Найти в Дзене
Читаем рассказы

Почему мой новогодний сюрприз оказался в руках твоей сестры ты совсем совесть потерял со слезами на глазах кричала люда

Многоэтажка дрожала, как живое существо: где-то над нами хлопали салюты, гулко откликались стекла, с верхних этажей тянуло дымком от хлопушек и чужими оливье. В комнате пахло мандариновой коркой, вперемешку с хвойной смолой от ёлки, которую мы с Людой наряжали утром. Гирлянда мигала мягким разноцветным светом, будто подмигивала: ну давай уже, решайся. Я сидел на краю дивана и крошил в ладони засохшую мандариновую дольку, как будто от этого зависело, смогу ли сказать всё, что выучил. В голове снова и снова прокручивалась подготовленная речь — те самые фразы про "нас двоих", "нашу жизнь", "хочу, чтобы этот год…". Каждый раз на слове "нашу" внутри что-то сжималось: слишком непривычно было думать не только о "них" — матери, сестре, семье, — а именно о "нас" с Людой. Сюрприз лежал в шкафу, в самом дальнем углу, за моим старым пальто, в простом сером пакете без надписи. Я раза три за вечер проверял, на месте ли он, щупал краем пальцев знакомый прямоугольник коробочки и каждый раз облегчённо

Многоэтажка дрожала, как живое существо: где-то над нами хлопали салюты, гулко откликались стекла, с верхних этажей тянуло дымком от хлопушек и чужими оливье. В комнате пахло мандариновой коркой, вперемешку с хвойной смолой от ёлки, которую мы с Людой наряжали утром. Гирлянда мигала мягким разноцветным светом, будто подмигивала: ну давай уже, решайся.

Я сидел на краю дивана и крошил в ладони засохшую мандариновую дольку, как будто от этого зависело, смогу ли сказать всё, что выучил. В голове снова и снова прокручивалась подготовленная речь — те самые фразы про "нас двоих", "нашу жизнь", "хочу, чтобы этот год…". Каждый раз на слове "нашу" внутри что-то сжималось: слишком непривычно было думать не только о "них" — матери, сестре, семье, — а именно о "нас" с Людой.

Сюрприз лежал в шкафу, в самом дальнем углу, за моим старым пальто, в простом сером пакете без надписи. Я раза три за вечер проверял, на месте ли он, щупал краем пальцев знакомый прямоугольник коробочки и каждый раз облегчённо выдыхал. Главное — дождаться боя курантов, выключить звук у телевизора, встать напротив Люды и сказать всё, как репетировал по ночам, шепотом, чтобы мать не услышала.

Телевизор бубнил на заднем плане: концерт сменялся торжественной речью, кто-то из гостей в соседней квартире завёл хохот, тонкий женский смех прорезал толщу стен. Я ещё раз посмотрел на Люду. Она сидела на полу у ёлки, поджав под себя ногу, в моём старом свитере, который на ней смотрелся лучше, чем на мне. В руках — мандарин, на коленях — тарелка с салатом. На щеке блестела еле заметная блёстка от дождика.

— Ну что, — улыбнулась она, — осталось совсем немного. Ты там не забыл, что обещал "торжественное слово"? — она показала пальцами кавычки.

Сердце подпрыгнуло. Я кивнул, будто это пустяк.

— Не забыл. Сейчас… Я на минуту, — и встал, чувствуя, как подкашиваются колени.

В коридоре пахло варёным картофелем и чем-то знакомо маминым — её любимыми духами, немного тяжёлыми, с горькой ноткой. Мать возилась на кухне, гремела посудой, напевая под телевизор. Я открыл дверцу шкафа, вытянул руку к пакету… и в этот момент в комнате хлопнула дверь.

Сначала я решил, что это сквозняк. Но почти сразу услышал звонкий голос сестры:

— Ой, а вы тут без меня праздник начали?

Я замер. Сердце поехало куда-то вниз. Пакет под пальцами оказался пустым уголком целлофана. Я вслепую пошарил дальше — там были только шарфы и старые коробки.

