Найти в Дзене
Бумажный Слон

Свеча с тремя огнями

В ту зиму, под самый Новый год, выдался в нашем губернском городе N мороз такой костистый да сухой, что, казалось, сама воздушная стихия каменела. Воздух стоял звенящий, искристый, и каждый вдох обжигал гортань, как тонкая ледяная игла. Дым из труб поднимался столбом прямым и недвижимым, будто выточенным из сизого мрамора, а по ночам небо, темнее червлёного бархата, осыпалось таким частым и ярким бисером звёзд, что свет от них, преломляясь в морозной мгле, на землю падал неясным, трепетным сиянием. Тишина на улице стояла такая, что за версту слышно было, как мужик на постоялом дворе скрипит снегом под валенком. Даже бойкие воробьи, и те притихли, забившись под стрехи, и лишь изредка, перепархивая, сыпали из под крыльев инеем, точно серебряной крупой. На северной окраине города, в Зарянской слободе, что за рекой, в маленьком, почерневшем от времени домике, более похожем на добрую пчелиную колоду, жил старый мастер свечных дел, Гавриил Ильич, прозванный в народе Непоправым. А прозвище си

В ту зиму, под самый Новый год, выдался в нашем губернском городе N мороз такой костистый да сухой, что, казалось, сама воздушная стихия каменела. Воздух стоял звенящий, искристый, и каждый вдох обжигал гортань, как тонкая ледяная игла. Дым из труб поднимался столбом прямым и недвижимым, будто выточенным из сизого мрамора, а по ночам небо, темнее червлёного бархата, осыпалось таким частым и ярким бисером звёзд, что свет от них, преломляясь в морозной мгле, на землю падал неясным, трепетным сиянием. Тишина на улице стояла такая, что за версту слышно было, как мужик на постоялом дворе скрипит снегом под валенком. Даже бойкие воробьи, и те притихли, забившись под стрехи, и лишь изредка, перепархивая, сыпали из под крыльев инеем, точно серебряной крупой.

На северной окраине города, в Зарянской слободе, что за рекой, в маленьком, почерневшем от времени домике, более похожем на добрую пчелиную колоду, жил старый мастер свечных дел, Гавриил Ильич, прозванный в народе Непоправым. А прозвище сие к нему пристало не от нрава – нрав-то у него был тихий, богобоязненный, скорее унылый после кончины супруги своей Анисьи, – а от особенности его ремесла. Делал он свечи невиданной красы и добротности, на диво всему околотку. То витыми, словно виноградная лоза у щедрого хозяина, то ажурными, будто морозный узор на раме святочного окна, то с таким отменным ладаном и душистыми травами в толще, что при горении в горнице будто незримый благоуханный храм возникал. Покупали его товар и для церквей привередливые старосты, и для богатых домов на большие праздники.

Но была у всех его свечей одна странность, над которой люди поначалу подтрунивали. Горели они ровно, свет давали яркий и ясный. Однако, когда до конца догорали, фитиль никогда не угасал сразу, покорно превращаясь в пепел. Нет, из последних сил, из самого нутра огарка, вытягивалась одна упрямая, живая искра и держалась так минуту, а то и две, трепеща, но не сдаваясь, будто душа восковая с миром расстаться не желала.

«Неисправимая свеча твоя, Гавриил Ильич! – смеялись соседи, заглядывая в его низенькую, всегда тёплую от печки мастерскую. – И в последний миг норовить из правил выбиться!»

А он, вытирая ладони о холщовый фартук, лишь головой медленно качал и говорил голосом мягким, задумчивым: «Нет в ней испорченности. Одна только живинка, то бишь последняя искорка жизни, до конца бороться желает. Последний дух — он и есть самый крепкий, самый упрямый. Сие не порок, а свойство».

