Его называли «Немой колокол». Висел он в полуразрушенной колокольне на окраине Припяти, там, где город уже срастается с лесом. Чугунный, весь в паутине трещин, словно чёрный холодный лёд. Мёртвый, как и сам храм. Язык давно оторван. Но по ночам...
По ночам он звонил. Глухая, низкая вибрация, проходила сквозь землю и входила в тебя снизу, как холодная дрожь. Сталкеры говорили: «Не ходи туда. Он играет на твоих костях. На струнах твоей памяти. Это злая сущность и его основное предназначение – губить живых… Он зовёт тебя, чтобы убить…»
Говорили, что тех, кто слушал этот зов слишком долго, находили потом у его подножия — с пустыми глазами и дурашливой улыбкой на губах, будто ушли куда-то, откуда не хочется возвращаться. Он напоминал. О том, что было до. О тепле, которое теперь кажется сказкой. О потерях, которые не затягиваются, как раны, а остаются кристально ясными, как в первый день.
Я встретил сталкера с мешком динамита. Он шёл к колоколу, чтобы уничтожить его.
Когда я преградил ему дорогу, он взглянул на меня глазами обиженной собаки и тихо сказал:
– Уйди, Тронутый. Я потерял двух друзей. Проклятый колокол выпил их мозг. Я поквитаюсь за ребят. Надеюсь, мне хватит взрывчатки, чтобы превратить это исчадие ада в чёрную пыль.
Я попросил его обождать, пока сам не побываю там.
– Иди, если тебе не жалко остатков мозгов.
И я пошёл. Не из любопытства, а чтобы понять. Почему? Ведь в Зоне нет ничего случайного. Этот колокол влечёт к себе, а значит, это нужно самой Зоне. Что она хочет открыть нам, людям?
Первая ночь. Я стоял в десяти шагах, прислонившись к мёртвой яблоне. И почувствовал. Не звук. Напряжение. Воздух сгустился, стал вязким. Потом пришла вибрация. Она вошла в пятки, поднялась по ногам, обвила позвоночник. И в груди, как ответный ключ, повернулось воспоминание. Не важное. Мелкое. Запах маминых волос, когда она наклонялась над детской кроватью. Запах, которого не помнил, пока эта дрожь не вытащила его из самой тёмной кладовой. Её волосы пахли парным молоком…
Это было не больно. Это было... невыносимо ясно. Как будто сама ностальгия обрела физический вес и давила на грудную клетку.
Я не убежал. Я сел на землю. Отказался сопротивляться. И колокол смолк… Но я почувствовал чужую тоску. Словно кто-то очень близкий хотел мне поведать нечто сокровенное, но так и не решился.
На вторую ночь я принёс с собой два сухаря и флягу с водой. Как к больному. Я сел ближе. Вибрация стала сложнее. В ней появились обертоны. Один тянул за собой школьный звонок, другой — гудок парохода на реке. Каждый всплывал на секунду и тонул в общем гуле тоски. Я понял, что колокол не злой. Он просто не может перестать. Он — эхо, которое не находит стен, чтобы замолчать. Он вобрал в себя все звуки ушедшего мира и теперь, как заезженная пластинка, проигрывает их снова и снова в пустоту.
Люди сходили с ума, потому что пытались заткнуть уши. Пытались забыть. А он напоминал. И в этом противостоянии памяти и забвения ломалась психика.
На третью ночь я начал говорить. Не громко. Шёпотом, в такт этой внутренней дрожи.
– Я помню, – говорил я. – Я помню запах асфальта после дождя. Я помню, как скрипели качели во дворе. Я помню, как бабушка ставила тесто под подушку, чтобы поднялось... Я помню. И запах маминых волос – помню…
Я не боролся с ним. Я делился. Отдавал ему свои обрывки, как плату за проход. Как будто говорил: «Вот, возьми. Это тоже часть того мира. Ты не одинок в своей памяти».
Не знаю, сколько ночей прошло. Я приходил, садился, и мы беседовали – мой шёпот и его беззвучный гул. Я стал замечать, что дрожь стала... тише. Не по силе. По отчаянию. В ней появились паузы. Будто колокол прислушивался.
А потом наступила та ночь. Яркая, лунная. Я сидел, как обычно, спиной к яблоне, и смотрел на его чёрный силуэт на фоне сизого неба. Вибрация пришла, но не нарастала. Она замерла на одном, ровном, почти невесомом тоне. И тогда...
Тогда он прозвонил.
По-настоящему. Один раз. Чистый, серебряный, невероятно печальный и прекрасный звук. Он длился, может быть, секунду. И разнёсся не по лесу, а сквозь всё. Через вселенную. Казалось, на миг дрогнули звёзды.
И вслед за звуком колокол рассыпался. Не с грохотом. С тихим, печальным шелестом, как пепел. Сверху вниз, превращаясь в поток ржавой пыли, которая осела на землю мягким, тёмным покрывалом.
Я сидел и смотрел. Во рту был вкус железа и необъяснимой, горькой радости.
Он не разрушился. Он отпустил. Звук, который он копил все эти годы – звук тоски по потерянному раю – наконец-то прозвучал вовне. И, прозвучав, исчез. Миссия была выполнена.
Я подошёл к груде ещё тёплой ржавчины. Положил на неё последний сухарь из своего пайка. Не как на могилу. Как на алтарь благодарности.
Теперь на том месте тихо. По-настоящему. Земля молчит не мёртвой тишиной запустения, а тишиной после долгого плача. Тишиной, в которой можно, наконец, услышать собственное Я. И не сойти от этого с ума.
Иногда милосердие — это не накормить голодного. Это услышать ту боль, которая уже забыла, как просить о помощи. И дать ей право на последний, чистый звук. Чтобы она могла, наконец, уйти.
Теперь это по настоящему благословенный участок в Зоне. Ребята сажают здесь картошку и уже собрали урожай. Клубни крупные и тяжёлые. Когда держишь их в руке, ощущаешь странную радость. Местные весельчаки прозвали это место «Делянка Тронутого». Пусть. Я не обижаюсь.
Я — Тронутый. И я научился слушать тишину внутри звона. Это, пожалуй, самый ценный артефакт, который я когда-либо находил.