Я вышел в комнату, и время странно растянулось. Будто всё это я уже видел во сне, только тогда не поверил себе.

В дверном проёме стояла Алена, моя младшая сестра, в новом блестящем платье, с накрашенными губами и застиранными домашними тапочками на босу ногу. В одной руке — знакомый серый пакет, в другой — та самая маленькая коробочка, которую я вчера прятал, задержав дыхание.

Она крутила коробочку между пальцев, прищурившись:

— Слушайте, какое милое, я еле ногтями эту ленточку поддела…

Люда подняла на меня глаза. Сначала в них было обычное недоумение, потом — узнавание. Она узнала пакет. Она помнила, как я по глупости выронил его днём из шкафа, спешно засунул обратно и сказал: "Не смотри, потом всё объясню". Она улыбнулась тогда и не стала спрашивать.

Сейчас улыбки не было. Лицо словно осунулось за секунду. Щёки побелели, только глаза стали темнее и больше.

— Почему мой новогодний сюрприз оказался в руках твоей сестры, ты совсем совесть потерял? — сорвалось у неё, сипло, срываясь на крик.

Последние слова потонули в грохоте салюта за окном и в первых ударах курантов из телевизора. Гирлянда на ёлке мигнула, как от суда.

Я стоял посреди комнаты, глядя попеременно на Люду, на Алену, на эту несчастную коробочку, и не мог выдавить ни звука. В голове было пусто, как в подъезде ночью.

— В смысле "её сюрприз"? — фыркнула Алена, поднимая бровь. — Пакет просто так валялся в шкафу. Ни имени, ни записки. Я подумала… ну… — она бросила на меня быстрый взгляд, — раз никто не объяснил, можно хоть взглянуть. Новый год всё-таки, почему бы себе чего хорошего не пожелать…

Слово "себе" звенело в воздухе, как тонкий кусок льда.

Люда медленно поставила тарелку на пол. Встала. На ресницах застыли тонкие капли, как иней.

— "Почему бы себе", — повторила она. — Конечно. Я же забыла, в каком доме нахожусь.

— Люд, подожди, — я сделал шаг к ней. — Это… это недоразумение. Я специально…

— Специально что? — она дёрнула плечом, отступая. — Специально положил "наш" сюрприз туда, где его первая найдёт твоя вечная принцесса? Или специально ничего им не сказал, как всегда, а потом будешь разводить руками: "Ну я же не хотел"?

Она говорила тихо, но каждое слово резало по живому. И я знал: не только про этот вечер.

В детстве Люда рассказывала, как её отец ушёл в новогоднюю ночь. Как мама выставила на стол салаты, как зазвенели бокалы, как в коридоре щёлкнул замок, и хлопнула дверь. И всё. Ни записки, ни объяснений. Только тишина после праздничных речей из телевизора. С тех пор она ненавидела обещания накануне праздников.

Я видел, как всё это сейчас встаёт перед ней заново.

— Не надо меня делать виноватой, — вмешалась Алена, наигранно обиженно. — Я же не знала, что это "ваше святое". Мог бы сказать: не трогайте, тут важное, — она повернулась к матери, которая как раз выглянула из кухни, вытирая руки о полотенце. — Мам, скажи, я права? Опять я крайняя.

Мать сжала губы. В её взгляде на Люду была та самая привычная тень, которую я старательно не хотел замечать все эти месяцы.

— Я вообще не понимаю, из-за чего шум, — холодно произнесла она. — Подарок и подарок. Захотел — дал одной, захотел — другой. Чего рыдать-то, как будто что-то страшное случилось.

Люда дернулась, словно её ударили.

— "Пришлая девчонка без рода и племени", да? — прошептала она, уже не скрывая слёз. — Я слышала, как вы это говорите на кухне. Ты думаешь, стены не слышат?

Мать вскинулась, но промолчала. Я тоже молчал. Я всегда молчал, когда они позволяли себе лишнее. Удобнее было сделать вид, что не расслышал.