Жил Гавриил Ильич один-одинёшенек. Детишек Бог не дал, а с Анисьей они душа в душу двадцать лет прожили, да чахотка её скосила. После её кончины и дом будто осиротел, и ремесло на радость не шло, хоть руки по-прежнему делали своё дело привычно и старательно. И вот накануне Нового года, под Васильев вечер, когда тени длинные стали да сумерки синие, густые, как чернила, набежали на слободку, сидит он у заиндевевшего окошка, да в белую муть улицы смотрит невидящим взором. На душе у старика было пустынно и скорбно, будто мышь голодная по сухой щепке прошла. Раньше-то, при жене, и ёлочку хоть небольшую из лесу притаскивали, веткой хвойной дом благоухает, и ожидание праздника в воздухе витало, пахло мандаринами заморскими, печёными яблоками с уткой да чистым воском. А нынче — лишь запах стынущего сала, скипидара да одиночества, что горче полыни.

Внезапно в сенях послышался топот, скрип половицы, и в избу, отряхиваясь от снежной крупы, словно медведь, вошел сосед его, извозчик Ефим, человек простой, дородный, с окладистой бородой в инее, но сердцем мягкий, сострадательный.

– Мир дому, Гавриил Ильич! Аль задумался? – гаркнул он на всю горницу, и от его голоса стекла в окошке задребезжали. – Брось кручину, дело есть настоятельное!

Оказалось, что к самому купцу Трофимову, что в центре города каменные палаты выстроил, на утреннюю новогоднюю службу в домовую церковь потребовались свечи праздничные, самые лучшие, чтобы гостей богатых удивить. Заказал целый ящик. Цену хорошую сулил, да и задаток дал Ефиму, чтобы тот мастера уговорил да поскорее с товаром доставил.

– Ну что, старина, айда? – похлопал извозчик по плечу Гавриила Ильича. – Дело-то богоугодное, вроде как. И тебе разгон тоски.

Вздохнул мастер тяжело, словно сдвигая с места камень. Мысль о шумном купеческом доме его пугала, но от работы отказываться – грех да убыток. «Авось, – подумал, – от людей хоть каплю праздничного духа зацеплю». Собрался, укутался в старенький, вытертый на локтях тулупчик, взял свой ящичек дубовый, где под холстиной лежали самые отборные, диковинные его работы, и поплёлся за Ефимом по скрипучему, хрустальному снегу.

А у купца Трофимова в тот вечер, как и следовало ожидать, пир горой был. Окна так и полыхали огнями, из-под дверей лился смешанный гул голосов, звон посуды, да острые переливы игры на скрипке. Гавриила Ильича провели чёрным ходом, и предстал он перед самим хозяином в столовой, где воздух был густ от пара жаркого, запаха дорогого табака и духов. Купец Трофимов, мужчина грузный, с брюхом, упёртым в стол, и быстрыми, как у бурундука, глазками, тщательно оглядел содержимое ящика, покивал, блеснув перстнем:

– Ладно, ладно… Видны старания. Оставь. К утру, к шести часам, будь готов – самолично в канделябры ставить будешь. Чтобы всё чинно, благолепно.

И определили Гавриила Ильича ночевать в маленькой, тёмной каморке рядом с людьми дворовыми, отгороженной тонкой перегородкой от людской.

Не до сна было мастеру. Через дощатую стену доносился гул праздный, да песни пустые, да хвастовство купеческое о новых заграничных пароходах. Слышал он, как чокались бокалами, как звенели ложки о фарфор, и стало ему ещё тошнее, ещё пустыннее в душе. Будто он сидел не в богатом доме, а в самой сердцевине мишурного, бездушного веселья. Вышел он, чтобы воздухом подышать, в холодные сени, где пахло овчиной и мокрым валенком. И видит – в самом тёмном углу, на дубовом сундуке, подваленном тулупами, свернувшись калачиком, лежит мальчонка лет десяти, щуплый, в ветхом, коротком зипунишке. Личико в грязных следах, а на лбу – испарина, и весь он мелко дрожит от холода.

– Чего на таком морозе спишь, дитятко? Ты чьих будешь? – спросил Гавриил Ильич, наклонившись и положив на лохматый лоб ребенка свою шершавую, прохладную ладонь.

Мальчик открыл лихорадочно блестящие глаза.

