих пор не уверена – слышала ли голос или чувствовала дыхание на щеке.
Шкаф. Надо начать со шкафа.
Антон приедет в субботу помочь с мебелью, но разобрать вещи – это моё. Только моё. Тридцать лет я преподаю русский язык и литературу, учу детей понимать чужие истории. А мамину – так и не узнала.
Верхняя полка. Стопка постельного белья, старые полотенца, коробка с ёлочными игрушками. Я снимала вещи одну за другой, складывала в пакеты. Руки работали сами, а голова плыла где-то далеко.
Он нас бросил, Риммочка. Уехал – и всё. Не нужны мы ему оказались.
Маме было двадцать шесть, когда она осталась одна со мной на руках. Мне – два года. Я не помнила отца. Совсем. Ни голоса, ни запаха, ни прикосновения рук. Только детские фантазии: как он вернётся, как попросит прощения, как я не прощу. Потом фантазии сменились обидой. А обида – равнодушием. Зачем думать о человеке, который о тебе не думал?
За стопкой полотенец обнаружилась шкатулка. Старая, деревянная, с потёртой крышкой. Я помнила её – мама хранила там документы. Свидетельство о рождении, какие-то справки, квитанции.
Я села на кровать и открыла крышку.
Бумаги лежали аккуратной стопкой. Мамина сберкнижка. Квитанции за квартиру. Моя метрика – жёлтая от времени, с расплывшейся печатью. И конверт.
Белый. Плотный. Без марки.
На лицевой стороне – выцветшие чернила, незнакомый почерк: «Зоя Ивановна. Лично».
А на обороте – адрес и имя: «Ларин Геннадий Петрович, ул. Заречная, д. 14».
Я не знала никакого Ларина. Мама никогда не упоминала этого имени.
Внутри конверта лежала кассета. Магнитофонная. Советская. Тёмно-коричневый пластик, бумажная наклейка. На наклейке – тот же почерк: «Для дочери. 1976».
Для дочери.
Тысяча девятьсот семьдесят шестой.
Мне тогда было четыре года.
Руки дрожали. Я повертела кассету, посмотрела на просвет. Плёнка внутри – целая. Сорок восемь лет эта кассета лежала в мамином шкафу. Сорок восемь лет она хранила что-то, предназначенное мне.
Почему она никогда не отдала?
***
– Мам, ты чего? – голос Антона в трубке был сонным. – Третий час.
– У тебя есть магнитофон? Кассетный?
Пауза.
– Мам, это что, какой-то тест на маразм?
– Антон.
Он вздохнул.
– Был у бабушки старый. Может, на антресолях остался. Ты что, кассету нашла?
– Да.
– С чем?
– Не знаю.
Я представила, как он трёт лицо ладонью, пытаясь проснуться.
– Ладно. Приеду завтра после работы, поищем.
– Я сама приеду.
– Мам...
– Антон. Я сама.
Он знал этот тон. Учительский. Когда я решила – спорить бесполезно.
– Хорошо. Жду тебя к семи.
Я положила трубку и снова взяла кассету. «Для дочери. 1976». Тёмно-коричневый пластик нагрелся от моих пальцев. Я почему-то боялась её выпустить.
Что там? Голос? Музыка? Тишина?
И почему мама молчала столько лет?
***
Магнитофон нашёлся на антресолях, под коробкой со старыми учебниками. «Электроника-302» – серый, квадратный, с круглыми кнопками. Антон обтёр его от пыли, вставил в розетку.
– Работает, – он удивлённо поднял брови. – Вот это качество. Что за кассета-то?
– Не знаю ещё.
Я не стала рассказывать про надпись. Почему-то хотелось услышать одной. Первой.
– Мам, может, вместе? – он смотрел на меня с беспокойством. – Ты какая-то...
– Мне нужно побыть одной. Антош, пожалуйста.
Он кивнул. Обнял меня – молча, крепко, на секунду – и вышел из комнаты.
Я осталась наедине с магнитофоном.
