Необычная просьба
По долгим, нескончаемым зимним вечерам, когда солнце выкатывалось на каких-нибудь три-четыре часа и опять уходило, погружалось в бесцветное холодное марево, заполнившее собой весь горизонт, мы собирались вместе в одной комнате, хотя давно уже жили в трехкомнатной квартире, и каждый чем-нибудь занимался: мама штопала старые носки, отец, отставив мольберт в сторону, беспокойно и шумно читал газеты, что-то выписывая себе в тетрадку, мы с братом играли в шашки и рисовали. Как все мальчишки, мы рисовали войну, о которой много слышали от старших. Была у нас тогда в доме книга «Штурм Берлина», составленная из рассказов, свидетельств и воспоминаний очевидцев тех далеких героических событий. Мы зачитывались ею без памяти, но главное, что нас в ней интересовало, рисунки, которых в книге было множество. Собственно, они и представляли основную ценность книги. Мастерски и вдохновенно выполненные карандашом и тушью, рисунки несли в себе живую остроту подлинных переживаний и необычайно увлекали наше воображение. С них мы брали пример, пытаясь так же подробно, со знанием технических деталей, нарисовать взметнувшийся к небу взрыв от мины, горящий танк, кусок разрушенной стены и за ней — лежащего с пулеметом солдата. Помню, заходил как-то к нам Сергей Краснов с кипой рисунков, аккуратно и плотно уложенных в папку, перетянутую тесемками. Разложив бумажные листы по полу и склонившись над ними, он спокойно выслушивал скупые замечания отца, а я бесцеремонно ползал между ними, мешая их беседе, и не мог оторвать восхищенного взгляда. Сергей казался мне фантастическим рисовальщиком, лучше нарисовать было невозможно.
Когда рисовать надоедало или имевшиеся тетради были все исписаны, я принимался лепить из пластилина, которого было в доме навалом, который никогда не кончался (пластилином была вымазана буквально вся квартира — от пола до потолка). Перечитав еще до школы всего Фенимора Купера, я загорелся вылепить зоопарк. Тапиры, слоны, крокодилы, жирафы, муравьеды, гиены, пантеры, носороги — в считанные дни на куске картона выросла целая пластилиновая кунсткамера, сплошь заполненная представителями далекой африканской саванны, где частенько бродило мое восприимчивое детское воображение, напоенное чтением приключенческих книг (после Купера я жадно и безоглядно проглотил Буссенара, Стивенсона, Хаггарда и Майн Рида). Часами я упрямо вылепливал фигурки животных при тусклом свете однолампового плафона, не выходя на улицу, пока, наконец, работа не была закончена. Моя увлеченность так растрогала отца, что вскоре зоопарк был выставлен в фонде на выставке детей художников, где, кажется, получил какой-то приз.
В ту осень, долгую и ненастную, ночевала у нас бездомная женщина с двумя детьми. Понимая, как невыносимо жить скитаясь из угла в угол, мама пожалела несчастную, пустив ее временно на ночлег. Женщина приходила поздно вечером, мама кормила детей остатками ужина и стелила на полу, возле печки, где было теплее. Никто не заметил, что дети этой женщины были больны желтухой, сама женщина, по-видимому, опасалась сказать об этом, боясь потерять крышу над головой, и в итоге спустя несколько недель мы с братом оба очутились в заразной больнице на Запотоцкого, неподалеку от парка Якутова. Несмотря на отчаянное сопротивление, нас безжалостно обрили наголо и поместили в палату, где каждый день делали уколы и поили ненавистной смесью из бычьей крови. Болели мы долго и тяжело, в больнице я вдобавок заразился корью и пролежал в беспамятстве несколько дней в изоляторе с температурой под сорок. Когда кризис миновал и организм пошел на поправку, вереница дней потянулась невесело и тоскливо, и вот тут пригодилась коробка с пластилином. Я сидел на больничной кровати, поджав под себя ноги и укутавшись в одеяло, мял послушный комок, превращая его то в дерзкую и коварную пантеру с горящими глазами, то в богатыря с палицей, то в кота Ваську, который остался ждать меня дома, и душа моя успокаивалась.
Спустя пять или шесть лет я снова попал в ту же больницу. Врач «Скорой помощи» обнаружил у меня геморрагическую лихорадку и потребовал незамедлительно изолировать от домашних. Как потом выяснилось, он ошибся, приняв в спешке крайне тяжелую форму ангины, которой я обычно болел несколько раз в год, за опасное инфекционное заболевание. Палаты были переполнены, и меня положили в коридоре. Лежать подростку в больнице, одному, без друзей и родных — непростое испытание, я вспомнил про пластилин, и увлечение разгорелось с новой силой. На моей тумбочке, стоявшей в проходе, появились первые вылепленные фигурки, когда рядом остановился молодой врач, по-видимому студент, и с любопытством разглядывая мои творения, вдруг спросил:
— А голую женщину слепить можешь?
Я смутился и покраснел. Вопрос застал меня врасплох: мне шел тринадцатый год и я не мог без волнения смотреть на женщину, ощущение страшной и непонятной тайны мучило меня, подогревая любопытство. У отца в маленькой комнате на верхней полке среди множества наваленных книг, скрытых от постороннего взгляда, лежали тонкие красивые журналы в глянцевой обложке, которые он нам никогда не показывал. Журналы были иллюстрированы эпизодами из зарубежных фильмов, и почти в каждом из них присутствовали изящно полураздетые женщины. Я обнаружил это случайно, когда искал книгу Буссенара «Похитители бриллиантов», и с тех пор всякий раз, когда дома никого не было, забирался один в комнату и листал запылившиеся страницы, тайком рассматривая запретные фотографии.
— Ты что молчишь? Никогда не видел обнаженных женщин?
— Видел.
— Значит, слепишь? У тебя здорово получается. Я зайду послезавтра утром, после обхода.
Несколько дней подряд, скрывая от сиделок и больных, порою под одеялом, в темноте, я лепил женщину первый и последний раз в жизни, воображая себя настоящим скульптором. Собрав весь свой пластилин в один большущий ком, я тщательно разминал его, отделяя небольшие кусочки и прилепляя их по необходимости, и бесформенный кусок постепенно терял свои очертания, все больше превращаясь в трогательную женскую статуэтку и приобретая волнующие и округлые формы. По вечерам я доставал ее из тумбочки и любовался, старательно разглядывая и удивляясь, как мне это удалось сделать.