– Ванятка я… Приказчика Сидора сын, – прошептал он. – Да и не морозно мне, в тулупах. Страшно, дедушка… Там все чужие, чужие гости, шумят, кричат. Отец с утра на побегушках, а мне… к празднику нам отец обещал ёлочку хоть маленькую, из зареченского лесу привезти, я уж и шишки насобирал… А нынче говорит – некогда, дела купеческие. И свечечек бы на неё… хоть одну… – И заплакал мальчик тихо, уткнувшись в рукав зипуна, от стыда, видно, и от бессильной обиды.

***

***

Тут в сердце у старого мастера что-то надорвалось, перевернулось. Острая жалость, горячая и живая, пронзила его тоску. Оглянулся он по сторонам, словно вор, сердце забилось часто. Шепнул мальчику: «Обожди малость», – и скрылся в своей каморке.

Там, при свете сального огарка, вынул он из-под всех свечей в ящике одну, завёрнутую в мягкую холстину. Делал он её для души, по забытому старинному способу, перенятому ещё у слепого монаха-свечника. Три тончайших фитиля были вплетены в одну толщу отборного, белого, как первый снег, воска, так что горела она тремя ровными, переплетающимися языками пламени, символизируя, как говаривал монах, веру, надежду и любовь. А форму мастер ей придал, не поверите, точь-в-точь как ёлочка: ярусы да веточки из воска вылепил искусно, так что даже иголочки намёком были. Работа кропотливая, недели на две. Свеча была дивом, и хранил он её как зеницу ока, для особого случая, который всё не наступал.

Вернулся Гавриил Ильич к мальчику, озираясь.

– На, Ванятка, – говорит голосом тихим, таинственным, каким сказки сказывают. – Это тебе ёлочка. Ёлочка огненная, небывалая. Спрячь под одёжу, снеси в свою каморку. Поставь её в глиняный горшок с землей, зажги на часок, когда один будешь, – и будет у тебя праздник светлее, чем у всех оных вельмож за стеной. Это наш с тобою секрет.

Глаза у Ванятки расширились, лихорадочный блеск в них сменился изумлением, а затем восторгом. Забрал он свечу-ёлочку, как святыню какую, прижал к груди, и первый раз за весь вечер на губах его дрогнула робкая улыбка.

А утром началась суматоха. Заметил купец Трофимов, что лучшей, самой нарядной свечи, которую он приметил с вечера, в ящике нет. Разгневался, закричал, что его обворовали в собственном доме. Привели Гавриила Ильича. Старик молчал, потупившись. Объяснить про Ванятку значило подвести и мальчика, и его отца-приказчика под гнев барский. Не оправдывался Гавриил Ильич, только поклонился низко, молча принял незаслуженную брань и пошёл прочь из богатого дома, без гроша за свой труд, в синее, морозное утро накануне Нового года.

Шёл он по праздничным улицам, где народ суетился, покупая последние гостинцы, и каждый смех, каждый окрик был ему как укор. Сердце ныло не столько от обиды, сколько от горькой мысли, что и этот праздник встретит он в горнице пустой, и свечи его, такие живые, будут гореть в чужих, равнодушных к нему домах. Вернулся он в свою холодную, тёмную избу: печь не топлена со вчерашнего вечера. Сел на лавку у окна, и даже самовар растопить сил не было. Сидит, и уж сумерки новогодние, самые долгие в году, заползают в горницу, синие, густые, безнадёжные.

Вдруг – скрип полозьев, ржание лошади, громкий стук в сени. Вваливается, запорошенный снегом, Ефим-извозчик, а за ним, робко переступая порог, – тот самый приказчик Сидор, Ваняткин отец, с лицом смущенным и просветлённым одновременно. В руках у него узелок с калачами, ковригой да горшком с сотовым мёдом, а в другой – завёрнутые в тряпицу те самые полтины, что купец не заплатил.

– Гавриил Ильич… старик… прости меня, грешного, – забормотал Сидор, кланяясь. – Хозяин мой осерчал, а я… я и язык проглотил, побоялся за место. Я тебя благодарить пришёл. Ребёнок мой… он с той свечи твоей как заново родился. Всю ночь с ней просидел, смотрел, как огоньки переливаются. И уснул под утро с улыбкой ангельской. Это тебе от меня, не от него. С наступающим праздником, с Новым годом. Прости, Христа ради.