— Люд, — начал я, — это кольцо было для тебя. И бронь на маленькую квартиру. Я хотел сегодня…

— Хотел, — перебила она. — Ты всегда "хотел". Хотел съехать, хотел поставить их на место, хотел не позволять им разговаривать со мной так, как будто я случайно зашла. И каждый раз в итоге делал так, как им удобнее.

Алена нервно засмеялась, слишком громко:

— Ой, да ладно, что за трагедия из-за какой-то коробочки. Я просто… ну… примерила радость на себя, — она сама усмехнулась своей фразе, но в её глазах мелькнуло знакомое торжество. То самое, с которым она ещё в школе забирала у меня всё, чем я дорожил: плеер, куртку, внимание.

— Ты же помнишь, — Люда повернулась ко мне, — как она тогда "просто" взяла мои серьги, которые ты подарил? И потеряла их на вечеринке. И ты тогда тоже сказал: "Ну что теперь, бывает". Тогда я подумала: ладно, случайность. Но когда "случайность" повторяется годами, это уже не случайность, правда?

Я вспомнил и серьги, и куртку, которую Алена "одолжила на денёк" у Люды и не вернула. Вспомнил, как мать вздыхала: "Ну отдай, ей нужнее, ты же понимаешь". И как я, чувствуя стыд, уговаривал Люду не обижаться.

— Я… виноват, что позволял, — выдавил я. — Но сейчас…

— Сейчас то же самое, — она вскинула голову. — Твой "символ общего будущего", как ты любишь говорить, — у неё довольно точно получилось изобразить мой голос, — оказался первым делом в руках той, кому "нужнее". И матери, которая всегда права. Всё честно. Просто я опять была последней, кого поставили в известность.

Куранты по телевизору добивали последние удары. Люди на экране хлопали, обнимались. В нашем углу комнаты кто-то тихо задыхался от слёз.

Гирлянда на ёлке замигала, будто её кто-то подёргал из розетки. Огни то загорались, то исчезали, и в эти короткие провалы темноты лица казались чужими.

— Я не могу, — вдруг сказала Люда. — Не сегодня. Не здесь.

Она резко наклонилась, взяла с вешалки пальто, натянула его прямо поверх свитера. Шарф схватила наугад, шапку даже не стала застёгивать.

— Люд, подожди, ты никуда… — я бросился к ней, но она уже стояла у двери.

— Поздно объяснять, — она взглянула на коробочку в руках Алены и криво усмехнулась. — Пускай у вашей семьи будет ещё одно украшение. Вы любите собирать чужое.

Дверь хлопнула так, что задребезжали стеклянные шары на ёлке. Один сорвался, упал на ковёр и раскололся, тихо, с тонким звоном.

Я стоял в коридоре, прислушиваясь к затихающим шагам по лестнице, и чувствовал, как внутри поднимается то, чему я долгие годы не давал подняться: злость. Не на Люду. На себя, на эту вечную привычку всех вокруг считать важнее, чем ту, которую я сам выбрал.

— Вот видишь, — уселась на табурет мать, устало поправляя халат. — Вот и показала себя. Из-за какой-то безделушки такой спектакль. Подумай, сынок, нужно ли тебе связывать жизнь с человеком, который так себя ведёт.

"А ты подумай, — впервые захотелось крикнуть в ответ, — нужно ли мне дальше жить по твоим правилам". Но я только выдохнул, глядя, как Алена суёт коробочку обратно в пакет, словно сам факт, что она подержала её в руках, уже сделал её вещью семьи.

— Положи на место, — сказал я тихо, но так, что она обернулась. — Это не твоё.

— О, проснулся, — прищурилась она. — А раньше молчал.

Я не стал отвечать. Накинул куртку, сунул ноги в ботинки без шнурков, даже не застегнул молнию.

Лестничная клетка встретила холодным запахом сырого бетона и старого известкового побеливания. Снизу тянуло то ли пылью, то ли картофельной кожурой из мусоропровода. Лифт, как назло, застрял между этажами — стрелка застывала где-то посередине, лампочка мигала. Я побежал по ступенькам, перескакивая через две, хватаясь за холодные перила.

Во дворе мороз обжёг лицо. Воздух был прозрачный, звенящий. Снег под ногами скрипел так громко, что казалось, его слышно на весь квартал. Над домами расцветали разноцветные огни салютов, и на мгновение всё вокруг становилось зелёным, красным, фиолетовым, потом снова возвращалось в ночную синь.

Я обошёл детскую площадку, заглянул в тёмный сквер, где мы с Людой любили гулять по вечерам. Пусто. На остановке кутаясь, стояли двое незнакомых людей, куртки у них были в блёстках от снега. Ни одной знакомой фигуры.

Я достал телефон, посмотрел на чёрный экран: Люда не отвечала. Звонок срывался на гудках и обрывался. Я шёл по заснеженным дорожкам и вспоминал, как ещё пару недель назад бегал по городу, выбирая всё для этого "сюрприза", который сейчас лежал у сестры в руках, как чужая игрушка.

Сначала была эта крошечная квартирка. Однокомнатная, с облупившейся кухней и видом на серый двор, но своя. Я сидел в тесном кабинете у женщины с усталым лицом, говорил, что хочу "забронировать на месяц вперёд, а там видно будет". И в голове тогда звучал только один голос: "Люда, давай начнём сначала, только мы, без мамы, без Алены, без их разговоров за спиной".

Потом было кольцо. Никаких бриллиантов, простое, тонкое, с маленьким камешком, который поблёскивал в витрине. Я стоял, сжимая ладонью сбережения, и спорил сам с собой: достоин ли, смогу ли. В итоге купил, принёс домой и, как школьник, прятал от родных. Спрятал в ёлочном шаре, вытащив из него старую мишуру. Футляр едва помещался внутрь, но я всё равно ухитрился, потом засунул шар в тот самый серый пакет, положил в шкаф и накрыл старыми свитерами.

Каждый шаг по снегу сейчас стучал в такт мысли: "Я сам сделал так, чтобы всё оказалось в их руках". Я мог заранее сказать матери: "Не трогай этот пакет". Мог забрать коробочку с собой на работу, держать при себе до ночи. Мог, наконец, не оставлять никаких лазеек для их любопытства. Но где-то глубоко я, наверное, рассчитывал, что как-нибудь само сложится. Как всегда.

"Само" сложилось так, что Люда ушла в новогоднюю ночь в никуда, а я бродил по нашему кварталу, не зная, в какую сторону повернуть.

Я остановился у покосившегося забора старого частного дома, на который мы с Людой иногда смотрели, проходя мимо. Она тогда сказала: "Вот бы когда-нибудь иметь своё место, хоть такую развалюху, лишь бы никто не вмешивался". И вдруг понял: единственное место, где всё по-настоящему завязано, — это не здесь, во дворе. Это там, где хранятся все мамины заветы и Аленкины капризы. Наша старая дача.

Я вернулся домой только ради одного — схватить ключи. Алены уже не было, мать сказала, не глядя:

— Уехала на дачу, нервы лечить. Сосед говорил, машина уже отъехала.

Слова "уехала на дачу" почему-то прозвучали как приговор и как шанс одновременно. Я понял: если я хочу вытащить себя и Люду из этого круга, мне нужно идти не за ней по городским улицам, а туда, к корням всего этого.

И вот сейчас я стоял у ржавых ворот нашей дачи. Снег здесь был чище, чем в городе, мягкий, почти до щиколотки. За забором темнел дом, в одном окне горел жёлтый свет. Холод пробирал до костей, но внутри впервые за долгое время было странно ясно.

Я смотрел на знакомый, облупившийся забор, вспоминал летние дни, когда мы с Аленой ещё детьми бегали по этому двору, слушали, как мать повторяет одну и ту же фразу: "Семья — это главное". Тогда я не знал, что за этими словами может скрываться столько чужой боли.

Сейчас я понимал: если я войду и снова промолчу, выбора уже не останется. Я окончательно стану тем самым безвольным сыном и братом, которого устраивает, что за него решают. А вместе с этим потеряю Люду, её доверие, её веру в то, что со мной можно строить что-то своё.

Я сжал в кармане холодный металл ключей. Где-то далеко, в городе, продолжали греметь салюты, но сюда звук доходил приглушённо, как из другого мира.

Я сделал вдох, словно перед прыжком в ледяную воду, и про себя проговорил: "Хватит. Или сейчас, или никогда". Я ещё не знал, как именно скажу Люде правду и смогу ли вернуть её. Но точно знал другое: назад дороги больше нет. Новогодняя ночь превратилась для меня не в праздник, а в испытание совести. И я наконец был готов его пройти.

Ворота скрипнули так, будто жаловались на меня лично. Я толкнул их плечом, снег осыпался вниз, холодный, ломкий. Воздух внутри двора был другим — пахло сырым деревом, старой листвой под снегом и чем‑то знакомым из детства: железом качелей, нагретых когда‑то летним солнцем.

Дверь в дом была не заперта. Я вошёл, и меня словно обдало прошлым. В прихожей висели те же куртки, только выцвели. На полке — мамины галоши, аккуратно носками к стене. Из кухни тянуло слабым запахом заваренного чая и дешёвых конфет.

Алена сидела за столом в мамино халате, поджав ноги, обняв кружку ладонями. На столе — тарелка с мандариновыми корками, старый клетчатый скатерть, у окна — игрушечная ёлка с лысеющими ветками. Она вздрогнула, но почти сразу изобразила улыбку:

— О, герой явился. Пришёл отчитываться, куда дел свой пакет? — она попыталась сказать это шутливо, но голос дрогнул.

Я снял перчатки, сунул в карман. Руки всё равно дрожали.

— Перестань, — сказал я. — Не выйдет сегодня.

Она отвела глаза, сделала глоток.

— Слушай, с этим пакетом правда нелепость вышла. Мама суетилась, я вообще не вникала. Ты же знаешь, у нас всё через одно место, — она сипло усмехнулась. — Люда твоя вспылила. Перенервничала. Новый год, нервы...

— Не переводи на неё, — перебил я. — Я не про случайность спрашиваю. Я про то, как это у вас тут устроено всегда.

Я сел напротив. Лампочка под потолком моргала, отбрасывая на стены пляшущие тени. На стене, как и много лет, висели наши детские фотографии: я в растянутом свитере, Алена с новой яркой сумкой, я с каким‑то облезлым мишкой, Алена — с модной куклой. Я вдруг увидел эту стену иначе, чем раньше, и словно горло стянуло.

— Ты понимаешь, что она сейчас где‑то одна? — я произнёс каждое слово медленно. — Люда. Та самая, которой я хотел сделать предложение. Которой я купил кольцо. Которое вы вдвоём превратили в чью‑то игрушку.

Алена напряглась, поставила кружку, чтобы не пролить.

— Мы не трогали твое кольцо, — быстро сказала она. — Мама дала мне пакет, сказала: "Подержи до вечера, я ещё с ним разберусь. Может, Илья передумает". Я даже заглянуть не успела. Эта Люда влетела, увидела пакет в моих руках и… Ну ты всё видел сам.

— Мама сказала "разберусь"? — я усмехнулся. — То есть, как всегда: сын — это то, что можно переиграть. "Передумает". Как тогда, помнишь, когда мне пообещали поездку к морю, а в итоге ты поехала, потому что "девочке нужнее, она у нас впечатлительная"? А я должен был понять. И простить. И радоваться за тебя.

Алена молчала. Только лампочка снова мигнула, и на её лице мелькнула тень — усталость, не злоба.

— Я всё детство жил по этому правилу, — продолжил я. — "Илья поймёт. Илья потерпит. Илья подождёт". На новые ботинки, на отпуск, на собственный угол. А тут вдруг нашлась одна Люда, которой я не хотел рассказывать сказки про "потом". Я впервые сделал шаг сам. Купил кольцо. Квартиру. Спрятал всё, как вор, чтобы вы не залезли. И всё равно вы залезли.

— Квартиру? — она вскинула глаза. — Настоящую?

— Настоящую. Маленькую, далековато, но свою. Без ваших ключей под ковриком и подсказок, как мне жить.

Она невольно улыбнулась, а потом эта улыбка сама собой сошла.

— Ты думаешь, я не понимаю, что происходит? — тихо сказала она. — Мама мне прямо сказала: "Подержи пакет. Если Илья не успеет, если поссорятся, ещё всё можно наладить. Найдём ему девочку поспокойнее, поприличнее. Люда — это, может, на время". А мне… мне она сказала: "Ты у меня одна, ты ж никуда не денешься, мы с тобой вдвоём". Понимаешь? — она ткнула пальцем в стол. — Тебе — "ещё всё можно переиграть". А мне — "никуда не денешься".

Она замолчала, вглядываясь в корочки мандаринов, будто там был ответ.

— Я… да, я завидовала, — выдохнула она. — Тебе. Не твоим подаркам. Твоей смелости любить вот так, наперекор. Я так и осталась здесь, в этой квартире с мамиными поговорками. А ты хотя бы попытался вырваться. И я… я цеплялась за тебя, как мама цепляется. Думала, если испорчу, если Люда уйдёт, ты вернёшься сюда, и всё будет по‑старому. Смешно, да?

У меня в груди что‑то сжалось и разжалось. Впервые я увидел в ней не просто избалованную сестру, а человека, который тоже застрял.

— Знаешь, что самое противное? — я посмотрел на фотографии на стене. — То, что я всегда находил вам оправдания. "Мама сама несчастливая, Алена маленькая, Алене трудно". Я десятилетиями жил с долгом: быть тем, кто поймёт. Сегодня я этот долг сдаю.

Я достал из кармана связку ключей, сорвал с неё ржавый, знакомый до боли.

— Это от дачи, — сказал я. — Заберёшь маме. Я больше не хранитель этого музея жертвенности.

Алена смотрела, не мигая. Глаза блестели, но она упрямо не позволяла слезам скатиться.

— Ты поедешь к ней? — спросила она вдруг. — К Люде.

— Да, — ответил я. — И если она пошлёт меня к чёрту… это тоже будет её право. Но я больше не позволю вам решать, сколько я имею права быть счастливым.

Я поднялся. Половицы под ногами жалобно скрипнули, как в детстве. Вышел в прихожую, натянул куртку. За спиной прозвучало тихое:

— Илья… Если встретите Новый год вместе… не забудь сказать ей, что это была не её вина. А моя. И мамина.

— Скажу, — ответил я, не оборачиваясь.

На улице воздух обжёг лицо. Небо уже вспыхивало редкими огнями — город заранее начал салютовать. Я завёл старенькую легковую, мотор закашлял, но всё‑таки взялся за работу. Фары прорезали снежную пелену. Время до полуночи таяло, как иней на стёклах.

Я гнал, насколько позволяла скользкая дорога. Руки липли к рулю. В голове стучало: "Успей. Хотя бы попытайся успеть". Когда показались первые многоэтажки, где‑то уже гремели залпы, вспыхивали окна.

Я не пошёл к нашему дому. Повернул к старому двору, где Люда жила когда‑то с матерью. Мы часто проходили там мимо детской площадки: облезлая горка, качели, на которых всегда кто‑то сидел летом. Сейчас двор был пуст. Почти.

Над площадкой натянули гирлянду — редкие цветные лампочки, кое‑где не горящие. Под ними, на заснеженной лавочке у качелей, сидела она. В пуховике, без шапки, с распущенными волосами, которые слиплись от снега. Руки в рукавицах, взгляд — в никуда.

Я подошёл, но в этот момент по всему городу разом грянул бой курантов. Звук накрыл нас, как волна. Люда вздрогнула, обернулась. В её глазах вспыхнуло всё сразу: обида, страх, надежда и злость.

Я открыл рот, но слова тонули в грохоте салютов. Тогда я просто опустился на колени прямо в снег перед ней, достал из внутреннего кармана маленькую коробочку и ключи на тесёмке.

Она смотрела, как на сумасшедшего. Когда куранты отзвучали и над головой ещё гремели залпы, я наконец смог говорить.

— То кольцо, которое я купил для тебя, — я поднял коробочку, — ни разу не было в чужих руках. Я спрятал его в ёлочном шаре, помнишь? Тот, с трещинкой. Мама нашла пакет, но до шара не добралась. Пакет она отдала Алене, надеясь, что мы поссоримся, а остальное… сама додумала. Я дал им эту возможность. Своим молчанием. Своей вечной готовностью "понять".

Я вздохнул, воздух обжёг лёгкие.

— Сегодня я был у них на даче. Сказал всё. Вернул ключи. Я купил небольшую квартиру. Не дворец, не центр, но там только один замок и только одна связка ключей. Я хочу, чтобы ты их взяла. Не как обязанность. Как выбор. Если захочешь.

Я вложил ключи ей в ладонь. Она не сжимала пальцы, просто смотрела на металл, как на что‑то опасное.

— Ты сам слышал, что я тебе вчера крикнула, — хрипло сказала она. — "Почему мой новогодний сюрприз оказался в руках твоей сестры, ты совсем совесть потерял?" Я тогда была уверена: если у тебя хватило совести позволить такое один раз, хватит и второй, и третий.

— Я её терял много лет, — признался я. — По одной маленькой уступке за раз. Там промолчал, тут согласился, там придумал оправдание. Сегодня впервые мне стало по‑настоящему стыдно. И не перед матерью, не перед Аленой. Перед тобой. И перед собой.

Люда подняла на меня глаза.

— Ты понимаешь, что, если я сейчас возьму это кольцо и эти ключи, я рискую остаться без ничего? — она говорила тихо, но каждое слово резало. — Если твоя семья начнёт снова, если ты снова струсишь… У меня нет такого тыла, как у тебя. Мне некуда возвращаться, кроме себя самой.

— Понимаю, — кивнул я. — Поэтому я не прошу ответить сейчас. Просто выслушай. До конца.

Я рассказал ей о даче. О маминой фразе "ещё всё можно переиграть". О том, как Алена призналась в своей зависти и страхе. О том, как я отдал ключи и пообещал себе, что больше не буду жить чужими правилами. Я говорил, пока за нашими спинами хлопали салюты, пока снег ложился ей на ресницы и таял на моих ладонях.

Она слушала, не перебивая. Иногда закрывала глаза, будто прислушиваясь к тому, как звучат мои слова внутри неё, а не снаружи.

Когда я замолчал, во дворе стало тихо. Салюты удалились, только редкие хлопки доносились издалека. Слышно было, как где‑то в подъезде хлопнула дверь, кто‑то захохотал, кто‑то включил слишком громкую музыку.

— Я не верю в чудеса, — наконец сказала она. — Я верю в поступки. Твой первый поступок был — спрятать от меня правду. Второй — прийти сюда. Давай так. Первый мы не отменим. Второй… я запомню. Ответа сейчас не будет. Мне нужно, чтобы утихло всё это… — она обвела рукой небо, снег, моё лицо. — Если ты не передумаешь через несколько дней, если это не порыв… Тогда позвони. Назови адрес. Приеду. И поговорим уже без салютов.

Она вложила мне обратно коробочку с кольцом, но ключи оставила в своей руке. Поднялась, отряхнула снег с куртки.

— Я иду домой. Одиноких спасателей на новогодних площадках я уже нагляделась, — усмехнулась она. — Посмотрим, сможешь ли ты пойти против своей крови дольше одной ночи.

Она ушла, не оглянувшись. А я остался стоять на коленях в снегу, всё ещё с выпущенным из рук воздухом.

Через несколько дней город выдохнул. Ёлки начали выворачивать из подъездов, на тротуарах хрустели оброненные игрушки. Я за это время сделал то, чего боялся много лет: сходил, собрал все бумаги на свою квартиру, перестал брать деньги из маминой тайной коробки, отдал ей связку ключей от дачи. Она молча приняла, в глазах была не злость, а какая‑то растерянная пустота.

Телефон молчал. Я уже почти решил, что Люда выбрала тишину, когда вечером, ближе к сумеркам, он всё‑таки вспыхнул её именем.

— Записывай адрес, — сказал я, не дав себе времени на приветствия.

Через пару часов она стояла у моего нового подъезда с небольшой сумкой. Лицо настороженное, губы сжаты.

В квартире пахло свежей штукатуркой, мандаринами и запечённой картошкой — единственное, что я умел готовить без промахов. В комнате — надувной матрас, табурет, маленькая ёлка на подоконнике. Никаких ковров из детства, никаких фотографий, только белые стены.

— Условия такие, — сказала она, сняв куртку и не отходя от двери. — Никаких визитов твоей семьи без моего согласия. Никаких тайных звонков маме о нашей жизни. Никаких "потом расскажу". Всё, что касается меня, — при мне. Всё, что касается тебя, — тоже. Не можешь — скажи сейчас, я уйду.

— Могу, — ответил я. — Уже делаю. Я больше не живу на мамины деньги. Не езжу на дачу. Не прячу от тебя ни ключи, ни кольцо.

Я поставил коробочку на стол. Она помолчала, потом медленно подошла, открыла её. Камешек в кольце блеснул в свете тусклой лампы.

Она не надевала его сразу. Просто закрыла крышку.

— Ладно, — сказала она. — Попробуем сначала честность. А дальше видно будет.

Прошли годы. Мы встретили ещё один Новый год — уже в этой же квартире, только теперь она была не пустой. На окне висела гирлянда, слегка перекошенная, потому что я вечно криво прибиваю гвозди. В углу стояла ёлка, на ней — тот самый шар с трещинкой. Внутри больше не лежало кольцо. Там была сложенная вчетверо бумажка с двумя нашими подписями и простой фразой: "Как бы ни было больно, говорим правду. Всегда".

На столе лежал старый семейный альбом, который я когда‑то забрал у мамы, когда переоформлял бумаги и окончательно разрывал прежние привязки. В его середине появились новые страницы: мы с Людой в пустой комнате, мы на кухне с подгоревшими блинами, мы на скамейке у той самой детской площадки. Не продолжение чьих‑то традиций, а наш собственный отсчёт.

Люда переворачивала страницу, остановилась взглядом на пустом уголке.

— Знаешь, — сказала она тихо, — иногда ночью мне всё ещё слышится мой собственный крик: "Почему мой новогодний сюрприз оказался в руках твоей сестры, ты совсем совесть потерял?" И я думаю: если бы я тогда промолчала, мы бы сейчас так и жили по маминым сценариям. Ты там, я где‑нибудь в чужой комнате у чужих людей.

Она улыбнулась — не весело, но мягко.

— Смешно, — добавила она. — Выходит, мой крик разбудил совесть не только в тебе. Во всей вашей семье.

Я посмотрел на неё, на ёлку, на наш открытый альбом и вдруг понял: та давняя ссора, тот перепутанный подарок были не просто позором новогодней ночи. Это был мой выход из старой жизни, где за меня всё решали, и её выход из вечного недоверия.

С улицы донёсся гулкий смех, кто‑то запустил ранний салют. Мы вклеили ещё одну фотографию — нашу первую общую, где оба получились смазанными, но настоящими. И впервые мне не хотелось никому ничего доказывать. Ни матери, ни сестре, ни самому себе.

Мне хватало того, что напротив сидит женщина, которая когда‑то кричала мне про совесть, а теперь знает: я наконец нашёл её — свою.