А врач все не приходил. Наверное, он просто пошутил и уже забыл о своей просьбе, а я все ждал его, и обида навязчиво стучалась в мое сердце. Как же так, я сдержал обещание, приготовил ему подарок, торопился успеть к сроку, а он забыл! Да этого не может быть, не должно быть!
Прошло несколько дней, меня перевели в отдельную палату, и вскоре медсестра радостно шепнула, что меня выписывают. Признаться, меня это ничуть не обрадовало — я все еще ждал своего заказчика, и, честно говоря, мне хотелось, чтобы меня похвалили. Самое обычное желание, а для чего же еще я лепил свою статуэтку!
И он пришел, пришел прямо в день выписки и, загадочно улыбаясь, попросил показать ему работу. Реакция его превзошла все мои ожидания.
— Да ты настоящий мастер, кудесник лепки! Как живая! Где же ты этому всему научился?! — воскликнул он, держа в руках мою статуэтку.
— Вы все врете, все! Я вам не верю, вы просили меня, я сделал! Чего еще вам от меня нужно!
Сам не понимаю, что случилось со мной в ту минуту,— слезы брызнули у меня из глаз и я заплакал, отвернувшись к стенке и закутавшись в одеяло с головой.
— Да что с тобой!? У тебя правда здорово получилось. Можно, я ее с собой заберу?
Он как будто не замечал моего взволнованного состояния.
— Бери. Куда же я ее понесу, — всхлипнул я.
— Спасибо. А ты не расстраивайся, слепишь себе еще лучше. Ты обязательно должен стать скульптором.
Он потрепал меня по плечу и быстро ушел, неся в кармане мою работу, а я с тоской смотрел ему вслед, чувствуя, что больше не буду заниматься лепкой и уж точно никогда не стану скульптором.
Баба Мариша
Каждый раз, когда мы с братом, суетясь и устраивая по квартире невообразимую беготню, собирались на рыбалку, перед нами вставал один и тот же вопрос: где взять червей? Во дворе их взять было негде, всюду глина или асфальт, разве что за сараями, где еще осталась нетронутой полоска грязной, но живой земли; и там Володя, не доверяя мне это ответственное дело, лопатой, а чаще подвернувшейся под руку палкой, упорно копал слежавшуюся землю, выуживая оттуда жирных бесцветных червей. Малопригодные для рыбной ловли, они почти ничем не отличались от своих ленивых дождевых собратьев и не приносили хорошего улова. Проще было добыть мух — они-то всегда обеспечивали надежную поклевку, правда, шла в основном второсортная бакля (баклешка, как мы ее называли), реже сорожняк или чехонь. Мух приходилось ловить везде — дома, на улице, но больше всего их было на помойке — большом кирпичном сарае, куда жильцы нашего дома выносили мусор. Зеленые навозные мухи не годились (были слишком большими), и мы ловили мух поменьше, отрывали им головы и еще живых, копошащихся вталкивали в спичечный коробок. Мой брат в совершенстве овладел искусством ловли, невозмутимо хватая их на лету сложенной в щепоть ладонью, я же долго не мог этому научиться, проводя порою весь день за никчемным занятием, тогда как Володя легко набирал полный коробок за полчаса.
Все-таки нет большего счастья и гордости для мальчишки, отправляющегося на рыбалку, чем ощущать в кармане жестяную банку с тонкими и длинными красными червями, долго сохранявшими живучесть и поэтому прочно державшими первенство среди прочих других наживок.
На окраине двора, вернее на его обочине, где вплотную к дому подходил частный сектор, пели по утрам петухи и беспрерывно лаяли собаки, защищая имущество своих хозяев, стояла одноэтажная деревянная изба под железной крышей. Там за высоким забором жила баба Мариша, сгорбленная черноволосая женщина, наводившая на меня ужас и смятение. Всякий раз, когда я шел в школу и проходил мимо ее дома, я невольно оглядывался на ворота и ускорял шаг, не желая столкнуться со злой и нелюдимой старухой. Ее глубокий, прожигающий насквозь взгляд пугал меня, завораживая неестественной силой, а старческий треснутый голос, звучавший неприветливо и раздраженно, обдавал холодом, заставляя поскорее уносить ноги. Баба Мариша жила одна, и замкнутый образ жизни, по-видимому, наложил на нее особенный, причудливый отпечаток.
Но было одно обстоятельство, притягивавшее меня к ее таинственному двору. Это был сад, точнее, привозимый для него навоз, где в великом множестве водились необходимые нам черви. Ради рыбалки, ради возможности постоять на вечерней заре с удочкой в руках, таская из воды бойких полосатых окунишек, я был готов на любой поступок и, преодолевая страх и робость, стучался в ворота бабы Мариши. Отчаянно и надрывно лаяла собака, гремя привязанной к ошейнику цепью, слышался шум, топот спускающихся по крыльцу ног, затем скрип приоткрывающейся двери — и выглядывала настороженная голова, плотно подвязанная в любое время года теплым шерстяным платком.
— Тебе, мальчик, чего?