И положил гостинцы и деньги на стол.

Только успел тот уйти, глядь, а за порогом, в синих сумерках, уже народ собирается. Ребятишки дворовые из купеческого дома, кухарка Матрёна с дочкой, шорник с женой и внучкой – все из тех, кто в услужении у Трофимова жил, простые, работящие люди. Услыхали про диковинную свечу, подаренную Ванятке, про несправедливость, учинённую мастеру, да про его молчаливое, кроткое терпение. И потянулись кто с лепёшкой, кто с парой зимних яблок, кто просто со словом добрым, желая «несчастной обиды не оставлять».

– Гавриил Ильич, к тебе, – говорят, входя и стряхивая снег с валенок. – С праздником наступающим! Не сиди один в темноте! Освети нам хоть лучину, посидим малость, колядку старинную споём, душу отведём!

Растопил тогда мастер печь, затрещал весело огонь, зажурчал смолистый еловый сучок. Засветило огнём оставшиеся простые, но добротные Гаврииловы свечи, расставленные по углам. Горница наполнилась теплом, светом и немудрёным говором. А сам Гавриил Ильич в сторонке сел, в тени, и слушает, как простые люди запевают «Виноградие красно-зелено», голоса у них не поставленные, хрипловатые, но поют от души, с чувством. И тепло в горнице стало настоящее, не от печи одной, а от сердец человеческих, от сочувствия этого простого, людского.

И вот в самый разгар этого тихого, настоящего праздника, когда все притихли, слушая рассказ шорника о былых временах, дверь в сени снова скрипнула. На пороге, завёрнутый в большущую шаль, стоял Ванятка. Личико его было красное, а очи горели здоровым, счастливым блеском. В руках, бережно, как чашу, нёс он ту самую свечу-ёлочку. Огарка от неё почти не осталось, но на самом донышке, в медном подставочнике, теплились, слившись в одну точку, три последние искры, упорно отказываясь угаснуть.

– Дедушка, – сказал мальчик звонко, и в горнице сразу все смолкли. – Она всё горела, и горела… Три огонька сплелись в один, яркий-яркий… И вот уже двенадцатый час идёт, а она всё не гаснет! Последняя искра никак не хочет потухнуть! Отец говорит – чудо. Я тебе принёс показать.

Все замерли, затаив дыхание. Поставил мальчик почти до конца сгоревшую свечу на стол, рядом с другими. И правда – от прекрасного воскового деревца остался лишь небольшой огарок, но из его сердцевины билась одна-единственная, яркая, упрямая, живая искра. Она не мигала, не прыгала, а стояла ровно и твёрдо, будто крошечная, но несокрушимая звезда, спустившаяся с небес в их бедную горницу в Зарянской слободе.

Глянул Гавриил Ильич на эту свою «неисправимую» свечу, на светлые, озарённые её немеркнущим светом лица простых людей вокруг, и почувствовал, как отступает старая тоска, будто её и не было. Слеза тихая, негорькая, выкатилась из его глаза и затерялась в седой бороде. И понял он в тот миг ясно, как никогда: живинка та самая, что до конца бороться желает, она не в воске заключена, а в душе человеческой. И если хоть одна искра доброго дела, сотворённого от чистого сердца, от тебя в мире осталась, да светит в детских глазах, да согревает души обиженных и простых – значит, и жизнь прожита не напрасно, не впустую. Значит, и праздник настоящий, тихий и светлый, уже в сердце твоём поселился, и Новый год грядёт непременно добрый, ибо зло и равнодушие бессильны перед такой неугасимой, неисправимой искрой.

А искра та, от остатка свечки-ёлочки, светила в его горнице до самого рассвета, встречая первый день нового, неизведанного года.

Автор: Сергей Ледов

Источник: https://litclubbs.ru/articles/71538-svecha-s-tremja-ognjami.html

Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!

Оформите Премиум-подписку и помогите развитию Бумажного Слона.

Подарки для премиум-подписчиков
Бумажный Слон
18 января 2025
Сборники за подписку второго уровня
Бумажный Слон
27 февраля 2025

Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.

Читайте также: