Продолжение воспоминаний Льва Ивановича Арнольди
По приезде в Калугу (11 июля 1849 г.), Гоголь и я поместились во флигеле, в двух комнатках рядом. По утрам Гоголь запирался у себя, что-то писал, всегда стоя, потом гулял по саду один, и являлся в гостиную перед самым обедом.
От обеда до позднего вечера, он всегда оставался с нами, или с сестрой (здесь А. О. Смирнова-Россет), гулял, беседовал и был большую часть времени весел; с чиновниками и их женами он знакомился мало и неохотно, а они смотрели на него с любопытством и некоторым удивлением.
Иногда Гоголь поражал меня своими странностями. Вдруг явится к обеду к ярких жёлтых панталонах и в жилете светло-голубого, бирюзового цвета; иногда же оденется весь в черное, даже спрячет воротничок рубашки и волосы не причешет, а на другой день, опять без всякой причины, явится в платье ярких цветов, приглаженный, откроет белую, как снег, рубашку, развесит золотую цепь по жилету, и весь смотрит каким-то именинником.
Одевался он вообще без всякого вкуса, и, казалось, мало заботился об одежде, а зато, в другой раз, наденет что-нибудь очень безобразное, а между тем видно, что он много думал, как бы нарядиться покрасивее.
Знакомые Гоголя уверяли меня, что иногда встречали его в Москве у куаферов и что он завивал свои волосы. Усами своими он тоже занимался немало. Странно все это в человеке, который так тонко смеялся над смешными привычками и слабостями других людей; от внимания которого ничего не ускользало, и который подмечал не только душевные качества и недостатки человека, не только его наружность в совершенстве, но и как он говорил, ходит, ест, спит, одевается, всю его внешность до последней булавки, до самой ничтожной вещи, отличающей его от других людей.
Кто знал Гоголя коротко, тот не может не верить его признанию, когда он говорит, что большую часть своих пороков и слабостей он передавал своим героям, осмеивал их в своих повестях, и таким образом избавлялся от них навсегда.
Я решительно верю этому наивному откровенному признанию. Гоголь был необыкновенно строг к себе, постоянно боролся со своими слабостями, и от этого часто впадал в другую крайность, и бывал иногда так странен и оригинален, что многие принимали это за аффектацию и говорили, что он рисуется.
Много можно привести доказательств тому, что Гоголь действительно работал всю свою жизнь над собою, и в своих сочинениях осмеивал часто самого себя. Вот, покуда, что известно и чему я был свидетелем.
Гоголь любил хорошо поесть, и в состоянии был толковать с поваром целый час о какой-нибудь кулебяке; наедался очень часто до того, что бывал болен; о малороссийских варениках и пампушках говорил с наслаждением и так увлекательно, что у мертвого раздался бы аппетит.
В Италии сам бегал на кухню, и учился приготовлять макароны. А между тем он очень редко позволял себе такие увлечения и был в состоянии довольствоваться самой скудной пищей, и постился иногда, как самый строги отшельник, а во время говенья почти ничего не ел.
Гоголь очень любил и ценил хорошие вещи и в молодости, как сам он мне говорил, имел страстишку к приобретению разных ненужных вещиц: чернильниц, вазочек, пресс-папье и пр.
Страсть эта могла бы, без сомнения, развиться в громадный порок Чичикова, хозяина приобретателя. Но отказавшись раз навсегда от всяких удобств, от всякого комфорта, отдав свое имение матери и сестрам, он уже никогда ничего не покупал, даже не любил заходить в магазины, и мог, указывая на свой маленький чемодан, сказать "Omnia mea mecum porto" (все свое ношу с собой), - потому что с этим чемоданчиком он прожил почти 30 лет, и в нем действительно было все его достояние.
Когда случалось, что друзья, не зная его твердого намерения не иметь ничего лишнего и затейливого, дарили Гоголю какую-нибудь вещь красивую и даже полезную, то он приходил в волнение, делался скучен, озабочен, и решительно не знал, что ему делать. Вещь ему нравилась, она была в самом деле хороша, прочна и удобна; но для этой вещи требовался и приличный стол, необходимо было особое место в чемодане, и Гоголь скучал все это время, покуда продолжалась нерешительность, и успокаивался только тогда, когда дарил ее кому-нибудь из приятелей.
Так, в самых безделицах он был тверд и непоколебим. Он боялся всякого увлечения. Раз в жизни удалось ему скопить небольшой капитал, кажется в 5000 р. с., и он тотчас же отдал его, под большой тайной, своему приятелю-профессору, для раздачи бедным студентам, чтобы не иметь никакой собственности и не получить страсти к приобретению; а между тем через полгода уже сам нуждался в деньгах и должен был прибегать к займам.
Вот еще один пример. Глава первого тома "Мертвый Душ" оканчивается таким образом: один капитан страстный охотник до сапог, полежит, полежит и соскочит с постели, чтобы примерить сапоги и походить в них по комнатке, потом опять ляжет и опять примеряет их. Кто поверит, что этот страстный охотник до сапог никто иной как сам Гоголь?
И он даже нисколько не скрывал этого, и признавался в этой слабости, почитая слабостью всякую привычку, всякую излишнюю привязанность к чему бы то ни было. В его маленьком чемодане всего было очень немного и платья и белья ровно столько, сколько необходимо, а сапог было всегда три, часто даже четыре пары, и они никогда не были изношены. Очень может быть, что Гоголь тоже, оставаясь у себя один в комнате, надевал новую пару, и наслаждался, как и тот капитан, формой своих сапог, а после сам же смеялся над собою.
Через несколько дней, я и брат мой Климентий Осипович Россет собрались поздно вечером у графа Алексея Константиновича Толстого, который был тогда в Калуге. Разговор зашёл о Гоголе: каждый из нас делал свои замечания о нем и его характере, - о его странностях.
Разбирали его, как писателя и как человека, и многое казалось нам в нем необъяснимым и загадочным.
При этом, брат мой сделал замечание, которое поразило тогда своей верностью и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сходство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо. И в самом деле, разбирая жизнь Руссо, читая его "Исповедь" и его письма, нельзя не заметить в нем множества тех же достоинств, слабостей и недостатков, которые поражают нас в Гоголе. Постараюсь доказать это сравнениями.
Руссо никогда не готовился быть писателем, и никогда ничему не учился систематически. Обширные познания приобретены им случайно в разное время, без всякой последовательности. Гоголь, также учился, что называется "на медный грош", и если что знал потом основательно, то добыл это в зрелом возрасте и долго блуждал, покуда попал на свою настоящую дорогу.
Гордость, самолюбие и подозрительность были причиной несчастия всей жизни Руссо. Эти же свойства перессорили Гоголя с самыми жаркими его почитателями, доставив ему много горьких минуть в жизни.
Все знают, как Гоголь боялся смерти и ада, и как эта мысль постоянно была для него причиной невыразимых страданий. Руссо в своей исповеди говорит то же; среди занятой и жизни самой частой, страх загробных мучений не давал ему покоя, и когда он описывает, как ему пришло в голову бросать в дерево камни, сказав себе, что он будет спасен, если попадет камень в цель, и будет проклят если промахнется.
И Гоголь, и Руссо писали свои сочинения с большим трудом; каждое слово, каждую фразу переменяли они по нескольку раз, иногда совершенно уничтожая написанное, и начинали снова, переправляли, отделывая беспрестанно, и оба редко бывали довольны своими произведениями.
Руссо говорит, что "он никогда не мог украшать, а должен быль творить", и прибавляет, что "для описания весны он должен был среди зимы начертить красивую местность. Он мог писать только тогда, когда бывал заключен в стенах, и уверяет, что если б его посадили в Бастилию, то, ему кажется, он только там мог бы написать яркую картину свободы".
Не то же ли говорит и Гоголь, когда признается, что "он только в Италии, из своего прекрасного далека видел ясно Россию и мог рисовать ее, но что каждый раз, как возвращался он в отечество, все ускользало от него, и он не понимал и не видел ничего того, что хотел в ней описывать".
Руссо любил писать письма, предостерегать, давать советы, наставления, не только друзьям своим, но и людям мало ему знакомым, которые даже никогда не видали его, как например Фридриху II, Вольтеру. Он имел большую наклонность к поучению, к докторальному тону, к проповеди.
"Переписка с друзьями" Гоголя и множество других неизданных писем его, доказывают, что и Гоголь имел то же стремление, и особенно любил в письмах излагать свои мысли.
Руссо более всего любил в жизни природу, деревню, уединение.
Гоголь тоже был истинно счастлив, только вдали от городской суеты, в хорошую летнюю погоду, где-нибудь в деревне, в малом кругу друзей. Там только работал он без устали и с наслаждением.
И Гоголь, и Руссо любили ботанику и занимались ею постоянно, но изучали ее не в книгах, а в лесах, полях, проверяя свои знания на практике.
Истинные друзья Жан-Жака были все люди высшего круга, которые по своему общественному положению, по богатству, мало имели с ним общего.
Так было и с Гоголем. Если кто любил его до конца и никогда к нему не изменялся, так то были люди, служившие при дворе, люди, так называемого большого света, а с литераторами он постоянно, как и Руссо, был в самых холодных отношениях.
В обществе, и Руссо, и Гоголь были очень скучны и неразговорчивы, очень часто говорили вещи далеко не умные; тогда как в кругу приятелей разговор их всегда был умен и занимателен. Руссо постоянно проживал у кого-нибудь, и дожил до глубокой старости, не имея своего угла, своего хозяйства. Так жил и Гоголь всю жизнь свою. Руссо, несмотря на свою робость, позволял себе в обществе очень много, и часто оскорблял этим друзей своих. Бесцеремонность Гоголя бросается всякому в глаза.
Посмотрим теперь на их отношения к женщинам. И Руссо и Гоголь имели между ними много друзей, почитательниц, но в эту дружбу они оба вносили что-то особенно нежное, мечтательное, и даже страстное. Как истинные поэты они смотрели на женщину, как на ангела, на существо высшее, и в своем воображении всегда наделяли ее такими редкими достоинствами ума и души, которых в них, как оказывается, на деле и не было.
Оба были с женщинами робки, и эта робость, несмотря на их страстные натуры, мешала им, даже в дни их молодости, наслаждаться взаимною любовью. Наконец, вся жизнь и того в другого прошла в борьбе с грязною действительностью, в чистых стремлениях, в тайных душевных страданиях.
Сколько раз в минуты отчаянья Руссо хотел перестать писать вовсе! Жизнь литератора, человека публичного, его тяготила, и он жаждал покоя. А Гоголь? Кто из знавших его коротко не замечал в нем, особенно в последнее время, какой-то нравственной усталости, кто не видал, что он был бы гораздо счастливее где-нибудь в монастыре, что его талант мешал ему жить, как он желал, что он смотрел на этот талант как на испытание, как на тяжёлый дар?
Вскоре я уехал в Москву, а Гоголь остался в Калуге еще на две недели.
Прошел месяц с небольшим. Я был зван на именинный обед в Сокольники, к почтенному Ивану Васильевичу Капнисту (тогдашний московский гражданский губернатор). Гостей было человек 70. Обедали в палатке, украшенной цветами; в саду гремела полковая музыка. Гоголь опоздал, и вошёл в палатку, когда уже век сидели за столом.
Его усадили между двумя дамами, его великими почитательницами. После обеда, мужчины, как водится, уселись за карты; девицы и молодежь рассыпались по саду. Около Гоголя образовался кружок; но он молчал и, развалившись небрежно в покойном кресле, забавлялся зубочисткой.
Я сидел возле зелёного стола, за которым играли в ералаш три сенатора и военный генерал. Один из сенаторов (Сергей Иванович Давыдов?), в военном же мундире, с негодованием посматривал на Гоголя.