Кассета легла в гнездо с тихим щелчком. Крышка закрылась. Палец нашёл кнопку воспроизведения.
Нажала.
Сначала – шорох. Шелест плёнки. Потом – щелчок, будто кто-то кашлянул. И голос.
Мужской. Низкий. Незнакомый.
«Здравствуй...» – пауза, шорох. – «Здравствуй, дочка. Меня зовут Дмитрий. Дмитрий Алексеевич Соловьёв. Я твой отец».
Комната качнулась. Я схватилась за край стола.
«Мне сказали, что ты родилась. Девочка. Я не видел тебя. Никогда не увижу. Но хочу, чтобы ты знала мой голос».
Его голос дрожал. Или это плёнка? Или я?
«Мне сложно говорить. Я не знаю, что рассказать тебе о себе. Я инженер. Был инженером. Работал на заводе. Любил чертить – вечерами сидел за чертежами, а мама – твоя мама – смеялась, что у меня вместо крови тушь».
Смешок. Короткий, хриплый.
«Я любил её. Люблю. Скажи ей это. Пожалуйста».
Я не дышала.
«Меня арестовали в семьдесят четвёртом. Двадцать третьего февраля. Прямо на работе. Пришли люди в штатском, попросили выйти. Я думал – ненадолго. Думал, разберутся. Не разобрались».
Пауза. Шорох.
«Я не хочу рассказывать тебе подробности. Это неважно. Важно другое: я не бросал вас. Слышишь? Не бросал. Мне не дали вернуться».
Что-то мокрое упало на мои руки. Слёзы. Я плакала и не замечала.
«Я не знаю, сколько мне осталось. Говорят – недолго. Кашель замучил, не проходит. Но я хочу, чтобы ты знала: ты была желанной. Очень. Мы с мамой мечтали о тебе. Выбирали имя. Если мальчик – Александр, в честь моего деда. Если девочка – Римма. Мама мечтала о таком имени».
Римма.
Моё имя.
Он выбрал его.
«Я не знаю, какой ты выросла. Наверное, красивой, как мама. И умной. Упрямой – это в нашу породу. Мама расскажет тебе про меня. Или нет – я не знаю, как будет лучше. Может, проще забыть. Но я хочу оставить тебе что-то. Единственное, что могу».
Снова пауза. Дыхание.
«Я буду петь тебе колыбельную. Ту, что мы пели вместе с мамой, когда она ещё была беременна. Она клала мою руку на живот, и мы пели вдвоём. Ты толкалась изнутри. Отвечала нам».
Я зажала рот рукой.
«Спи, моя радость, усни...»
Его голос. Хриплый, неровный, с дыханием. Колыбельная, которую я знала всю жизнь. Которую считала маминой. Которую напевала сама – машинально, бездумно, как что-то навсегда вшитое в память.
Это была не мамина песня.
Это был его голос.
«Спи, моя радость, усни...»
Мама пела её мне каждый вечер. Всё моё детство. Всю мою жизнь. Она пела ЕГО песню. Его колыбельную. Она отдавала мне его голос – снова и снова – единственным способом, который у неё остался.
Кассета щёлкнула и остановилась.
Я сидела неподвижно. В комнате было тихо. Серый магнитофон смотрел на меня круглыми кнопками, как глазами.
Он не бросал нас.
Сорок восемь лет я верила в ложь.
Сорок восемь лет мама молчала.
***
«Ларин Геннадий Петрович, ул. Заречная, д. 14».
Номер нашёлся в интернете. Обычный городской, через восьмёрку. Я набирала его трижды и трижды сбрасывала, не дождавшись гудка.
На четвёртый раз дождалась.
– Алло? – голос был старческий, хриплый. С паузами между словами, как будто говоривший взвешивал каждое.
– Геннадий Петрович?
– Да.
– Меня зовут Римма Дмитриевна Соловьёва. Я нашла вашу запись на конверте. В вещах моей мамы.
Долгое молчание. Такое долгое, что я подумала – связь оборвалась.
– Зоя умерла?
– Три недели назад.
Снова молчание. Потом – вздох.
– Я знал, что ты позвонишь. Когда-нибудь. Думал – раньше. Надеялся.
– Я хочу узнать.
– Я понимаю.
– Можно... можно я приеду?
Пауза.
– Заречная, четырнадцать. Жёлтый дом с яблонями. Жду.
***
Дом был старый, деревянный, с покосившимся крыльцом. Яблони во дворе стояли голые – март только начинался, до тепла было далеко. Я толкнула калитку и пошла по узкой тропинке к двери.
Он открыл сразу, будто стоял и ждал.
Высокий когда-то, сейчас – согнутый. Опирался на трость с резной ручкой. Лицо – в глубоких складках, но глаза – живые, внимательные.
– Римма, – он произнёс моё имя, как пробовал на вкус. – Похожа. На обоих похожа.
Он посторонился, пропуская меня внутрь.
Комната была тёплой, пахло чем-то травяным. Чай, наверное. На стенах – старые фотографии в рамках. На столе – альбом, уже открытый.
– Садись, – он указал на стул. Сам опустился напротив, медленно, осторожно.
Я села. Руки сами нашли край стола, вцепились.
– Расскажите мне. Пожалуйста.
Он кивнул. Долго молчал, собирая слова.
– Мы с Димой работали вместе. На заводе. Молодые были, глупые. Верили, что можно что-то изменить. Читали книги, которые нельзя читать. Говорили вещи, которые нельзя говорить. Думали – между своими, за закрытыми дверями...
Пауза. Он смотрел куда-то мимо меня, в окно.
– Кто-то донёс. Мы так и не узнали кто. Арестовали нас обоих в один день. Двадцать третьего февраля семьдесят четвёртого.
Двадцать третье февраля. День защитника Отечества. Какая ирония.
– Диму отправили далеко. Меня – ближе, повезло. Переписываться не давали. Но иногда... иногда удавалось передать весточку. Через надёжных людей. Так я узнал, что Зоя родила. Девочку. Римму.
Он замолчал. Я ждала.
– Дима был болен. Ещё до ареста кашлял. Там – стало хуже. Он знал, что не выйдет. Попросил записать голос. Для тебя. Для Зои. На случай, если...
Голос старика дрогнул.
– Ему дали магнитофон на полчаса. Он записал. Передал через человека. Кассета шла до меня три года.
– Три года?
– Через много рук. Всё тайком. Я получил её в семьдесят девятом. Хранил. Ждал, когда станет безопаснее.
Он взял альбом, перелистнул страницу. На фотографии – двое молодых мужчин. Один – светловолосый, смеющийся. Второй – тёмные волосы, серьёзный взгляд.
– Вот он. Твой отец. Тридцать четыре года. Столько ему было.
Я смотрела на фотографию. Искала себя в его чертах. Форма носа. Разрез глаз. Что-то неуловимое, что передаётся от родителей к детям.
– Он умер в семьдесят шестом. В лагере. Я узнал через два года.
– Мама знала?
– Я приехал к ней в восемьдесят четвёртом. Рассказал всё. Отдал кассету.
– Она никогда не говорила. Ни слова.
Геннадий Петрович покачал головой медленно.
– Зоя боялась. За тебя боялась. Тогда детям врагов народа жизни не было. Нигде. Ни в школу нормальную, ни в институт. Она хотела, чтобы ты жила. Просто жила. Без этого груза.
– Она сказала, что он нас бросил.
– Знаю. Она и мне говорила. Плакала. Говорила – лучше дочь будет злиться на живого отца, чем скорбеть по мёртвому.
Я закрыла глаза. Перед ними стояло мамино лицо. Каждый раз, когда я спрашивала про отца, – её лицо закрывалось, как ставни. Теперь я понимала почему. Она держала эту боль внутри. Сорок лет.
– Она пела мне колыбельную. Ту самую. Каждый вечер.
Геннадий Петрович кивнул.
– Я знаю. Она рассказывала. Говорила – это единственное, что может мне дать от него. Его песню.
– Его голос, – прошептала я.
– Да. Его голос.
Мы молчали. За окном ветер шевелил голые ветки яблонь. Скоро весна. Скоро они зацветут.
– Можно... – я сглотнула. – Можно забрать фотографию?
Он протянул альбом.
– Забери весь. Там много. Молодые годы. Свадьба Димы и Зои. Это всё – твоё.
***
Я вернулась в мамину квартиру затемно. Село на кухне, где мы с ней пили чай каждое воскресенье. На столе лежали кассета и альбом. Два кусочка прошлого, которое от меня прятали.
Злиться на маму не получалось. Я пробовала – и не могла.
Она родила меня одна. Вырастила одна. Каждое утро провожала в школу, каждый вечер встречала. Работала на двух работах, чтобы я ни в чём не нуждалась. Не вышла замуж – ждала? берегла память? боялась предать?
И каждую ночь пела мне его колыбельную.
Теперь я понимала. Это был её способ. Единственный способ дать мне отца – через его голос. Через песню, которую они пели вместе, когда я ещё была внутри. Она не могла рассказать правду. Но могла петь.
Сорок восемь лет мой отец пел мне перед сном.
Я просто не знала.
«Спи, моя радость, усни...»
Я встала и подошла к окну. За стеклом – вечерний город. Огни машин, окна домов, мартовское небо без звёзд.
Кассета осталась на столе. Альбом – рядом.
Я прижала ладонь к холодному стеклу. И запела. Тихо, как мама. Как отец на кассете.
«Спи, моя радость, усни...»
Мой голос дрожал. Но я пела.
Для них обоих.
***
Антон позвонил на следующее утро.
– Мам, ты как?
– Нормально.
Пауза.
– Ты плачешь?
– Уже нет.
Я рассказала ему. Всё – от кассеты до визита к Геннадию Петровичу. Он слушал молча, не перебивая.
– Ничего себе, – выдохнул наконец. – Бабушка... Кто бы мог подумать.
– Она защищала меня. По-своему.
– Я понимаю. Просто... – он замолчал. – Дед был политзаключённым. Я даже не знал, что у меня был дед.
– Теперь знаешь.
– Ты мне дашь послушать? Кассету?
– Конечно.
Снова молчание. Потом Антон сказал тихо:
– Мам, а ты помнишь, как ты мне в детстве пела? Перед сном?
Я закрыла глаза. Помнила. Конечно помнила.
«Спи, моя радость, усни...»
– Помню.
– Выходит, это от прадеда?
– Выходит, что так.
Антон засмеялся. Коротко, хрипло, как-то очень по-взрослому.
– Знаешь, мам, это странно звучит, но... У меня такое чувство, что я его теперь немного знаю. Прадеда. Через эту песню.
Я молчала. В груди было тесно – но не от боли.
– Мам?
– Я тут.
– Я приеду в субботу. Можно посмотрим альбом вместе?
– Можно.
***
Суббота пришла неожиданно быстро.
Антон сидел на мамином диване, листал альбом. Я смотрела через его плечо. Фотографии были чёрно-белые, с зубчатыми краями. Молодые лица. Шестидесятые, семидесятые – другая эпоха, другая жизнь.
– Вот это – свадьба? – он указал на снимок.
Мама и отец стояли на крыльце какого-то здания. Она – в простом белом платье, с букетом ромашек. Он – в костюме, галстук чуть набок. Оба улыбались так, будто в мире не существовало ничего, кроме них двоих.
– Да, – я провела пальцем по краю фотографии. – Семьдесят первый год. За год до моего рождения.
– Красивые.
– Да.
Антон перелистнул страницу. Ещё фотографии. Отец над чертежами. Мама у какой-то реки, смеётся, придерживает рукой волосы от ветра. Они вдвоём на лавочке, он обнимает её за плечи.
– Странно, что бабушка всё это хранила, – тихо сказал Антон. – Если хотела забыть.
– Она не хотела забыть, – я покачала головой. – Она хотела, чтобы я забыла. Это разное.
Он посмотрел на меня. В его глазах я увидела то, что не могла объяснить словами. Понимание, может быть. Или сочувствие. Или просто любовь – та, что передаётся от родителей к детям, от поколения к поколению. Как колыбельная.
– Мам, – он взял меня за руку. – Хочу, чтобы ты знала. Когда у меня будут дети... я расскажу им про прадеда. Про деда. Про тебя и бабушку. Всё расскажу. Как было на самом деле.
Я сжала его пальцы.
– Расскажешь.
– И колыбельную спою.
– И колыбельную.
***
Вечером, когда Антон уехал, я снова включила кассету.
Не ради информации – я уже знала всё, что там было. Ради голоса. Ради возможности услышать отца ещё раз.
«Спи, моя радость, усни...»
Его голос заполнил комнату. Хриплый, неровный, с дыханием. Живой. Настоящий. Сорок восемь лет этот голос ждал меня в мамином шкафу.
Я закрыла глаза и позволила слезам течь.
Это были другие слёзы. Не горькие – как тогда, в первый раз. Тёплые. Освобождающие. Слёзы человека, который наконец нашёл что-то потерянное.
Кассета щёлкнула и остановилась.
Тишина.
Я достала её из магнитофона. Повертела в руках. Тёмно-коричневый пластик, бумажная наклейка. «Для дочери. 1976».
Сорок восемь лет ты ждал меня.
Сорок восемь лет мама несла эту тайну.
Теперь я знаю.
Я подошла к окну. За стеклом светились окна соседних домов. Где-то там – такие же квартиры. Такие же истории. Такие же тайны.
И запела. Громче, чем вчера. Увереннее.
«Спи, моя радость, усни...»
Мой голос звучал иначе, чем у отца. Выше. Мягче. Но в нём была та же мелодия. Та же любовь. Та же нить, протянутая через годы и поколения.
Мама пела эту песню мне.
Я пела её Антону.
Когда-нибудь он споёт её своим детям.
Папа. Ты слышишь?
Твой голос не умер.
Он живёт – в каждом из нас.
***
Через неделю я отнесла кассету в мастерскую.
– Оцифровать? – переспросил мастер, молодой парень с бородой. – Это старьё?
– Это семейная реликвия.
Он пожал плечами, взял кассету, включил какой-то аппарат.
Через полчаса у меня в руках была флешка. Маленькая. Пластиковая. С голосом моего отца.
– Сделал две копии, – сказал мастер. – На всякий случай.
– Спасибо.
Я вышла из мастерской на весеннее солнце. Март заканчивался, на деревьях проклёвывались почки. Скоро тепло. Скоро всё зацветёт.
Одну флешку я оставила себе. Вторую отдала Антону.
– Храни, – сказала я. – Это наше наследство.
Он кивнул. Серьёзно, по-взрослому.
– Мам, я думаю... может, Геннадия Петровича тоже записать? Пока он ещё... ну, пока можно. Пусть расскажет про деда. Для истории.
Я посмотрела на сына.
Двадцать восемь лет. Практичный. Рациональный. И при этом – такой же, как мы все. Хранитель памяти.
– Хорошая идея.
– Я позвоню ему на неделе.
– Позвони.
***
В субботу мы поехали к Геннадию Петровичу вместе.
Старик встретил нас на крыльце. Смотрел, как мы идём по тропинке – я и Антон.
– Три поколения, – сказал он тихо. – Дима был бы рад.
Антон достал телефон.
– Геннадий Петрович, можно вас записать? Для семейного архива.
Старик усмехнулся.
– Можно. Записывай. Пока есть что рассказывать.
Мы просидели у него до вечера. Он говорил – про завод, про молодость, про книги, которые читали тайком. Про отца. Про то, каким он был – живым, настоящим. Не памятником и не призраком, а человеком. Который любил, работал, смеялся, ошибался. И погиб – потому что сказал правду.
Антон записывал всё.
Я слушала.
За окном яблони уже покрывались белым. Весна.
***
Мамину квартиру я так и не продала.
Переехала туда. Привезла вещи, расставила по-своему. Но кое-что оставила как было. Шкатулку на полке. Фотографию родителей на стене. Магнитофон на столе – тот самый, «Электроника-302».
Кассету я больше не слушала. Не нужно. Я помнила каждое слово. Каждый вздох. Каждую ноту колыбельной.
Она звучала во мне – всегда. С детства. Просто раньше я не знала, чей это голос.
Теперь – знала.
Иногда, вечерами, я открывала окно и пела. Тихо, для себя. Для них.
«Спи, моя радость, усни...»
Соседи, наверное, думали – чудачка какая-то. Пожилая учительница, поёт в пустую квартиру.
Пусть думают.
Квартира была не пустая.
Там жили голоса.
Мамин. Папин. Мой.
И когда-нибудь – голоса тех, кто придёт после нас.
***
В мае Антон позвонил поздно.
– Мам, угадай.
– Что?
– Марина беременна.
Я села на мамину кровать. В груди что-то дрогнуло.
– Мальчик или девочка?
– Пока не знаем. Рано ещё.
Я молчала.
– Мам? Ты тут?
– Тут.
Я думала о том, как странно устроена жизнь. Отец умер, не увидев меня. Мама умерла, не узнав, что будет правнук. И всё же – мы связаны. Невидимой нитью. Голосом. Песней.
– Антош, – сказала я наконец. – Когда родится – научи его колыбельной.
Он засмеялся.
– Обещаю.
***
Осенью я нашла в шкатулке ещё одну вещь. Маленькую, бумажную, прилипшую к донышку.
Записка. Мамин почерк – округлый, аккуратный.
«Риммочка. Если ты это читаешь – значит, меня уже нет. Прости, что молчала. Я хотела защитить тебя. Может, была неправа. Он любил тебя очень. И я любила. Прости».
Я держала записку в руках.
Прощаю, мама.
Я всё понимаю.
***
Зима прошла быстро. Новый год у Антона и Марины. У неё уже был заметен живот, она светилась изнутри тем особым светом, который бывает только у беременных.
– Мы решили, – сказал Антон за столом. – Если девочка – назовём Зоя. В честь бабушки.
Я отставила бокал.
– А если мальчик?
Антон посмотрел на Марину. Она кивнула.
– Дмитрий.
Я молчала.
– Мам? – Антон забеспокоился. – Ты что, плачешь?
– Нет, – я улыбнулась сквозь слёзы. – Радуюсь.
***
Весной родился мальчик. Димочка.
Я приехала в роддом с цветами и маленькой коробочкой.
– Что это? – спросил Антон.
– Потом откроете.
Они открыли дома. Внутри лежала флешка – та самая, с голосом прадеда.
И записка от меня: «Когда подрастёт – расскажи ему. Пусть знает, откуда его имя. И научи петь колыбельную».
***
Год спустя.
Я сидела у Антона в гостях. Димочке исполнился год. Он делал первые шаги, держась за мебель, падал, вставал, смеялся.
Вечером Антон укладывал его спать. Я стояла в дверях и смотрела.
Антон сидел у кроватки. В руках – телефон. На экране – старая фотография. Отец. Мой отец. Его прадед.
И голос – с динамика. Тихий, хриплый, родной.
«Спи, моя радость, усни...»
Димочка смотрел на экран. Слушал. Засыпал.
А я стояла в дверях и плакала.
Пап.
Ты слышишь?
Тебя поют уже четвёртому поколению.
Твой голос живёт.
И будет жить.
***
Ночью я вышла на балкон. Звёзды светились над городом – яркие, весенние.
Где-то там – мама. И папа. Вместе наконец. Как должно было быть с самого начала.
Я смотрела на небо и пела. Тихо, едва слышно.
«Спи, моя радость, усни...»
И мне казалось – они слышат.