Уставившись неподвижно в землю, я еле слышно промямливал заученную просьбу — разрешения пособирать немного червей, протягивая в доказательство использованную консервную банку. Баба Мариша ощупывала меня недоверчивым взглядом и, убедившись в правдивости намерений, открывала дверь. Я проходил на задний двор, туда, где высилась гора свежепривезенного навоза, и, присаживаясь на корточки, торопливо разгребал руками грязную прелую солому. Где-то далеко остался город с его заботами, шумом, бесконечной суетой, а здесь царила тишина, нарушаемая лишь порывами ветра и ответным звоном листвы благоухающего яблочного сада. Надо сказать, что сад хозяйка поддерживала в образцовом состоянии — всегда чисто, прибрано и вскопано, так что и не знаешь, где ступить. И это было настоящей бедой, ибо ребята с нашего двора частенько наведывались в сад, набивая мелкими недозрелыми плодами многочисленные карманы и подолы рубашек. Баба Мариша встречала непрошеных гостей во всеоружии, грозно размахивая палкой, гонялась за озорниками по всему саду, но ничего не помогало. Тогда она придумала спускать с цепи собаку. Встречаться с быстроногой свирепой лайкой никому не хотелось, и набеги прекратились. На исходе августа, когда яблоки созрели и тяжелыми, сочными гроздьями пригнули деревья к земле, свешиваясь за ограду и дразня любопытные взоры, ребята пошли на хитрость. Лишь ранним утром выглянуло солнце, обозначившись вдоль горизонта тонкой розовой полосой, и прохлада начала понемногу спадать, уступая начавшемуся дню, мы с братом отправились к бабе Марише. За нами увязались еще трое, прежде не питавших к рыбалке особого пристрастия. Баба Мариша, увидев такую представительную компанию, удивилась («Неужели все за червями?» — недоуменно переспросила она), но, поверив на слово, пропустила всех. Дождавшись, когда хозяйка на минуту зашла в дом, ребята бросились подбирать падалицу, пряча ее по карманам и, обтирая торопливо ладошкой, в рот. Яблоки были необыкновенно вкусными и сладкими, и мы совсем забыли про осторожность.
— Что ж вы делаете, окаянные? Разве можно так, без спросу!? — раздался над нами усталый, горький голос, и сразу возникло напряженное молчание. — Неужели бы я вам пожалела!? Все равно одной не съесть.
Мне стало вдруг так стыдно, что я почувствовал себя нехорошо: неожиданно закружилась голова и я едва не упал, удержавшись за стоявшую поблизости яблоню, хотя лучше мне было провалиться на месте. Баба Мариша говорила горячо и обидно, не стесняясь крепких выражений, что-то о мальчишеской чести и достоинстве, я слушал ее и думал, что она на этот раз совершенно права. Надо было попросить прощения, как-нибудь оправдаться и взглянуть бабе Марише в глаза, но я не мог этого сделать, ибо взгляд мой буквально прирос к земле. И открылось мне в ту минуту, что она совсем не злая, а жалкая и беспомощная, просто этого никто не понимает, не хочет понять. А я-то каков — разрушил тоненькую, хрупкую ниточку мира и согласия, которые только-только начали устанавливаться между нами!
— Забирайте ворованные яблоки и чтоб духу вашего здесь не было. Собаку спущу! — гневно закончила свой монолог баба Мариша и указала на ворота.
Мы не заставили себя долго ждать и пулей вылетели на улицу. На душе у меня было тягостно и неспокойно, и я чувствовал себя предателем.
Школьное лето
Одним из самых ярких и сильных юношеских переживаний, всколыхнувших мою душу, была горькая и безответная любовь к первой красавице школы Наташе Поздеевой. Половина мальчишек нашего девятого класса была влюблена в нее, и это неудивительно — Наташа была стройной, худой блондинкой с роскошными волосами и насмешливым взглядом острых, с поволокой, серых глаз. Гордая и уверенная, она проходила мимо сбившихся в кучу растерянных ребят, вызывающе размахивая новеньким желтым портфелем, и десятки восторженных глаз смотрели ей вслед. Не помню, когда зародилось во мне это чувство, когда я впервые взглянул на нее и понял, что безнадежно погиб. Выведав окольными путями, где жила Поздеева, я кружил возле ее дома, подолгу не отнимая взгляда от задернутых шторами окон на третьем этаже, сквозь которые светился неизвестный мир, ставший вдруг мне родным и близким. Я не мог объяснить, что со мной происходило, так же, как и не мог разорвать неожиданно свалившиеся на меня путы. Позвонить и, услышав в трубке голос, пригласить Наташу погулять — на это у меня не хватало решимости, и я боялся, что она мне откажет (где-то в глубине сознания я ставил себя значительно ниже, понимая, что мы не пара друг другу). Держась на значительном расстоянии, я провожал Поздееву в школу, стараясь не попадаться ей на глаза и оставаясь незамеченным,— мне не хотелось, чтобы об этом узнали в классе.
Наташа сидела на соседней парте, за моей спиной, и я ощущал ее дыхание, слышал, как она шепчется с подружкой, скрипит пером по тетради. Этого было довольно, чтобы отвлечься от урока, и я улетал фантазиями далеко из класса, воображая себе то, чему никогда не суждено было сбыться. За окном шумела весна, ликующе пели птицы, звенела капель, а на душе у меня было мутно, легко и тревожно, как если бы я летел в пропасть. Я теперь принадлежал не самому себе, а тому чувству, которое неотвратимо взяло надо мной верх, наслаждаясь своей властью. Как сказать девушке, что ты ее любишь? Ты, ничтожество, осмелился кого-то полюбить? Разве есть у тебя на это право? Кто ты такой, чтобы иметь такое право? Уйти от этих вопросов было невозможно, они гудящим колоколом разрывали мою голову и я прятался от себя, как мог, отвлекаясь на все, что хотя бы немного помогало выкарабкаться из поглотившего меня болезненного тупика. Видимо, так и должна протекать первая любовь, бурная, свежая и всепоглощающая, как порыв ветра, как шум водопада, когда кажется, что жизнь вот-вот оборвется, тогда как, в сущности, она только начинается.
Будучи из обеспеченной семьи (как-то пронеслись слухи, что отец Наташи побывал в Канаде), Поздеева одевалась всегда со вкусом и вела себя независимо и раскованно. Я же был физически неловок, стеснителен, временами самонадеян и от этого попадал в смешные положения. Но если раньше я уходил в себя, сглатывая обиду вперемешку со слезами, то теперь бросался в бой, дерзко и решительно, чувствуя на себе подзадоривающий взгляд. Правда, бой этот был чаще словесным, ибо драться я не умел. Тяжелая, сковывающая робость наваливалась, и движения становились беспомощными и неуверенными — ни при каких обстоятельствах я не мог ударить в лицо обидчику. После каждого такого случая я уходил домой обескураженным и расстроенным, понимая, что у меня нет никаких шансов и надеяться не на что. И все равно, каждая встреча с Поздеевой приносила мне радость и ожидание близкого счастья.
В июне 1969 года девятые классы проходили практику в одном из пригородных колхозных хозяйств. Нас разместили в сельской школе — просторной одноэтажной бревенчатой избе, мальчишек в одной половине, девчонок — в другой. Помню, один из ребят (кажется, это был Володька Роднов), переодевшись в женское платье, хитростью проник на запретную территорию и вызвал там отчаянный переполох. Как сейчас вижу волосатые ноги, игриво выглядывавшие из-под коротенькой юбки, загадочную улыбку на вымазанном помадой лице. Это было веселое и суматошное время, и только я держался в стороне. Вечерами после ужина я отправлялся бродить по деревне, мимо брошенной и ржавеющей техники, одиноких взъерошенных кур, тупо копошащихся в дорожной пыли, и разноголосо ревущего стада, спешащего домой под безразличным кнутом пастуха. Меня тянуло к лесу, туда, где бы я мог постоять в тишине, наблюдая, как завершившее дневной круг солнце неторопливо садится, приближаясь к чернеющей полоске горизонта. Одному мне было спокойнее, можно было не отвечать на уколы и насмешки одноклассников, и душа моя отдыхала и страдала в одно и то же время.
И надо же было такому случиться — кто-то из ребят узнал о моем увлечении гитарой, и, когда шумной толпой мы ввалились на девичью половину (уже не помню по какому поводу), громко, вслух, объявил об этом. Все оживились и, окружив меня, стали упрашивать что-нибудь спеть. Я не знал, что мне делать — играл я плохо, только-только начинал и очень стеснялся своих пальцев, не говоря уже о неумелом и картавом голосе. А главное, рядом сидела она, Наташа Поздеева, предмет моих бесконечных терзаний, и при ней я должен петь — да никогда на свете! Мне стало страшно, краска залила лицо, я уперся, наотрез отказываясь петь, но, когда буквально насильно сунули в руки гитару, пришлось подчиниться. Преодолевая бурную неловкость, не слыша собственного голоса, я запел популярную песню «Сигнал» болгарского композитора Георга Димитрова. И едва закончил петь, опрометью бросился из избы, прочь от позора и унижений, которые, казалось, неотрывно преследовали меня. И лишь очутившись возле школьной ограды, в темноте, где меня никто не мог увидеть, я дал волю слезам и переполнявшим мою душу чувствам.
То лето стало для меня переломным — я написал свою первую песню. Слов и мелодии уже не помню, осталось лишь название — «Она не придет». В песне выплеснулось все, чем я жил последние месяцы, и, видимо, это помогло душе пережить мучающие ее волнения. Когда же песня была написана, я никому ее не показал, спрятав текст песни в глубь стола, в особую папку.
Последующие события ворвались в мою жизнь, резко изменив ее,— бит-группа нашего двора наконец-то приняла меня в свою команду. Я был на вершине счастья и по целым дням просиживал за магнитофоном «Нота», подбирая песни «Beatles» и «Czerwony gitary» на слух. Мы репетировали в заброшенном полуподвальном помещении, натащив туда гору всякой электроаппаратуры, гитары, ударную установку и сотрясая округу невероятным шумом и грохотом.
Последнее школьное лето головокружительно промчалось, отодвигая в тень недавние сердечные хлопоты.
Я родился в Уфе, мне понятно ее настроение.
Здесь Шаляпин гремел, покоряя впервые сердца.
Здесь Аксаков писал, пробуждая в умах вдохновенье,
И сам Нестеров жил и творил, и музей собирал.
Так взгляните ж на Зираха светлые снимки,
Где навеки для нас он Уфу сохранил!
И мелькают беззвучно и гаснут картинки —
Бесконечный источник живительных сил.
Детский дом
Одной из достопримечательностей нашего двора, что так удачно прикрыт от любопытных посторонних глаз высоким, желтым пятиэтажным домом № 32 по улице Маркса, была длинная, нескончаемая гряда сараев и гаражей, по чьим неровным и кое-где прохудившимся крышам мы так любили бегать ребятней в детстве. Владельцы этих построек гоняли нас, как могли, но разве за ребятишками уследишь! Среди бойких и задиристых дворовых мальчишек я не отличался ни ловкостью, ни тем более физической силой, но старался все же не отставать, силился, как мог, и маяться мне приходилось чаще других. В один из таких моментов, когда, запыхавшись, на заплетающихся от усталости ногах, пытаясь в который раз догнать безнадежно убежавших вперед ребят, я вдруг запнулся об выступившую вперед доску и упал, разбив колено и разодрав новые, только что купленные штаны. Было больно и очень обидно, из ссадины текла струйкой кровь, но плакать было нельзя — засмеют! — и я присел на корточки, делая вид, что отдыхаю, хотя эта беготня мне давно уже надоела.
Внимание мое привлек соседний двор. Я знал, что там детдом, но слово это всегда связывалось для меня с обычным детским садом, куда мамы водят своих детишек и оставляют, пока заняты на работе. Сам я в детский сад не ходил, мама смотрела за мной до школы, но смутное представление о нем все же имел. Поэтому детдом не возбуждал во мне какого-то особого беспокойства или любопытства. Сейчас же, присмотревшись, я заметил некоторые странности — на всем, что находилось в соседнем дворе, яркой краской были сделаны крупные надписи. Меня это удивило и насторожило — ну зачем, скажите, на детской скамеечке писать — скамья, на домике — дом, на ограде — забор? Это было непонятно и мне поскорее захотелось узнать, в чем тут дело. Разгадка появилась сама собой. Во дворе послышался шум, хлопнула дверь и группа детей ровным, аккуратным строем вышла и тихо расположилась на детской ухоженной площадке. Они играли молча, не ссорясь и не переговариваясь между собой, и во всем этом была какая-то неправда. Мне стало не по себе и чтобы отогнать закравшийся в душу страх, я начал громко говорить с собою и даже хлопнул раза два в ладоши. Вдруг один из них, коротко остриженный (кажется, они все были пострижены под полубокс), болезненного вида мальчик поднял голову и, увидев меня, бросил свое занятие и подошел к высокому забору, разделявшему наши дворы. Возникла долгая, напряженная пауза. Я спросил, как его зовут, сколько ему лет, но он не отвечал и только неподвижно, не отрывая взгляда, смотрел на меня. Лицо его изображало мучительную попытку понять, что от него требуют, наконец, исказившись в гримасе, оно задергалось и мальчик что-то радостно и невнятно промычал. Я вскрикнул от ужаса — все это время я следил за пареньком, ожидая, что последует дальше, словно завороженный, не в силах сойти с места,— и опрометью кинулся бежать домой.
Так состоялось мое знакомство с глухонемыми детдомовцами, жившими по соседству с нашим двором.
После этого случая я опасался подходить к забору и если бегал с ребятами по крышам, старался не глядеть в их сторону. Однако в душе моей происходила незаметная работа. Я уже знал, что на свете есть инвалиды (однажды я видел безногого, сидящего на сколоченных крест-накрест досках на колесиках и передвигающегося с помощью рук — он был одет в какое-то тряпье, был грязен и космат), знал, что существует смерть и побаивался ее, хотя и не понимал, что это такое, но все равно долго не засыпал по ночам, со страхом думая, что засну и больше не проснусь. С глухонемыми детьми я прежде не сталкивался.
Как-то мы с ребятами играли в футбол и сильно пущенный мяч, отскочив от трансформаторной будки, частенько служившей нам воротами, залетел на территорию детдома. Меня, как младшего, послали за мячом и я, подбежав к забору, к тому месту, откуда была вынута одна доска, дальше не пошел и громко прокричал:
— Мяч, мяч подайте!
— Чего ты кричишь, они же немые! — рассмеялись мне в спину ребята. Увлеченный игрой, я ничего не слышал.
— Ну вы что, не слышите, — мяч, мяч! — и показал рукой, что нужно сделать. Видимо, детдомовцы увидели меня, потому что один из мальчиков обернулся и удивленно разглядывал воздушные знаки, которые я усиленно чертил рукой, пытаясь объяснить, что мне от них нужно. Наконец, он сделал неуверенный шаг по направлению к мячу, лежавшему от него в трех метрах, я радостно вскрикнул, замахал руками и мальчик, словно что-то поняв, подошел к мячу, и, заулыбавшись, взял его в руки.
— Теперь кинь его, дай мне, скорей, — попросил я. Мальчик стоял, не двигаясь, с застывшей и однообразной улыбкой на лице.
— Чего ты там возишься, давно бы сам сходил! — донеслось с нашего двора.
— Да подождите вы, не видите — с немыми разговариваю! — отмахнулся я и продолжил свое общение с детдомовцем, который уже шел мне навстречу.
— Ну вот, молодец, хороший, все понял. Спасибо! — поблагодарил я, забрал мяч и хотел было уйти, но не смог, потому что на меня в упор, неподвижно, тупо и внимательно, смотрели черные влажные глаза, ожидая, видимо, от меня иной благодарности. Так порою собака рабски-ласково смотрит на хозяина и униженно виляет хвостом, ожидая от него подачки за правильно выполненное поручение. И мне вдруг стало так жалко детдомовца, так жалко, что душа моя обнажилась и задрожала, лишившись привычной защитной оболочки, стало стыдно и больно, но что я мог сделать для него, сделавшего мне шаг навстречу из своего далекого, чужого и беззвучного мира? С собой у меня не было ничего, что могло бы обрадовать мальчика, и я, протянув руку, просто погладил его по волосам. Выражение его лица вмиг изменилось, черты разгладились, помягчели, весь он как бы стал добрее и человечнее и на мгновение мне показалось, что предо мною обычный мальчик, такой же, как и мы все.
— Серега, ну долго ты там? — окликнули меня со двора и я, взволнованный, побежал к своим.
Больше я не боялся детдомовцев, их странного и необычного поведения, привык к ним и когда встречал на улице колонну молчаливых детей в одинаково серых и застиранных костюмчиках, не сторонился, а, напротив, старался разглядеть их хмурые и задумчивые лица, найти в них хотя бы черточку похожести на нас и если мне это удавалось, я радовался, ощущая себя частицей необъятного в своем разнообразии мира, в котором мы все обречены жить.
На Деме
Все, кто когда-либо жил или останавливался в Уфе, восхищаясь ее удивительно живописным месторасположением (город стоит на неприступном возвышении, омываемом с разных сторон двумя большими и полноводными реками — Белой и Уфимкой), не может не сказать нескольких добрых слов о третьей реке, небольшой тихой речушке, покорно впадающей в Белую возле громады железнодорожного моста и носящей странное и теплое имя — Дема, так трогательно воспетой еще в прошлом веке нашим земляком Сергеем Тимофеевичем Аксаковым. Уже само это название привораживает, неизъяснимо притягивает к себе и в этом слове попеременно слышится то урема, то дрема, непонятным образом убаюкивая наше воображение. Мелкая, извилистая, наполовину высыхающая в засушливые годы, она тем не менее хранит в себе множество нераскрытых тайн и легенд. Отец рассказывал мне, как одного его знакомого долгие шесть часов вместе с лодкой, словно гигантский живой мотор, таскал за собой по осенней холодной воде двухметровый сом и торпедой ввертывался, уходил на глубину, пытаясь потопить лодку и рассчитаться за все со своим обидчиком, пока наконец не выдохся и не смирился с печальной участью. Все мое детство прошло на этой тихой и уютной речке, здесь мы с братом подолгу и с нетерпением удили разную некрупную рыбу, ожидая, пока отец закончит писать очередной свой этюд, сюда мы ходили с друзьями купаться и здесь я впервые научился плавать. В моей памяти осталось несколько интересных случаев, разыгравшихся на моих глазах, об одном таком эпизоде мне хотелось бы сейчас рассказать.
Любимым местом нашего пребывания на Деме было кафе «Золотая рыбка» и окрестности возле него. Проезжая мост и сворачивая вбок, на проселочную дорогу, вившуюся вдоль речки, отец высаживал нас с братом, оставляя до позднего вечера, а сам уезжал на этюды. То ли действительно здесь клевало, то ли сюда проще было добраться на двухцилиндровой мотоколяске, не знаю, только мы перебывали здесь сотни раз, отыскивая все новые и новые, скрытые от постороннего глаза и не засиженные другими рыбаками, места. Частенько мы рыбачили прямо под мостом, возле «быков»( так почему-то называли железобетонные опоры, поддерживающие на себе пролеты моста), и порою имели неплохой улов. Обычно шел окунь; молодые самцы охотно клевали на живца, которого мы вылавливали с помощью марли тут же, возле берега, заходя по колено, а и то по пояс, в воду, крупный брал только на червя. Как-то я тут поймал окуня в две детские ладошки и окрыленный успехом, сразу взвесил его и тщательно смерил длину, записав в тайную тетрадь (в то лето я вел такие записи, желая, видимо, подсчитать общий улов за все лето). Все это неожиданно открылось и долго потом надо мной смеялся старший брат, который всегда ловил больше меня, но не придавал этому никакого значения.
Однажды на наше место пришел какой-то посторонний и угрюмый человек. По виду и поведению назвать его рыбаком было нельзя, он был одет в городскую одежду, без резиновых сапог выше колена, каковые всегда служили нам приметой истинного рыбака, без коробочки со снастями, и отыскав поблизости небольшую палку, привязал к ней удочку, насадил живца, и ткнув палку в землю, бросил живца в воду.
— Глядите, чтоб не уплыла! — крикнул и ушел по берегу, скрывшись в кустах. Мы и внимания не обратили — мало ли кто ходит рядом, лишь бы не приставали и не мешали рыбачить. Но не прошло и десяти минут, как он прибежал обратно и нервно замахав руками, раздраженно закричал:
— Что ж вы не смотрите, оставить вас нельзя! Еще немного, и все бы пропало!
Действительно, по воде кругами ходил невиданный поплавок — это было недавнее самодельное удилище, сделанное из палки, которая, то уходила под воду, то опять выныривала на поверхность. Изловчившись, незнакомец поймал ее и тяжело, с усилием, стал тащить на себя. Рывок, другой и на берег к удивлению окружающих шлепнулся огромный судак, длиной, повидимому, не меньше метра. Подпрыгивая и отчаянно крутясь в воздухе, распустив все свои плавники, в том числе и главный, спинной, с острыми и очень болезненными иглами, он встал в последнюю оборону, не подпуская никого к себе и не желая просто так сдаваться людям.
— Все, попался, не уйдешь!
Человек радостно и жадно засуетился, пытаясь подобраться к рыбе, но ошарашенный судак продолжал судорожно дергаться и бился в последней, угасающей агонии, перемещаясь тем временем к воде, туда, где было его спасение. Все рыбаки побросали свои удочки и встали полукругом, ожидая, что будет дальше. Чувствуя, что добыча ускользает, незнакомец разъяренно схватил оказавшуюся под рукой длинную жердь и начал ею бить, колошматить бедную рыбину. Выпучив налитые кровью глаза, судак увертывался, как мог, но удары сыпались на него со всех сторон, как град во время дождя, и чешуя разлеталась во все стороны. Это был настоящий бой, мучительная неравная схватка охотника и зверя и, конечно же, победа была предопределена. Не знаю, почему, но мне вдруг захотелось помочь судаку (ну зачем бить-то, — в сердцах восклицал я про себя) и втайне я пожелал ему добраться до воды, с надеждой следя за поединком.
Этого не случилось. Вконец истомленный судак перестал шевелиться и обессиленный затих, вытянув по песку свое длинное и израненное тело. Тут же, без промедления, человек набросился на него, лег, придавив своим весом, просунул под жабры палку, ту самую, что послужила ему удилищем, и взвалив судака на спину, быстро зашагал к остановке, не попрощавшись с нами и оставив полиэтиленовый пакет, где беспомощно плавали несколько мелких рыбешек. По-видимому, от такой удачи у него все перемешалось в голове.
Я стоял, как вкопанный, под мостом, пораженный увиденным, и невольно провожал счастливца взглядом, а вода ручейком тихо вытекала из пакета и рыбки уже прыгали по песку, очутившись на свободе и не зная, что с ней делать.
Моя улица
Никогда раньше я не стремился так домой, как тем летом в августе 71-ого, когда возвращался в Уфу из студенческого стройотряда после первого своего длительного отсутствия в городе. Я не узнавал родных мест, и пытаясь найти объяснение чувству восхищения и новизны, овладевшему вдруг мной, ревниво и беспокойно вглядывался по сторонам. Нет, ничего не изменилось, слава Богу, все по-старому. Железнодорожный вокзал до сих пор не отреставрирован и выглядит довольно жалко, хотя и веет какой-то особенной, угасающей старинной красотой. Что и говорить — старое здание, отстроено еще в прошлом веке, и стоит со дня пуска железной дороги вот уже восемьдесят лет. И привокзальная площадь, запруженная автомобилями, автобусами, людьми, захламлена и неуютна; кажется, она уже мала растущей столице. Автобус, пыхтя и отдуваясь, пересек трамвайные пути и медленно вполз на извилистый дорожный спуск, с которого начинается знакомство с городом для всякого прибывающего в него поездом. Мимо неспешно проплывают утопающие в пыльной и буйно разросшейся, неухоженной зелени одноэтажные кособокие домишки, там и тут прилепившиеся по крутым склонам холма, несколько минут и вот я уже наверху, возле любимого всей уфимской детворой парка Якутова, зазывно гудящего радостным гудком детского паровоза. Сердце запрыгало в груди от волнения — быстрее, быстрее! — последний шумный перекресток и вот он, уже виден, мой дом, пятиэтажный желтый красавец, кокетливо укрывшийся в развесистой тени палисадника. Боже мой, как я соскучился! Бросаюсь в раскрытые двери автобуса и схватив дорожную сумку, стремглав перебегаю полупустую улицу. Протискиваюсь по привычке в узкий проем чугунной оградки, неизвестно кем и когда проделанный (кажется, он существует всегда), и влетаю в четвертый подъезд, звоню, не переставая, пальцы словно прилипли к звонку. Наконец, дверь открывается и на пороге улыбающаяся мама, в мокром цветастом халате, стыдливо прячет мыльные руки, поспешно обтирая их о край клеенчатого передника. Сумка валится у меня из рук и я падаю в родные объятия. Здравствуй, моя обитель, пристанище дум и печалей, моя надежда и оплот всех моих начинаний! В квартире все по-прежнему — отец в командировке, Володя на улице, мама стирает, о чем говорят повсюду высящиеся горы чистого и еще неглаженного белья. Отдаю маме покупки, заработанные деньги (они как всегда кстати), и наскоро перекусив, бегу на улицу, тем более, что погода стоит отличная — тихая, спокойная, для августа стоит необычайно теплая. Вот и все, я дома, в своем городе, на своей улице, носящей имя немецкого революционера Карла Маркса, или попросту, Карлухе, как мы называли ее между собой. Каждый дом, каждый камень, каждый поворот знакомы мне с детства, я знаю их наощупь, вслепую и где бы я ни был, меня неудержимо тянет сюда, ибо давно уже улица стала частицей меня самого. Я люблю эту улицу, мне она кажется самой привлекательной и старинной, так же как и мой дом всегда казался мне самым высоким домом в городе. Сколько раз я загорал на его щедрой и гостеприимной крыше, готовясь к школьным экзаменам, и вся Уфа была у меня, как на ладони — так далеко и необозримо просматривались ее окрестности. Не знаю, почему, но мне, например, жалко, что после того, как через дорогу в один миг выросла и вознеслась, гордо красуясь в воздухе, новая четырнадцатиэтажка, старый дом как-то поник и пристыженно замолчал, видимо, чувствуя, что время его уходит.
