Найти в Дзене
Валерий Коробов

Приворот и присяга - Глава 1

Последний луч июньского солнца цеплялся за концы её платка, но не мог растопить лёд в груди. Каждый вечер она проделывала этот путь — от колодца до своего крыльца — и каждый вечер её сердце сжималось от одной и той же мысли: он опять прошёл мимо, даже не взглянув. А сегодня она знала — больше так не сможет. Сегодня она решилась на отчаянный шаг, от которого уже не будет пути назад. Последний день весны 1939 года в селе Дубровка выдался томным и душным. Воздух над огородами колыхался маревым зноем, а с реки, несмотря на уже зацветшую воду, тянуло желанной прохладой. Ольга Смирнова, высокая, статная девушка с тяжелой русой косой, цвета спелой пшеницы, шла по пыльной улице, не замечая ни зноя, ни красоты распускающихся у плетней мальв. В ушах у неё стоял один и тот же звук – раскатистый, заразительный смех Алексея Гордеева. Он смеялся сегодня утром на покосе, помогая своей Машке, Марье Игнатьевне, разгружать воз сена. Смеялся, глядя ей в глаза. А Ольга, проходившая мимо с двумя ведрами во

Последний луч июньского солнца цеплялся за концы её платка, но не мог растопить лёд в груди. Каждый вечер она проделывала этот путь — от колодца до своего крыльца — и каждый вечер её сердце сжималось от одной и той же мысли: он опять прошёл мимо, даже не взглянув. А сегодня она знала — больше так не сможет. Сегодня она решилась на отчаянный шаг, от которого уже не будет пути назад.

Последний день весны 1939 года в селе Дубровка выдался томным и душным. Воздух над огородами колыхался маревым зноем, а с реки, несмотря на уже зацветшую воду, тянуло желанной прохладой. Ольга Смирнова, высокая, статная девушка с тяжелой русой косой, цвета спелой пшеницы, шла по пыльной улице, не замечая ни зноя, ни красоты распускающихся у плетней мальв. В ушах у неё стоял один и тот же звук – раскатистый, заразительный смех Алексея Гордеева.

Он смеялся сегодня утром на покосе, помогая своей Машке, Марье Игнатьевне, разгружать воз сена. Смеялся, глядя ей в глаза. А Ольга, проходившая мимо с двумя ведрами воды из колодца, на миг застыла, почувствовав, как сердце упало куда-то в сапоги, отбитые на тяжелой работе. Оно падало так уже три года, с тех самых пор, как Алексей, старший на два года, вернулся из райцентра, где учился на тракториста. Он вернулся другим – не долговязым парубком, а широкоплечим, уверенным в себе мужчиной с ясным, как небо в полдень, взглядом.

Она зашла в свой двор, поставила ведра под навес и прислонилась лбом к прохладному бревну сруба. В избе пахло хлебом и сушеным чабрецом. Мать, Анна Степановна, сидела у окна, штопала отцовскую рубаху. Взглянула на дочь, вздохнула – не первый раз.

– Опять его видела?
– Видела, – прошептала Ольга, чувствуя ком в горле.
– И она с ним была?
– Была.

«Она» – это Марья, дочь председателя колхоза. Веселая, румяная, с задорными глазами и двумя тоже русыми, но вечно растрёпанными косами. Она смеялась громче всех на посиделках, первая пускалась в пляс и смотрела на Алексея так, словно он уже был её собственностью. И, кажется, так оно и было. Сватовство должно было быть этой осенью, после уборки урожая. Об этом в селе говорили открыто.

– Забудь, дочка, – тихо сказала мать, но в её голосе не было надежды. Она знала – не забудет. Сама через такое прошла.
– Не могу, мам. Душа болит. Как жить-то?
– Жить надо. Михаил-то что, опять заходил? Молока приносил?

Михаил. Друг Алексея, с которым они вместе росли. Тихий, крепко сбитый, с добрыми, немного грустными глазами цвета речной воды. Он жил на другом конце села с престарелой тёткой, работал кузнецом в колхозе. И смотрел на Ольгу. Так смотрел, что ей иногда становилось неловко и тепло одновременно. Приносил то гостинец – яблок из своего сада, то кусок свежего сала от забитой свиньи. Помогал по хозяйству молча, без лишних слов. Друг. Просто друг. И в его присутствии на сердце было спокойно, ровно. Но стоило появиться Алексею – всё переворачивалось, начинало бешено колотиться, требуя невозможного.

– Приносил, – отозвалась Ольга. – Я пирожков ему дала с собой.
– Хороший парень, – многозначительно протянула мать. – Сердечный. На такого можно опереться.
– Я знаю, что хороший! – вдруг вспыхнула Ольга. – Но он же не Алексей!

Она выбежала из избы, сжимая виски ладонями. В голове, отчаянно и навязчиво, стучала одна мысль. Мысль о тётке Агафье. Агафья-знахарка, жившая на отшибе, у самого леса. О ней ходили тёмные слухи. Говорили, что может травами болезнь вылечить, а может и навести. Что ходила к ней однажды плачущая молодуха, у которой муж гулять начал, а через месяц словно подменили человека – домой стал торопиться, на жену заглядываться. Говорили и страшное – что была у неё в избе девка из соседней деревни, хотела парня к себе приворожить, да что-то пошло не так… Потом ту девку нашли в лесу. Неживую.

Ольга содрогнулась. Но боль в груди была сильнее страха. Сильнее голоса разума.

«А что если… – подумала она, глядя в сторону темнеющего на горизонте леса. – Только узнать. Только спросить».

Решение созрело стремительно и окончательно. После ужина, сказав матери, что пойдёт к подруге за выкройкой, она накинула на плечи старый платок и выскользнула во двор. Сумерки сгущались быстро, окрашивая небо в лиловые тона. От леса потянуло сыростью и запахом прелых листьев. Сердце ныло и бешено колотилось одновременно.

Избушка Агафьи, покосившаяся, с маленькими, как бойницы, окнами, тонула в зарослях крапивы и лопухов. Казалось, сама природа пыталась скрыть это место от людских глаз. Ольга, преодолевая дрожь в коленях, постучала в низкую, почерневшую от времени дверь.

– Входи, желанная, – раздался изнутри хриплый, словно простуженный голос.

Внутри пахло сушёными травами, землёй и чем-то ещё – сладковатым и тяжёлым. В красном углу, где обычно висели иконы, темнели засушенные пучки непонятных растений. У печки, на треногом табурете, сидела старуха. Не просто старая, а древняя. Лицо её было похоже на сморщенное печёное яблоко, но глаза… Глаза были яркими, пронзительными, молодыми. Они будто высветили Ольгу из полумрака, увидели всё.

– За суженым пришла, дитятко? – спросила Агафья, не представившись. – Тот, что не глядит в твою сторону?
– Как вы… – начала Ольга.
– Вижу, – отрезала старуха. – Вижу твою тоску. Она как ржа на душе. Съедает. Приворот хочешь?
– Я… я не знаю. Можно ли? Он… он с другой.
– Всё можно, – прошептала Агафья, и в её голосе зазвучала металлическая нота. – Всё имеет свою цену. Словно сделка. Ты мне – я тебе. Ты ему – он тебе. Сила должна равняться силе. Боль – боли.
– Какая цена? – едва слышно спросила Ольга.
– То, что дорого. Самое дорогое. Не деньги. Часть судьбы. Удача твоя, может, здоровье близких… или любовь того, кто по-настоящему тебе сердце отдал. Навсегда.

Ольга замерла. В ушах зазвучал смех Алексея. Потом в памяти всплыло спокойное, серьёзное лицо Михаила. Его руки, умеющие и подкову выковать, и котёнка погладить так нежно.

«Любовь того, кто… Нет. Михаил просто друг. У него нет ко мне такой любви. Это просто… благодарность».

– Я согласна, – выдохнула она, закрывая глаза. – Делайте.
– Не я, – усмехнулась Агафья. – Ты. Моё дело – научить, дать. А твоё – исполнить. И помни: от слова, сказанного в час обряда, не отречься. Оно сбудется. Обязательно.

Старуха поднялась, заковыляла к полкам, уставленными склянками и мешочками. Достала маленький холщовый мешочек.
– Вот. Коренья особые, трава девясила, собранная на молодой месяц, щепотка земли с того места, где он с той посидел. И уголь. Ты должен быть сожжён. Положишь всё это в чистую воду из семи источников. У меня есть. Потом трижды прочтёшь заговор, который я скажу, над этой водой. А в полночь выльешь её на порог его дома. Всю, до капли. И когда он этот порог переступит – твоя воля войдёт в него.

Ольга взяла мешочек. Он был тёплым на ощупь.
– А… а если я передумаю? – вдруг спросила она, чувствуя леденящий холод ужаса где-то глубоко внутри.
– Нельзя передумывать, – строго сказала Агафья. – Сила уже в действии. Ты её призвала вопросом своим. Либо доведи до конца, заплатив цену. Либо… она обратится против тебя. Недоделанное дело – худшее из зол.

Обратный путь из леса был кошмаром. Каждый шорох, каждый крик ночной птицы заставлял Ольгу вздрагивать. Мешочек жёг ей ладонь сквозь ткань. В голове путались мысли: яркие образы Алексея, смотрящего на неё наконец-то влюблёнными глазами, и тёмный, полный неясной угрозы, шёпот Агафьи о цене.

Уже на подходе к своему дому она услышала шаги.
– Ольга? Это ты?

Сердце ёкнуло, но не от радости. Это был Михаил. Он вышел из тени сарая, в простой рабочей рубахе, руки в карманах.
– Я… я подождал тебя немного. Думал, ты у Зойки, свет в окне у них не горел… Ты чего одна так поздно? Всё нормально?
– Всё, – резко ответила она, сжимая мешочек в кулаке. – Гуляла.
– Что-то ты бледная, – тревожно сказал Михаил, сделав шаг вперёд. Его лицо в лунном свете казалось усталым и заботливым. – Не прихворнула? Может, проводить?
– Не надо! – она почти выкрикнула это. Ей вдруг безумно захотелось, чтобы он ушёл. Чтобы никто не видел её, не чувствовал ту страшную тайну, которую она несла. – Я сама. Спасибо.

Он замер, и она увидела в его глазах мгновенную боль. Боль, которую он тут же спрятал под маской обычной дружеской улыбки.
– Ладно. Как знаешь. Спокойной ночи тогда.
– Михаил… – голос её дрогнул. – Зачем ты… зачем ты всё время рядом? Зачем помогаешь?

Он посмотрел на неё долгим, долгим взглядом. Взглядом, в котором была вся его тихая, нескладная, безответная жизнь.
– Потому что не могу иначе, Оленька, – тихо сказал он. – Так уж вышло. Не сердись.

Он развернулся и пошёл прочь, растворившись в ночной темноте. А Ольга, прислонившись к холодной стене своего дома, тихо заплакала. От страха, от отчаяния, от непонятной, щемящей жалости к этому большому, сильному и такому беззащитному перед ней человеку.

Всю ночь она не сомкнула глаз. Мешочек лежал под подушкой, словно раскалённый кирпич. Она думала о цене. «Любовь того, кто по-настоящему тебе сердце отдал». Михаил? Нет, это невозможно. У неё ничего нет, кроме этой безумной любви к Алексею. Этой болезненной, всепоглощающей страсти. За неё она и заплатит. Чем угодно.

А на следующее утро, когда она вышла к колодцу, её ждало новое испытание. Алексей и Марья шли по улице, держась за руки. Они смеялись, о чём-то своём. Алексей увидел Ольгу, кивнул ей приветливо, как соседке, как старой знакомой, и прошёл мимо. Мимо. Не задержав взгляда.

И в этот миг вся её неуверенность, все сомнения сгорели в горниле унижения и боли. Решение затвердело, стало холодным и железным.

«Будет по-моему. Во что бы то ни стало», – подумала она, глядя вслед удаляющейся паре. И пальцы её сами собой нащупали в кармане холщовый мешочек.

Она не знала, что эта ночь станет для неё точкой невозврата. Что пока она, зажмурившись, шептала над чашей с тёмной водой слова старого заговора, пытаясь силой своего желания приковать к себе одного мужчину, её собственная судьба уже делала резкий, неожиданный поворот, навстречу другому. И что цена, о которой так туманно говорила знахарка, окажется куда страшнее и необратимее, чем она могла предположить в своём девичьем ослеплении. Но это станет ясно позже. А пока… пока была только боль, надежда и грядущая, страшная в своей простоте, полночь.

***

Ночь накануне Ивана Купалы была самой короткой в году, но для Ольги она тянулась бесконечно. В избе стояла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь мерным дыханием матери за занавеской. Мешочек от Агафьи лежал под подушкой, и казалось, от него исходит лёгкий, почти неощутимый жар, будто там тлеют угольки.

Она встала без четверти двенадцать. Сердце колотилось так громко, что, казалось, разбудит всё село. На цыпочках, замирая на каждом скрипе половицы, она пробралась к столу, где с вечера приготовила глиняный кувшин и деревянную чашу. В кувшине была вода — не из семи источников, конечно, она солгала об этом Агафье, а из колодца, что стоял на развилке дорог у церкви. Оттуда брали воду все в селе, может, и правда семь родников где-то там под землёй сходились.

Состав из мешочка высыпался в чашу с лёгким шелестом. Коренья, похожие на скрюченные пальцы, горсть серой земли, щепотка сушёных листьев. Последним она взяла уголь — маленький, острый, как осколок чёрного стекла. По совету знахарки, она трижды обвела им круг над чашей, приговаривая шёпотом: «Огнём прижигаю, пеплом присыпаю, волю свою утверждаю». Уголь упал в воду с тихим шипением, выпустив струйку пузырьков.

И тут началось самое страшное. Заговор. Слова, которые Агафья заставила её выучить наизусть, были странными, на каком-то полузабытом, устаревшем наречии, но в них сквозила мощная, грубая сила. Она наклонилась над чашей, чувствуя, как холодный парок щекочет лицо.

«Иду я не по солнцу, не по месяцу, иду по следу раба Божьего Алексея… — начала она, и голос прозвучал чужим, глухим. — Как эта вода землю впитывает, как огонь уголь пожирает, так бы душа раба Божьего Алексея ко мне, рабе Божьей Ольге, прикипела, пригорела…»

С каждой фразой в избе становилось душнее. Воздух густел, будто перед грозой. Где-то за печкой шуршала мышь, и этот звук казался Ольге оглушительным. Она стиснула пальцы, продолжая, уже почти не контролируя себя:

«Ни свету ему без меня не видать, ни еды не вкусить, ни думу не подумать… Ко всякой другой остуда, а ко мне, Ольге, негасимая жар-жажда…»

Последние слова вылетели сдавленным выдохом. Она открыла глаза. Вода в чаше была совершенно чёрной, непрозрачной, как жидкий агат. И абсолютно бездвижной. Даже от её дрожащего дыхания на поверхности не появлялось ряби. Это было страшно и… красиво. Властно.

Ольга быстро, чтобы не передумать, перелила чёрную воду в небольшой берестяной туесок, закупорила его, накинула тёмный платок и выскользнула во двор. Полночь отбил колокол на сельской церкви — редкий, протяжный звук в ночной тишине. Пора.

Дом Гордеевых стоял в конце улицы, у самого выгона. Алексей жил там с матерью и младшей сестрой. Отец его погиб ещё на Халхин-Голе, от пули японского снайпера, как говорили в селе. Ольга кралась вдоль плетней, прижимаясь к тени. Ноги подкашивались, во рту пересохло. Каждый лай собаки вдалеке заставлял её приседать, замирая от ужаса.

И вот она здесь. Низкий, плотно сколоченный порог, натёртый до блеска многочисленными ногами. Света в окнах не было. Все спали. Ольга опустилась на колени, дрожащими руками вынула берестяной туесок. Она сняла крышку. Чёрная вода, казалось, даже не отражала лунный свет, а поглощала его.

«Всё, до капли», — вспомнила она слова Агафьи.

Она наклонила сосуд. Первые капли упали на тёс порога с тихим шлепком, впитались почти мгновенно. Она вылила всё. Вода растеклась тёмным, маслянистым пятном, которое быстро исчезло в пористой древесине. Готово.

В этот миг сзади раздался шорох. Резкий, неосторожный. Ольга вскрикнула, обернулась и увидела в двух шагах от себя Михаила. Он стоял, широко расставив ноги, без шапки, волосы всклокочены. Лицо его было бледным от лунного света и искажённым такой болью и таким гневом, каких она никогда у него не видела.

— Что ты делаешь, Ольга? — его голос был низким, хриплым от напряжения. — Это… это его дом.

У неё отнялся язык. Она пыталась вскочить, спрятать берестяной туесок, но тело не слушалось. Михаил сделал шаг вперёд, взгляд его упал на тёмное влажное пятно на пороге. Он, как и все в селе, слышал про Агафью. Слышал и про привороты.

— Нет… — прошептал он с таким отчаянием, что её сердце сжалось. — Ты не могла… Ты же умная, ты же…

— Отстань! — вырвалось у неё наконец, истерично, шёпотом. — Это не твоё дело! Уйди!

— Моё дело! — он схватил её за запястье, и его пальцы, привыкшие сжимать молот, сдавили кожу так, что она вскрикнула от боли. — Я тебя не пущу на это! Не пущу в эту чертовщину!

Он рванул её на себя, пытаясь увести от проклятого порога. Она отбивалась молча, яростно, царапаясь, пытаясь укусить. В её голове стучала одна мысль: «Всё пропало. Он всё испортил. Ритуал не завершён, она разозлится, сила обратится против меня!»

В пылу борьбы она оступилась, и они оба, обнявшись в жестокой, нелепой схватке, рухнули в густую, влажную от росы траву у забора. Михаил оказался сверху. Он тяжело дышал, его тело было горячим и напряжённым. В его глазах, так близко, бушевала буря: гнев, боль, безумная, давно сдерживаемая страсть и щемящая жалость.

— Ольга… Оленька… — его голос сорвался. — Очнись. Он тебя не любит. Он никогда не полюбит. Он с Марьей. Понимаешь? Это кончено.

— Я заставлю его полюбить! — выкрикнула она, и слёзы, наконец, хлынули из глаз. — Я всё сделаю! Я должна!

— Не должен! — почти зарычал он. — Ты не должна никому! И я… я не должен молчать больше.

Он замолчал, глядя на её мокрое от слёз лицо, на распустившиеся волосы, на губы, дрожащие от рыданий. И что-то в нём надломилось. Все годы молчания, все дни надежды и отчаяния вырвались наружу одним неловким, стремительным, безрассудным движением. Он прижал её к земле и поцеловал.

Это был не поцелуй Алексея, о котором она мечтала — не лёгкий, ворованный, смеющийся. Это был поцелуй обречённого. Глубокий, властный, горький от слёз и отчаяния. В нём была вся его непритворная, грубая, верная любовь. И Ольга… Ольга не оттолкнула его. В шоке, в полной душевной прострации, измученная страхом и ритуалом, она на мгновение поддалась этой силе. Ей вдруг безумно захотелось забыться. Забыть про Алексея, про чёрную воду, про страшную цену. Хотя бы на миг.

Этот миг затянулся. Трава была холодной и мокрой, но тело Михаила согревало. Где-то вдали кричал козодой, и этот звук сливался со стуком крови в висках. А потом всё произошло само собой. Словно оба они, потеряв опору в привычном мире, ухватились друг за друга как за последнюю соломинку в бурном, тёмном море. Быстро, неловко, почти без слов, в полной темноте под раскидистой ветлой.

Когда всё кончилось, наступила мёртвая тишина. Ольга лежала на спине, глядя в тёмное небо, где уже начинали бледнеть звёзды. Осознание случившегося накатило на неё волной леденящего, всепоглощающего ужаса.

— Что мы наделали… — прошептала она.
Михаил сидел рядом, опустив голову на колени. Его спина дёргалась от беззвучных рыданий.
— Прости… О Боже, прости меня, Оленька… Я не хотел… я не сдержался…
— Молчи, — резко сказала она. — Просто… молчи. Никогда. Никто. Ты понял?

Он кивнул, не в силах вымолвить слово.
Она встала, отряхивая платье. Тело будто чужое, разбитое. Она подошла к порогу дома Алексея. Пятно почти высохло, оставив лишь лёгкую тёмную тень. Ритуал был прерван. Испорчен. Что теперь будет? Что сделает с ней невыпущенная сила?

— Уходи, Михаил, — сказала она, не глядя на него. — И чтобы я тебя больше никогда не видела. Никогда.

Она пошла прочь, не оглядываясь. А он остался сидеть на траве, возле дома своего лучшего друга, и смотреть, как первый предрассветный ветерок шевелит ветви той самой ветлы, под которой в одно мгновение рухнула вся его жизнь. Он получил то, о чём мечтал годами, и потерял всё. Навсегда.

А в окне дома Гордеевых, в той самой комнате, где спал Алексей, на мгновение мелькнула тень. Зашевелилась занавеска. Будто кто-то, разбуженный ночным шумом, на мгновение выглянул во двор, да так и замер, прислушиваясь к отступающим шагам в ночи.

Ольга вернулась домой на рассвете. Мать уже встала, растапливала печь. Взглянула на дочь — на бледное, безжизненное лицо, на пустой, отсутствующий взгляд, на растрёпанную одежду — и без единого слова отвернулась, громко хлопнув заслонкой. Молчание было страшнее любой брани.

Прошла неделя. Село жило обычной жизнью: сенокос, прополка в огородах. Ольга превратилась в тень. Она механически выполняла работу, почти не ела, не разговаривала. Мать украдкой крестилась, глядя на неё. От Михаила не было ни слуху ни духу. Он будто сквозь землю провалился, даже в кузнице его не было видно. Говорили, запил. Алексей же появился в селе лишь через несколько дней — ездил в райцентр за запчастями для комбайна. Он шёл по улице, и Ольга, увидев его из окна, замерла. Сердце не дрогнуло. Не забилось чаще. Лишь сжалось в холодный, тяжёлый комок. Он прошёл мимо, весело перекинувшись словом с соседом. Не оглянулся. Ритуал не сработал. Всё было напрасно.

А ещё через день Ольге стало плохо. Сперва просто тошнило по утрам. Потом закружилась голова у колодца. Анна Степановна, с каменным лицом, привела фельдшерицу из соседнего села. Та, осмотрев девушку, вышла в сени и что-то тихо сказала матери. Когда фельдшер ушла, мать вернулась в избу, подошла к Ольге, которая сидела на лавке, уставившись в стену, и ударила её по щеке со всей силы.

— Сволочь! — выдохнула она. — Бесстыжая! Кто?
Ольга молчала. Она сама уже догадалась. Тошнота, головокружение, задержка… Страшная правда, которая выросла из той кошмарной ночи, как ядовитый гриб.
— Кто?! — крикнула мать.
— Михаил, — едва слышно призналась Ольга.

Мать отшатнулась, как от прокажённой.
— Друг… Друг Алексин? Да как же ты… Да он тебя… Алексей-то что скажет? Всё село узнает! Позор! Наш род навек опозорен!

В этот момент в дверь постучали. Резко, настойчиво. Анна Степановна, вытирая слёзы гневной дрожью, открыла. На пороге стоял Михаил. Он был брит, одет в чистую рубаху, но лицо его было серым, измождённым, а глаза ввалились и горели лихорадочным, решительным блеском.

— Анна Степановна, — его голос звучал глухо, но твёрдо. — Я пришёл жениться. На Ольге. Если она согласна.

За его спиной, на улице, уже собирались любопытные. Шёпот, как ветер, пронёсся от избы к избе.

В тот же вечер в доме Смирновых состоялся тяжелый, безрадостный разговор. Михаил сидел на краешке стула, глядя в пол. Ольга — у печки, отвернувшись. Анна Степановна говорила за всех.
— Жениться так жениться. Быстрее. Пока живота не видно. В сельсовете распишемся, в церкви — как получится. Жить будете у меня, другого дома нету. Только, Михаил, запомни: если обидишь её — живым не выйдешь отсюда.
— Не обижу, — просто сказал он. — Клянусь.

Ольга так и не посмотрела на него. Она думала о том, что жизнь кончена. Что она навсегда прикована к человеку, которого не любит, с ребёнком, которого не ждала. И что Алексей… Алексей теперь потерян для неё навсегда. И даже какая-то тёмная надежда, что приворот всё-таки сработает, умерла. Он женится на Марье, и она будет видеть его счастливым каждый день. Это будет её ежедневной казнью.

Свадьбу сыграли тихо, почти по-воровски, через две недели. Пришли только самые близкие. Алексей был на свадьбе. Он подошёл, похлопал Михаила по плечу, сказал что-то вроде «держитесь, друзья», выпил чарку и ушёл рано — у него были дела с Марьей. Его глаза, когда он смотрел на Ольгу в простом ситцевом платье невесты, были ясными и спокойными. Никакой «негасимой жар-жажды». Лишь лёгкая, дружеская жалость.

А вечером, в наскоро сколоченной за занавеской брачной постели, Михаил не притронулся к Ольге. Он просто лежал рядом, тяжко дыша, и смотрел в потолок.
— Я не буду тебя трогать, — сказал он тихо. — Пока сама не захочешь. Я… я оберегать буду. Тебя и его.
Она не ответила. Она плакала. Тихими, безнадёжными слезами, от которых подушка стала мокрой и холодной.

Так началась их совместная жизнь. Жизнь-притворство, жизнь-тюрьма. Михаил работал в кузне с утра до ночи, приносил деньги, помогал по хозяйству. Был тих, покорен, внимателен. И бесконечно несчастен. Ольга вынашивала ребёнка, с каждым днём чувствуя, как внутри неё растёт не любовь, а отчуждение, даже лёгкая ненависть к этому нежданному существу, которое навсегда связало её с нелюбимым мужем.

А на пороге дома Гордеевых, там, где она пролила чёрную воду, вскоре появилась глубокая трещина. Будто древесина изнутри дала слабину. Алексей как-то собирался её заделать, да всё руки не доходили. Потом и вовсе забыл.

А в конце августа, когда листья на берёзах только-только начали желтеть, в село прискакал верховой из райцентра. Он привёз повестки. На сборный пункт. Не на учения. Список был длинным. Среди первых фамилий — Гордеев Алексей Петрович и… Кузнецов Михаил Иванович.

Война, о которой так долго говорили по радио шепотом, наконец грянула. И в её огненное жерло ушли оба — и тот, кого любили, и тот, кто любил. Оставив Ольгу одну с растущим под сердцем ребёнком, с невыплаканными слезами и с чудовищным чувством вины, которое съедало её изнутри пуще всякой тоски.

Но где-то в глубине души, в самой тёмной её части, теплилась крошечная, постыдная искорка. Искра надежды. Что если… если он не вернётся. Тогда… Тогда что? Она гнала эту мысль, как самое страшное предательство, но она возвращалась. Снова и снова.

***

Сентябрь 1941 года. Смоленское направление.

Дождь. Холодный, осенний, бесконечный. Он струился по потёртым шинелям, забивался за воротники, превращая окопы в липкие, зловонные канавы. Земля, изрытая взрывами, была похожа на вспоротое ножом тело — чёрное, в синяках воронок, сочащееся ржавой водой и кровью.

Алексей Гордеев, привалившись к сырой бревенчатой стенке окопа, пытался закурить. Спички отсырели, бумага сигареты-самокрутки размокла. Он с матерным шепотом швырнул всё это в грязную лужу у своих сапог и закрыл глаза. В ушах до сих пор стоял гул — гул отступающих грузовиков, рёв «Юнкерсов», писк «костоломов» (так солдаты прозвали миномёты Nebelwerfer) и тихий, противный хлюпающий звук, который издавал начфин роты, когда Алексей и Михаил наткнулись на него вчера в перелеске. Начфин сидел, прислонившись к берёзе, и держался за живот, из которого вываливалось что-то сизое и пульсирующее. Он был ещё жив и смотрел на них стеклянными глазами, полными удивления. «Ребята… — прошептал он. — Паёк мой… в вещмешке… жене отправить…» Они не нашли ни вещмешка, ни пайка. Только пустую планшетку с промокшими списками.

— Гордеев! — хриплый голос командира взвода, младшего лейтенанта Кравченко, вырвал его из оцепенения. — Ко мне!

Алексей, согнувшись, пробежал по ходу сообщения к небольшой блиндажной нише, где на ящике из-под снарядов была разложена потрёпанная карта. Рядом, прислонившись к стене, стоял Михаил. Он стал другим за эти два месяца. Похудевший, обросший тёмной щетиной, с глубокими морщинами у глаз, которые появились не от возраста, а от постоянного напряжения. Их взгляды встретились на секунду и тут же разошлись. Так было всегда с тех пор, как они встретились на сборном пункте. Не враги. Но и не друзья больше. Что-то тяжёлое, невысказанное висело между ними, толще и непробиваемее брони «Тигра».

— Получите задачу, — Кравченко, мальчишка лет двадцати, с обветренным лицом и седыми висками, ткнул пальцем в карту. — Немцы обходят нас слева, со стороны этой рощи. Комбат приказал выставить заслон. Взводу — закрепиться на опушке, здесь, и не пустить. Понятно?

— Понятно, — хором ответили Алексей и Михаил.

— Взвод у нас, считай, половинный. Сорок штыков. Ожидаю танки. Так что, — лейтенант посмотрел на них усталыми, но ясными глазами, — отсекать пехоту. Противотанковых гранат — по две на брата. Больше нет. Если что… продержаться до темноты. Потом отход на основные позиции. Вопросы?

Вопросов не было. Было только леденящее душу понимание, что эта позиция — почти смертная. Роща была редкой, окопаться глубоко не дадут корни. А танки…

— Ладно. На позиции. Ждать дальнейших.

Они выползли из блиндажа. Дождь немного утих, превратившись в мелкую, колючую морось. Шли молча, по колено в липкой грязи. Их отделение — девять человек, включая их двоих — заняло позицию на самом краю рощи, у старой, полузасохшей сосны с обломанной верхушкой.

— Копай, — коротко бросил Алексей, первым вонзая малую пехотную лопату в землю.

Работали молча, быстро, автоматически. Лопаты со скрежетом бились о корни. Земля была холодной и не хотела поддаваться. Через полчаса получилась неглубокая, но длинная щель, в которую можно было лечь. Михаил, пока они копали, ползком сходил к разбитой повозке и притащил несколько мешков с песком, немного усилили бруствер.

— Спасибо, — не глядя, сказал Алексей.
Михаил кивнул.

Они сидели спиной к спине, разделённые бруствером окопа, и ждали. Время тянулось мучительно медленно. Где-то далеко грохотала артиллерия, но здесь, на их участке, стояла зловещая, давящая тишина, нарушаемая лишь шелестом дождя в листве и редкими выстрелами снайперов.

— Алексей, — тихо, не оборачиваясь, сказал Михаил.
— Что?
— Прости меня.

Алексей замер. Он знал, о чём речь. О той ночи. О беременности Ольги. О стремительной, позорной свадьбе. Он узнал обо всём от матери в своём последнем письме из дома, которое пришло уже на фронт. Письмо было полно горечи и осуждения. «Ольга-то наша… опозорилась. С Мишкой кузнецом. Животом пошла. Пришлось жениться. Такая падшая… а казалась скромной». Он тогда смял письмо в комок и долго смотрел в стену землянки. Не ревновал. Нет. Марья, его Марья, писала ему тёплые, полные любви письма, ждала. Но было другое чувство — горькое разочарование. И в Ольге, которую он считал чистой, как родниковая вода. И в Мишке. В лучшем друге, который… подобрал то, что плохо лежало? Нет, не так. Который воспользовался её слабостью. Он не знал всей правды. Не знал про приворот. Не знал про отчаяние. Он видел только результат: беременная невеста друга и свой собственный образ в глазах села — как дурака, которого обошли.

— За что простить? — холодно спросил Алексей, не оборачиваясь. — За то, что женился на б… на ней? Твоё дело.
— Не так всё было, — прошептал Михаил, и в его голосе послышалась та самая боль, которая сводила с ума ещё в Дубровке. — Я её… я люблю её, Леха. Всю жизнь. А она… она тебя.

Алексей резко обернулся. Его лицо, покрытое грязью и щетиной, исказила гримаса гнева.
— И что? Пожалел? Подобрал, как щенка? А теперь мне «прости»? Ты знаешь, что про нас в селе говорят? Что я, дурак, за тобой по пятам ходил, а ты у меня из-под носа девку увёл!
— Не увёл! — голос Михаила сорвался, он тоже повернулся, и их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Его глаза горели. — Она была в отчаянии! Она к Агафье ходила, приворот на тебя делала! В ту ночь! Я застал её у твоего порога! Я пытался остановить!

Алексей остолбенел. Приворот? Агафья? Всё это было так дико, так не вязалось с образом тихой, разумной Ольги, что он сначала не поверил.
— Врёшь…
— Клянусь матерью! — Михаил схватил его за рукав шинели. — Я оттащил её. Мы… мы поругались. А потом… потом не сдержался. Это я не сдержался, понимаешь? Она была не в себе. А я… я любил. Это моя вина. Вся. Она теперь меня ненавидит. Ребёнка носит и ненавидит. А я… я как в аду живу.

Он замолчал, тяжело дыша. Алексей отстранился, отводя взгляд. В голове всё переворачивалось. Ольга… приворот… Эта чёрная, суеверная деревня. И Михаил. Не хитрющий соблазнитель, а такой же несчастный, запутавшийся человек, попавший в водоворот чужих страстей. Злость стала утихать, сменяясь странной, горькой усталостью.
— И зачем ты мне это сейчас говоришь? — глухо спросил он. — Чтобы легче было помирать?
— Чтобы знал, — просто сказал Михаил. — Чтобы знал, что я не предатель. Что я… что я просто люблю её. Больше жизни. И ребёнка её. Если что… ты вернёшься. Ты обещай мне. Если я не вернусь… присмотри за ними. Хоть глазком. Ольга… она гордая. Не попросит. Но ей будет тяжко.