"Не могу видеть этого человека, - сказал он, наконец, обращаясь к другому сенатору во фраке. Посмотрите на этого гуся, как важничает, как за ним ухаживают! Что за аттитюда (здесь от фр. attitude, - поза), что за аплон (от франц. aplomb, - самомнение)! и все четверо взглянули на Гоголя с презрением, и пожали плечами.
Ведь это революционер, продолжал "военный" сенатор, - я удивляюсь право, как это пускают его в порядочные дома? Когда я был губернатором, и когда давали его пьесы в театре, поверите ли, что при всякой глупой шутке или какой-нибудь пошлости, насмешке над властью, весь партер обращался к губернаторской ложе. Я не знал куда даться, наконец не вытерпел, и запретил давать его пьесы.
У меня в губернии никто не смел думать о "Ревизоре" и других его сочинениях. Я всегда удивлялся, как это правительство наше не обращало внимания на него: ведь его стоило бы, за эти "Мёртвые Души", и в особенности за "Ревизора", сослать в такое место, куда ворон костей не заносит!".
Остальные партнеры почтенного сенатора совершенно были согласны с его заверениями и прибавили только: "Что и говорить, он опасный человек, - мы давно это знаем".
Через несколько дней, я встретил Гоголя на Тверском бульваре, и мы гуляли вместе часа два. Разговор зашел о современной литературе. Я прежде никогда не видал у Гоголя ни одной книги, кроме сочинений отцов церкви и старинной ботаники, и потому весьма удивился, когда он заговорил о русских журналах, о русских новостях, о русских поэтах.
Он все читал и за всем следил. О сочинениях Тургенева, Григоровича, Гончарова отзывался с большой похвалой. "Это все явления утешительные для будущего", говорил он. "Наша литература, в последнее время, сделала крутой повороту и попала на настоящую дорогу. Только стихотворцы наши хромают и времена Пушкина, Баратынского и Языкова возвратиться не могут!".
- Вы вчера, кажется, читали несколько глав из второго тома И. В. Капнисту? - сказал я.
- Читал, а что?
- Я не понимаю, Николай Васильевич, какую вы имеете охоту читать ему ваши сочинения! Он вас очень любит и уважает, но как человека, а вовсе не как писателя! Знаете ли, что он мне сказал вчера? Что, по его мнению, у вас нет ни на грош таланта!
Несмотря на свой обширный ум, Иван Васильевич ничего не смыслит в изящной литературе и поэзии; я не могу слышать его суждений о наших писателях. Он остановился на "Водопаде" Державина, и дальше не пошел. Даже Пушкина не любит; говорить, что стихи его звучны, гладки, но что мыслей у него нет, и что он ничего не произвел замечательного.
Гоголь улыбнулся...
- Вот что он так отзывается о Пушкине, я этого не знал; а что мои сочинения он не любит, это мне давно известно, но я уважаю Ивана Васильевича и давно его знаю. Я читал ему мои сочинения именно потому, что он их не любит и предупрежден против них. Что мне за польза читать вам или другому, кто восхищается всем, что я ни написал?
Вы заранее настроили себя на то, чтобы находить все прекрасным в моих сочинениях. Вы редко, очень редко сделаете мне дельное строгое замечание, а Иван Васильевич, слушая мое чтение, отыскивает только одни слабые места, и критикует строго и беспощадно, а иногда и очень умно.
Как светский человек, как человек практической и ничего не смыслящий в литературе, он иногда разумеется, говорит вздор, но зато в другой раз сделает такое замечание, которым я могу воспользоваться. Мне именно полезно читать таким умным не литературным судьям. Я сужу о достоинстве моих сочинений, по тому впечатлению, какое они производят на людей, мало читающих повести и романы.
Если они рассмеются, то значит, это действительно смешно, если будут тронуты, то значит, это действительно трогательно, потому что они с тем уселись слушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы ничем не трогаться, ничем не восхищаться.
Слушая Гоголя, я невольно вспомнил о кухарке Мольера, - Лафоре.