Да, годы многое меняют, меняемся и мы вместе с ними, но что-то в душе остается прежним и неизменным, как неизменна любовь к родному городу.
Облик улицы начал вырисовываться в начале XIX века, когда в 1800 году на высоком берегу реки Белой, на пустыре, было построено крепкое, добротное здание духовной семинарии и улица получила свое первое название — Семинарская. Небольшая, в несколько десятков дворов, она протянулась до Кузнецкой улицы, где стояли первые городские кузницы (ныне улица Чернышевского). Приезд в Уфу в 1824 году императора Александра I, помимо всего прочего, имел для улицы неоценимое значение и открыл дальнейшие перспективы ее роста. По Высочайшему соизволению, неподалеку от городского острога, был насыпан искусственный холм и возведена церковь имени Александра Невского, которая буквально преобразила прежде тихую, забитую улочку, получившую с тех пор гордое имя Александровской. Высокая, строгая, выполненная в классическом архитектурном стиле, новая церковь сразу полюбилась горожанам и имела усердный и немалочисленный приход (в 1886 году он насчитывал около двух тысяч верующих при общем населении в 26976 человек, как то отмечает секретарь уфимского статкомитета Н.А.Гурвич в записке к трехсотлетию города). Когда смотришь на прекрасную фотографию A. Зираха, где благолепная церковь стоит в окружении двух равновысоких зданий (ныне казармы ШМАСа — школы младших авиационных специалистов, вид со стороны улицы Гоголя), невольно на ум приходит сравнение со знаменитой улицей Росси в Петербурге. Александровская церковь, в позднее время обнесенная ажурной металлической решеткой, была подлинным украшением улицы и с любой точки города можно было видеть ее характерную золоченую маковку с крестом, притягивавшую к себе всякий посторонний взор. Не в последнюю очередь благодаря этому обстоятельству улица стала вскоре бурно застраиваться двух— и трехэтажными каменными домами с особняками, среди которых дожили до наших дней, не утратив прежнего обаяния, дом купца Костерина на углу Голубиной (Пушкинской), Большая Сибирская гостиница (Дом офицеров), магазин Каримова и Шамгулова (ЦУМ), особняк Поносовой-Молло (ныне Академия наук РБ). Окончательно судьба улицы решилась при строительстве железной дороги Самара-Уфa, пущенной в действие в 1888 году, и, таким образом, пройдя рядом с Солдатским озером, по соседству с которым был устроен парк народной трезвости (ныне парк Якутова) и соединясь с Казачьей дорогой (по всей видимости, это бульвар Ибрагимова), Александровская улица уперлась в железнодорожный вокзал, став одной из главных путевых магистралей города.
Революция не пощадила наш город, ворвавшись в его спокойный и размеренный быт хриплыми, отрывистыми гудками паровозов, красными полотнищами и пьяными толпами бесчинствующих людей. Первыми пострадали церкви и мечети. Не Бог весть каким была Уфа губернским городом, но жилось в нем привольно и ремесленному и фабричному люду, и приказчикам, и торговцам, и башкирам, и русским. Все жили по-разному — кто худо-бедно, кто побогаче, но все желали добра родному Отечеству и не помышляли о злом, покуда не пришла к власти кучка отщепенцев, вооруженных маниакальной идеей, и не озлобила растерявшийся народ, обманом, растлением и угрозами перетянув его на свою сторону. Из имевшихся в городе более двадцати культовых сооружений остались в целости соборная мечеть и несколько второстепенных православных церквей (последней в 1956 году была уничтожена самая древняя церковь — Троицкая, которую можно было с полным основанием назвать прародительницей города, ибо построена была еще в 1579 году). Александровская церковь не стала исключением. Отец рассказывал мне, как в 40-ые годы на месте церкви, в стенах которой был размещен механический завод, не раз возникали пожары — горели наспех возведенные деревянные перекрытия и тяжелые, привезенные издалека, станки с грохотом и воем летели с высоты десяти-пятнадцати метров, пугая окрестных жителей. — Вот оно, приспело, наказание Господне! — кричал возбужденно и неистово молящийся люд и, охваченный праведным гневом, радовался, посылая проклятья безбожникам. С тех пор завод получил прозвище «горелый», которое прочно прилепилось к нему, так что никто и не вспоминал, чем в действительности на нем занимались.
И город начал понемногу терять, забывать себя, свои улицы, дома, переулки и жизнь, которая когда-то неспешно и основательно текла в его жилах, стала останавливаться, пропадать и вскоре исчезла из виду, канула в небытие, сменившись новой, бурной и мутной жизнью, где верх захватили совсем другие люди, перекати-поле, оторвавшиеся от культурных корней своего народа и вообразившие, что им все позволено. Обезобразив лицо города и разрушив все, что можно было разрушить, они принялись за память. Десятки уфимских улиц, парков, садов враз были переименованы и на карте города запестрели имена и клички новых хозяев жизни. Александровской улице досталась участь носить имя немецкого борца за свободу угнетенных народов, жившего в роскоши и довольстве, но нисколько этим не стеснявшегося, толстяка с широченной бородой Карла Маркса.
Ничего этого еще не зная, я бродил по улице, знакомясь с ее переулками и дворами, вдыхал аромат старинных домов и особняков и поражался ее удивительному уюту и тихой, неброской красоте, которая, казалось, поселилась тут навсегда. Вот дом на углу Революционной (б. Богородской). Крепкий, высокий, пятиэтажный, крашенный в желтую краску, в одном из подъездов которого была устроена детская библиотека. Помню, как я впервые очутился в ее просторном хранилище, сплошь уставленном высокими, до потолка, стеллажами с бесчисленными рядами книг. Мне разрешили пройти и восхищенный взор долго не мог оторваться от сочинений Фенимора Купера — шесть зеленых книг, украшенных по корешку растительным орнаментом. Я выбрал одну из них, кажется, это был «Следопыт», и направился к выходу. Узнав, что мне нет семи лет и я не хожу в школу, библиотекарша категорически отказалась выдать книгу — дошкольникам книг не выдаем!. Горю моему не было предела,. как же так — я ведь умею читать! В слезах я побежал просить старшего брата, который уже учился в школе и наверняка имел право быть записанным в библиотеку. В то лето я буквально бредил приключениями, читал книги запоем, проглатывая их одну за другой, по целым дням не выходя на улицу. Когда же весь Купер был прочитан, как бы в продолжение чтения, я написал свой рассказ, вычерчивая левой рукой первые свои печатные буквы и связывая их в слова.
Вот кинотеатр повторного фильма, известный еще под именем Дома крестьянина. Какие только фильмы не показывали в нем — от блестящего Чаплина и «Неуловимых мстителей» в самом первом, немом варианте до итальянского «Ромео и Джульетты» с музыкой Нино Рота. Это был самый доступный в округе кинозал (в любое время десять копеек), до которого всегда можно было добежать, выскочив из дома за пять минут до начала сеанса. Суровая билетерша, из последних сил удерживая осаду и отбиваясь от неугомонных ребятишек, в конце концов теряла терпение и, потушив свет, под титры, мелькавшие на полотняном экране, пропускала в зал всех желающих. Натыкаясь в темноте на деревянные кресла, мы с шумом разбегались, оккупируя оставшиеся свободные места и вызывая недовольство солидной публики. Через мгновение все затихало, успокаивалось и зал, позабыв обо всем и сливаясь в едином порыве, устремлял свои взоры туда, где происходило волшебство. Разве можно забыть эти минуты бесконечного счастья! Конечно, небольшому, почти домашнему, залу на восемьдесят мест трудно было соперничать с шикарным дворцом «Родина», имевшим просторное фойе, буфет, уютную комнату для отдыха и три кинозала (два больших — синий и красный, и один поменьше — зеленый), где всегда демонстрировались первыми новые зарубежные киноленты. Но что-то дрогнуло, пошатнулось в душе, когда кинотеатр повторного фильма закрыли, переоборудовав под модное и совсем недолго просуществовавшее кафе.
А напротив нашего дома неприступно и извилисто тянулась высокая чугунная ограда, скрывавшая от нас другую, неизвестную жизнь, где серо и однообразно тянулись нелегкие солдатские будни. Молоденькие, розовощекие солдатики в мешковатой, неуклюже сидящей, новенькой форме пробирались к ограде вдохнуть глоток свободного воздуха и подзывая к себе случайных прохожих, упрашивали сбегать их за куревом и хлебом. Нередко возле ограды можно было видеть бойких девушек, оживленно разговаривающих о чем-то с солдатами, на усталых лицах которых в те минуты появлялись совсем детские, наивные улыбки. По праздникам открывались главные ворота и оттуда под бодрые звуки гремящего духового оркестра, чеканя ровный шаг, появлялись подтянутые колонны и уверенным строем шествовали по улице, останавливая движение машин и вызывая непреходящую зависть мальчишек.
Рядом с казармами, в глубине улицы, находилось стрельбище, куда частенько бегала дворовая ребятня подбирать использованные гильзы. Этого делать не разрешалось и требовалась определенная сноровка и дерзость, чтобы перемахнуть через высоченный забор, собрать разбросанные в беспорядке гильзы и тут же в один миг вернуться обратно, удирая от возмущенного охранника. Я не участвовал в подобных забавах, так как наверняка бы попался по своей неповоротливости, но мне было интересно и я ходил наблюдать за всем этим издалека, надеясь, что и мне что-нибудь перепадет. Мне нравились гильзы — маленькие, блестящие, они притягивали к себе существованием какой-то особой тайны. Я любил играть с ними в своем углу по вечерам, в тишине, выстраивая из гильз шеренгу солдатиков и сбивая их катящимся стальным шариком.
Все мое детство было пропитано разными, непохожими друг на друга, тайнами. Такова, видимо, была особенность моего восприятия жизни, которую я не торопился понять и разгадать сразу, с одного захода, оставляя многое на потом и продлевая сладкие мгновения неведения. Я закончил школу, поступил в авиационный институт, хотя никогда не увлекался техникой, закончил и его, женился, переехал жить в Черниковку, но первой и единственной родиной для меня навсегда осталась Александровская улица, куда меня тянули воспоминания. Только здесь, на этой улице, я чувствовал себя спокойно и уверенно и пока она существует, жив и я и мне есть куда придти, посидеть с братом за нехитрой беседой и, глядя через кухонное окно, еще раз посмотреть во двор, где шумит посаженная при нас теперь уже окрепшая и высокая береза и вспомнить все, чем жили мы когда-то тридцать лет назад.
Ограждаясь от всех беспокойств и тревог и уныний
Я брожу по земле, без которой прожить не могу.
И на Летний театр смешно осыпается иней,
И фонтаны журчат, и оркестр играет в саду.
И над Белой плывет перезвон колокольный
И в Матросова кружится цирк Шапито.
Все, что было, что будет, принимаю достойно,
Лишь бы не разрушался висячий мосток.
Автор: Сергей Круль
Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.