Алексей смотрел на друга. На его измождённое, искреннее лицо. И вдруг с предельной ясностью понял, что этот разговор — прощание. Михаил не верит, что выживет. Он чувствует это.
— Дурак, — хрипло сказал Алексей. — Сам присматривай. Живым возвращайся.
— Обещай.

В этот момент тишину разорвал далёкий, нарастающий гул. Не с неба. С земли. Глухой, металлический лязг, переходящий в рёв. И лай собак. Немецкие овчарки, которых немцы использовали для разведки и запугивания.
— Танки! — крикнул кто-то дальше по цепи.

Всё произошло мгновенно. Из-за поворота лесной дороги, размазывая грязь гусеницами, выполз первый «Тигр». Огромный, давящий, непобедимый. За ним — второй. И третий. А между ними и за ними — серая пехота в касках, бегущая вприсядку.

— По танкам не стрелять! Пехота! Огонь! — пронеслась по цепи команда.

Весь передний край полыхнул винтовочными и автоматными очередями. Немцы залегли, ответив шквальным огнём. Пули со свистом хлестали по брустверу, сбивая щепки с мешков. Танки, не останавливаясь, ползли вперёд. Из башенных пулемётов ударили длинные очереди, прошивая окопы, срезая кусты, кромсая стволы деревьев. Кто-то вскрикнул слева и умолк.

Алексей, прижавшись щекой к прикладу своей СВТ, ловил в прицел серые шинели. Выстрел. Выброс гильзы. Ещё выстрел. Всё как на учениях, только во рту медный привкус страха, а сердце колотится где-то в горле. Рядом, чуть позади, работал ручной пулемёт Дегтярёва. Это был Михаил. Он стрелял короткими, точными очередями, стараясь не подставляться под танковые пулемёты.

Первый «Тигр» подошёл к самому краю рощи. Его длинная ствольная пушка медленно повернулась, ища цель. Страшный, сокрушающий выстрел прогрохотал где-то сзади, подняв фонтан земли и обломков. Взрывом контузило пулемётный расчёт слева, пулемёт умолк.

— Михаил! Бронебойными по гусеницам! Отсечь пехоту! — закричал Алексей.

Михаил отполз от пулемёта, схватил противотанковую гранату РПГ-40. Это была тяжёлая, неуклюжая банка с ручкой, почти бесполезная против лобовой брони «Тигра», но в борт, в гусеницу… Он выскочил из окопа, сделав несколько быстрых перебежек от дерева к дереву. Пули щёлкали по коре вокруг него. Алексей, прикрывая его, всадил всю обойму в группу немцев, пытавшихся обойти их с фланга.

Михаил оказался в двадцати метрах от танка. Гигантская махина, лязгая гусеницами, давила кусты, надвигаясь на него. Он рванул чеку, выждал две секунды, как учили, и изо всех сил швырнул гранату. Она описала дугу и ударилась о верхнюю часть корпуса, отскочила и взорвалась в воздухе рядом с башней. Осколки звякнули о броню. Танк лишь вздрогнул и продолжил движение. Стрелок-радист заметил его, и пулемётная очередь прошила землю в полуметре. Михаил откатился за сосну. Его лицо было залито грязью и потом. Гранаты больше не было. Оставалась последняя — РПГ-40, но её нужно было подкладывать под гусеницу или на решётку моторного отделения. Самоубийство.

— Отходи! — заорал Алексей. — На хрен, Мишка, отходи!

Но Михаил, кажется, не слышал. Он смотрел на танк, который теперь разворачивался, чтобы давить их окоп. За ним бежали немцы. Взорвавшаяся на минном поле машина преградила путь второму «Тигру», но первый был уже здесь. Ещё минута — и он прокатится по их щели, похоронив всех заживо.

И тогда Михаил сделал это. Он схватил свою последнюю гранату, выдернул чеку, и… не бросил её. Он, пригнувшись, рванул навстречу танку. Не к борту, а прямо навстречу гусенице. Это было нелепо, безнадёжно и страшно героически.

— МИША! НЕТ! — закричал Алексей, пытаясь вскочить, но очередь из немецкого МП-40 прижала его ко дну окопа.

Михаил бежал, сжимая в руке гранату с уже отпущенной рукояткой. Он видел перед собой не серую броню, а лицо Ольги. Её глаза, полные слёз в ту ночь. Её холодную спину в брачную ночь. И своего ещё не родившегося ребёнка, которого он никогда не увидит.

«Прости, Оленька. И люби. Хоть кого-нибудь люби», — пронеслось в голове.

Он подбежал к самой гусенице и упал, подкатившись под стальную ленту. И в тот же миг, в последний миг, подсунул гранату под опорный каток.

Раздался оглушительный, приглушённый землёй и металлом взрыв. «Тигр» вздрогнул, его левая гусеница со скрежетом разорвалась, лента расползлась, и могучая машина, развернувшись на месте, беспомощно осела на борт. Мотор заглох. Люк открылся, из него попытался выбраться танкист. Алексей, не помня себя от ярости и горя, всадил в него всю обойму.

Атака захлебнулась. Застрявший танк блокировал путь другим. Немцы, потеряв поддержку, залегли, а затем начали отползать. Бой стих так же внезапно, как и начался.

Алексей вылез из окопа. Его трясло. Он подбежал к месту, где ещё секунду назад был его друг. От танка валил чёрный дым. А рядом, в грязной, перемешанной с металлом и кровью каше, лежало то, что ещё недавно было Михаилом. Почти ничего не осталось. Только окровавленный клочок шинели да… да иконочка маленькая, на груди, на шнурке. Святителя Николая. Та самая, что ему тётка дала на дорогу.

Алексей опустился на колени. Не было слёз. Была пустота. Чёрная, бездонная пустота. Он взял в руки маленькую икону. Она была тёплой. И липкой.

Потом он услышал шаги. К нему подбежал лейтенант Кравченко.
— Гордеев… Твой?
— Мой, — хрипло сказал Алексей, не поднимая головы. — Друг. Он танк… Он нас…
— Я видел, — тихо сказал лейтенант. — Представлю к званию. Героя. Обещаю.

Алексей молча кивнул. Какая разница? Какому герою? Мёртвому герою? Он поднялся, спрятал иконку в нагрудный карман гимнастёрки, прямо к сердцу.
— Товарищ лейтенант. У него… там, в тылу. Жена. Беременная.
— Понял, — Кравченко положил руку ему на плечо. — Документы оформлю. Извещение… как положено. А сейчас, солдат, соберись. Они ещё вернутся.

Алексей посмотрел на искореженный танк, на чёрную воронку рядом с ним, на клочок шинели, который медленно впитывал дождь. И вспомнил последние слова Михаила. «Обещай». Он обещал. Обещал присмотреть за Ольгой. И за ребёнком. Ребёнком, который никогда не увидит своего отца. Отца-героя, который подорвал танк ценой своей жизни, чтобы спасти его, Алексея, и ещё десяток таких же, как он.

Чувство долга, тяжёлое, как броня «Тигра», опустилось на его плечи. И в этом долге не было места ни любви к Марье, ни обиде на Ольгу, ни тоске по погибшему другу. Был только холодный, железный обет. Обет, данный в грохоте боя над телом лучшего друга. Обет, который теперь он должен был выполнить. Во что бы то ни стало.

А дождь всё шёл. Смывая кровь с земли. Смывая слёзы. Но не в силах смыть вину, боль и страшную, неотвратимую ответственность за чужие жизни, которую Алексей Гордеев теперь нёс в себе, как осколок в груди.

***

Дубровка. Ноябрь 1941 года.

Осень в том году была ранней и злой. К началу ноября земля уже скована морозцем, грязь на дорогах затвердела колючими кочками. Небо почти постоянно низкое, свинцовое, из него то сыпалась мелкая ледяная крупа, то шёл мокрый снег, сразу превращавшийся в хлюпающую грязь.

Ольга жила в каком-то оцепенении. Беременность была тяжёлой: токсикоз не отступал даже на пятом месяце, ноги отекали, спина ныла от постоянной работы. Работы этой было невпроворот. Все мужчины — на фронте. В колхозе остались старики, подростки да женщины. Ольга вместе с другими жёнками и девками молотила хлеб на току, руками, потому что единственную молотилку угнали на военный завод. Руки были в ссадинах и кровоподтёках, лицо покрывал вечный слой пыли и шелухи.

Дом, где теперь жили она, Михаил и её мать, стал тихим и холодным. Анна Степановна, хотя и смирилась с положением, разговаривала с дочерью сухо, по делу. О Михаиле не вспоминали. Как будто его никогда и не было. Иногда Ольга ловила на себе взгляды соседок. Не сочувствующие, нет. Скорее осуждающие и в то же время любопытные: «Вот, смутьянка, из-за неё парни поссорились, одного на фронт проводила, другому ребёнка подкинула, а теперь одна сидит». Марья, невеста Алексея, при встрече отворачивалась, демонстративно. Ольге было всё равно. Она чувствовала себя пустой скорлупой, внутри которой зрело что-то чужое, тяжёлое и нежеланное.

Весточки с фронта приходили редко. От Михаила было два письма. Коротких, неловких. «Жив, здоров. Воюем. О вас думаю. Береги себя и нашего». Она читала их без чувств, складывала в жестяную коробку из-под монпансье и убирала на полку. Писала в ответ односложные открытки: «Живём. Все здоровы. Не беспокойся». Не «любимый», не «Мишенька». Просто — «не беспокойся».

От Алексея писем не было. Говорили, их часть была в тяжёлых боях под Смоленском, потери большие.

Однажды, возвращаясь с тока поздно вечером, она увидела на крыльце сельсовета почтальоншу, тётку Матрену. Та несла в руках несколько конвертов — не обычных треугольничков, а прямоугольных, казённого вида. Ольга замерла. Всё село знало, как выглядят похоронки. Тётка Матрена, заметив её, торопливо отвернулась и скрылась в здании.

Ольги пронзила острая, ледяная мысль: «Алексей». Сердце не сжалось от горя, нет. Сжалось от страшного, стыдного облегчения. Если он погиб… значит, её позор, её безумный поступок с приворотом останется тайной навсегда. Не будет живого свидетеля её унижения. Потом накатила волна ужаса за это самое облегчение. И только где-то в самой глубине, под слоями апатии и отчаяния, шевельнулась крошечная, едва живая искорка чего-то другого. Что-то вроде: «А Мишка?» Но и этот вопрос был тихим, без паники. Будто спрашивала не о муже, а о далёком, малознакомом человеке.

Похоронка пришла через три дня. Не Алексею. Михаилу.

Её принёс председатель сельсовета, дядя Яша, сняв шапку ещё у калитки. Анна Степановна открыла дверь, увидела его лицо и без слов рухнула на лавку, закрыв лицо фартуком. Ольга стояла у печки, мешая пустую баланду (картошку уже всю съели, оставалась одна мука и лебеда), и не поняла сразу.

— Ольга… дочка… — хрипло сказал председатель. — Прими. На мужа твоего. Михаила.

Он протянул ей тот самый прямоугольный листок. Она медленно вытерла руки, взяла его. Бумага была шершавой, холодной. Она развернула. Печатные буквы плясали перед глазами. «…Ваш муж, красноармеец Кузнецов Михаил Иванович… проявил героизм и мужество… пал смертью храбых в бою за социалистическую Родину…»

Далее шли стандартные слова о славе и памяти. И внизу, другим почерком, синими чернилами, приписка: «Похоронен с воинскими почестями у дер. Крутой Лог Смоленской обл. Командир части».

Ольга прочла всё от начала до конца. Дважды. Потом аккуратно сложила листок, положила его на стол и снова взялась за половник, чтобы помешать баланду.

— Ольга? — испуганно позвала мать. — Доченька, да ты что?
— Что? — голос у Ольги звучал ровно, глухо. — Убит. Ясно же написано.
— Да как же ты… Господи, да заплачь ты хоть! — запричитала Анна Степановна. — Муж-то погиб! Отец твоего ребёнка!
— Какой муж? — вдруг резко, с неожиданной злостью обернулась Ольга. — Муж? Мы с ним месяц прожили! Он мне чужой! Он… он навязался! Из жалости! А теперь вот и помер!

Она кричала, и в её крике вырывались наружу все накопленные месяцы обиды, злобы, отчаяния и той страшной, гнетущей вины, которую она не могла признать даже перед собой. Председатель, потупившись, тихо вышел. Анна Степановна смотрела на дочь широко открытыми, полными ужаса глазами.

— Бесчувственная ты… Каменная… — прошептала она.
— Да! Каменная! — истерично бросила Ольга. — А что мне делать? Рыдать? Головой об стену биться? У меня ребёнок под сердцем! Мне рожать! А кто кормить нас будет? Кто дрова рубить? Вы? Так вы еле ходите! Так что молчите лучше!

Она схватила со стола похоронку, смяла её в комок и швырнула в горящую печь. Бумага вспыхнула ярким, коротким пламенем и превратилась в пепел.

В ту ночь Ольга не спала. Она лежала на своей половине за занавеской и смотрела в темноту. Слёз не было. Была пустота, страшнее любой боли. Она пыталась вызвать в памяти лицо Михаила. Доброе, с грустными глазами. Его сильные, тёплые руки. Его голос: «Я не буду тебя трогать, пока сама не захочешь». И последнее, что она ему сказала: «И чтобы я тебя больше никогда не видела». Словно проклятие. И оно сбылось. Сбылось самым ужасным образом.

«Он погиб. Он больше не вернётся. Он никогда не увидит своего ребёнка. А я… я даже не написала ему ни одного тёплого слова».

И тут, сквозь ледяную корку апатии, пробилось первое, острое, режущее чувство. Не любовь. Нет. Жалость. Страшная, всепоглощающая жалость к этому человеку. К его короткой, несчастливой жизни. К его безответной любви. К его одинокой, страшной смерти где-то под Смоленском. Он умер, так и не узнав, что она… что она хотя бы перестала его ненавидеть.

А под утро, когда в окно начал пробиваться первый бледный свет, она почувствовала первое, настоящее движение внутри. Не просто шевеление, а толчок. Сильный, уверенный. Как будто тот, кто был внутри, протестовал против её оцепенения, против её отчаяния. Напоминал о себе. О том, что он — живой. Что он — часть того, кого уже нет.

Ольга положила руку на живот. И заплакала. Впервые за многие месяцы. Тихими, горькими, безутешными слезами. Не только за Михаила. За себя. За сломанную, исковерканную жизнь. За ребёнка, который родится без отца. Плакала до тех пор, пока не уснула, измождённая, под утро.

С этого дня что-то переменилось. Она не стала ласковой или мягкой. Нет. Стала ещё более молчаливой, сосредоточенной, суровой. Но теперь в её работе, в её бесконечной борьбе за выживание появилась какая-то железная цель. Она должна родить. Должна выкормить. Должна сохранить эту жизнь — последнее, что осталось от Михаила. Его единственное, невольное продолжение.

Зима 1941-42 годов была голодной. Паёк, который выдавали в колхозе по карточкам, — 400 граммов муки на трудодень — не спасал. Ели лебеду, крапиву, мололи жёлуди и кору. Ольга, несмотря на живот, ходила в лес за мёрзлой рябиной, за сосновой хвоей для витаминного отвара. Обменяла на базаре свои девичьи серьги и материнский шерстяной платок на полмешка картофельных очистков и немного солодухи. Выживали.

Родила она в марте, в самую распутицу. Дома, одна, с помощью фельдшерицы и матери. Роды были тяжёлыми, долгими, мучительными. Когда раздался первый крик — не плач, а именно крик, сильный, сердитый, — фельдшерица сказала: «Мальчик. Боец».

Его назвали Мишей. Михаил Михайлович. Не из любви. Из чувства долга. Из той самой выстраданной жалости.

Первые дни Ольга смотрела на сына с холодным любопытством. Крошечное, красное, сморщенное существо. Чуждое. Он плакал, требовал грудь, не давал спать. Она кормила его механически, думая о том, сколько молока нужно, чтобы его вырастить, о том, где взять пелёнки, как стирать…

Но однажды, уже в апреле, когда сквозь заиндевевшее окно пробилось первое по-настоящему тёплое солнце, она кормила его, сидя на лавке. И он, насытившись, не уснул сразу, а открыл глаза. Глаза были большие, тёмно-синие, пока неопределённого цвета. И он уставился на неё. Не сквозь неё, а именно на неё. Вглядываясь. И вдруг уголок его крошечного ротика дёрнулся. Не газики. Нет. Это была самая настоящая, первая, неосознанная улыбка. Мимолётная, едва уловимая.

И в этот миг в груди Ольги что-то дрогнуло, надломилось и растаяло. Лёд, которым она сковала своё сердце после той страшной ночи и после похоронки. Она почувствовала прилив такой острой, такой болезненной нежности, что перехватило дыхание. Она прижала тёплый, пахнущий молоком комочек к себе, к своей щеке, и зашептала, сама не зная, откуда берутся эти слова:
— Мишенька… сыночек мой… прости меня… прости…

Это были слёзы. Но другие. Не от отчаяния. От внезапно прорвавшегося чувства связи. Живой, кровной, нерушимой связи. Этот мальчик был не только напоминанием о её ошибке и о погибшем муже. Он был её сыном. Её частью. И частью Михаила. В нём жила та самая безответная любовь, которая привела к его гибели. И теперь Ольга, наконец, смогла её принять. Не как наказание, а как дар. Горький, тяжёлый, но единственно ценный дар, оставленный ей человеком, которого она так и не смогла полюбить.

С этого дня она начала жить за двоих. За себя и за того, кого не стало. Работала до изнеможения, выбивая из колхоза лишнюю мерку зерна для каши, таская воду, колотя в ступе жёлуди. Миша рос. К лету он уже гулил, ловил взгляд матери, пробовал переворачиваться. Он был тихим, серьёзным ребёнком, похожим на отца не только именем. И с каждым днём Ольга понимала: её чувство к сыну — это не просто долг. Это любовь. Сильная, животная, защищающая. Та самая, которую она так жаждала от Алексея и которую так бездумно отвергла от Михаила.

А в июле пришло письмо от Алексея. Ольга получила его на почте, с остальной корреспонденцией для села. Конверт был потрёпанный, с фронтовыми штампами. Рука узнаваемая. У неё задрожали пальцы. Она отошла в сторону, к плетню, и, прислонившись к нему, чтобы не упасть, вскрыла конверт.

«Здравствуй, Ольга.
Пишу тебе с фронта. Жив, здоров, чего и тебе желаю. Узнал о Мишке. О его геройской гибели. Он спас нас всех, понимаешь? Нас, целый взвод. Он был настоящий герой.

Ольга, он перед самым… перед концом просил меня о тебе. Просил присмотреть. Я обещал. Обещал ему, другу. Так что считай это письмо напоминанием. Как вернусь (если вернусь), помогу, чем смогу. Ты не одна. Не забывай.

Алексей.
P.S. Марья моя… не дождалась. Писала, что встретила другого, эвакуированного инженера. Уехала с ним. Так что у меня там теперь тоже никого».

Письмо было коротким, сухим, солдатским. Но в нём чувствовалась та же усталость и та же тяжесть долга, которые давили и её. Ольга перечитала его несколько раз. Узнала о подвиге Михаила. Об обещании. И о том, что Алексей теперь тоже один.

Она не почувствовала радости. Не почувствовала надежды. Только странное, щемящее спокойствие. И ещё большую ответственность. Теперь за ней присматривали. Следили с фронта. По воле погибшего. Она сложила письмо, спрятала его в карман и пошла домой, к сыну. К своему Мише. К единственному теперь смыслу и оправданию всей её искалеченной жизни.

А вечером, укачивая сына, она снова, в который уже раз, подумала о Михаиле. О его последней просьбе. И впервые мысленно обратилась к нему не с упрёком, а с тихой, сокровенной благодарностью. За сына. За эту новую, трудную, но настоящую любовь. И прошептала в темноту:
— Спи спокойно, Миша. Я его сберегу. Обещаю.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: