Руки у меня тряслись так, что я прикурить не могла. Спички ломались одна за другой, сыпались в талый снег рыжими головками, а я все чиркала и чиркала. Потому что если остановлюсь, то завою, завою по-бабьи, по-звериному, как тогда, в сорок втором, когда нас накрыло под Вязьмой.
Есть люди охочие до чужого. Я про таких много думала после в%йны, когда вернулась в деревню нашу Заречную с простреленным плечом и медалью.
Думала, понимаю их. А оказалось - ничего я не понимаю. Ничегошеньки.
Деревни, считай, не было. Мужиков война подчистую выбрила, бабы одни остались да старики немощные, ну и ребятишки, голодные, глазастые, как галчата в гнезде. Смотрят и молчат. Страшно, когда дети молчат. Они ведь кричать должны, бегать, безобразничать, а эти молчат. Ждут.
Меня бригадиршей поставили, не от ума, скорее от безысходности. Кто-то же должен эти заниматься, а я с фронта, при авторитете. Характер опять же, мать мне при жизни говорила:
- Ты, Клавдия, как коза упрямая, упрешься - не сдвинешь.
Вот и упиралась. К сорок седьмому задышали кое-как. Коровенки появились, овцы, свинюху добыли, Зинкой назвали в честь председательши районной, уж больно похожи были, грех сказать.
А в сорок восьмом по весне, когда капель звенела под стрехами, приехал к нам человек.
Лошадка справная, каурая, сам в полушубке добротном, в шапке пыжиковой. Остановился у сельсовета, слез, огляделся. Я мимо шла с ведром пойла для телят и встала. Что-то в этом человеке было знакомое, будто из той жизни прежней выплыл.
Он подошел, шапку снял, волосы редкие, седые, а мужик молодой еще, лет тридцати пяти.
- Здравствуйте, хозяюшка. Зерно семенное не требуется? Отборное, по хорошей цене. Не деньгами, животинкой возьму, птицу, шерсть тоже.
Голос мягкий, с хрипотцой, будто простуженный. Этим голосом он мне шептал когда-то:
- Терпи, сестричка, терпи, сейчас вытащу...
Андрей. Санитар Андрей Ватутин. Тот, что полз за мной по минному полю, когда меня осколком в плечо саданул, а я в воронке лежала, кровью истекала. Тот, что тащил меня два километра до санбата и всю ночь держал за руку. Тот, которого я... Да что уж теперь говорить.
- Андрей, - сказала я и ведро выронила.
Он вздрогнул. Глаза забегали - узнал. Губы дернулись в улыбке, но улыбка вышла кривая, жалкая.
- Клава? Клавдия Михайловна? Вот так встреча, вот так оказия! А я гляжу, баба статная, красивая, думаю, чья такая? А это ты, Клавушка!
Шагнул ко мне, руки раскинул, обнять хотел. Я отступила.
- Ты чего это? - он осекся. - Ты чего, Клав? Я ж тебя... Мы ж с тобой...
- Зерно, говоришь, привез?
Он замолчал, руки опустил. В глазах что-то мелькнуло, то ли страх, то ли стыд, не разберешь.
- Привез, Клавдия Михайловна. Хорошее зерно, первый сорт. Бабам твоим как раз под посевную.
- Покажи.
Пошли к телеге. Мешки лежали ровненько, штук двадцать, холстиной укрытые. Андрей один развязал, зачерпнул горсть, протянул мне. Зерно как зерно. Желтоватое, крупное, я понюхала - пахнет нормально. Растерла в пальцах.
- А ну-ка, глубже зачерпни.
Он замялся.
- Да чего там глубже, оно ж все одинаковое...
- Зачерпни, говорю.
Полез в мешок, достал горсть со дна. И тут я увидела. Зерна потемневшие, сморщенные, кое-где зеленца плесневая проступает. Гниль. Труха, которая не взойдет никогда, хоть ты ее в чернозем сажай, хоть в золото.
- Это что? - я спросила тихо, так тихо, что сама себя еле слышала.
- Клав, ты пойми, - он заговорил быстро, сбивчиво, - время такое, все крутятся как могут. Сверху хорошее, снизу похуже, так все делают. Я ж не со зла, я ж жить тоже должен...
- Сколько деревень ты объехал с этим зерном?
- Клав...
- Сколько?!
Он сглотнул.
- Ну... штук пять. Или шесть. Клав, да ты пойми...
- Понимаю, - сказала я. - Бабы голодные, дети голодные. Отдали тебе последнюю корову, последнюю птицу. За что? За гниль, которая не взойдет? Они потом с голоду помрут, Андрей. Ты понимаешь? Помрут.
- Да выживут как-нибудь, всегда выживали...
Я его ударила. Не кулаком, ладонью наотмашь по щеке. Голова его мотнулась, шапка слетела в грязь.
- Ты меня из-под обстрела вытащил, - сказала я. - Два километра на себе нес. Я тебя любила, Андрей. Я тебя ждала. Я письма писала, которые ты не получал, потому что полевая почта, потому что война. Я думала, ты погиб. Я тебя оплакала. А ты теперь... Ты вот этим занимаешься?
Он стоял, держался за щеку, смотрел исподлобья. И я вдруг увидела его глаза, пустые, мертвые, как то зерно на дне мешка. Война его выела изнутри видать, выскребла все человеческое и оставила оболочку.
Ходячую оболочку, которая жрет, пьет, спит и ворует у голодных последнее.
- Война, Клава, - сказал он глухо. - Война всех переломала. Я там такого насмотрелся... Ты думаешь, легко было? Каждый день мертвых таскать, раненых слушать, как они матерей зовут? Я сам чуть не спятил. А потом понял, надо о себе думать. Только о себе. Иначе не выжить.
- Выжил, значит?
- Выжил.
- А они? - я махнула рукой в сторону деревни. - Они тоже выжили. Без мужиков, без хлеба, с детьми на руках. Выжили и работают. А ты их обворовываешь.
- Каждый крутится как может, - повторил он, и в голосе его не было ни стыда, ни раскаяния.
Только усталость. Бесконечная, тупая усталость.
***
- Разгружай, - сказала я.
- Чего?
- Мешки разгружай. Все. Здесь оставишь.
Он попятился.
- Ты что?! Это ж мой товар! Я за него деньги заплатил!
- Разгружай, - повторила я. - Или я сейчас в район поеду. Знаешь, что за спекуляцию дают? За обман колхозников в голодный год?
Он побелел. Затравленно оглянулся, вокруг уже бабы собирались, подходили, смотрели молча. Дуняша с косой в руках, Марфа с вилами, Зинаида Петровна, уж старуха восьмидесятилетняя, а в глазах такая ярость, что молодым не снилась.
- Клава, - он заговорил быстрым шепотом, - Клавушка, ну давай договоримся, а? По-человечески? Ну ошибся я, ну бес попутал. Ты же мне обязана, мы ж свои, мы ж фронтовые...
- Ты мне жизнь спас, - сказала я. - Это правда. А теперь хочешь сто жизней забрать. Детских жизней. И думаешь, что мы квиты?
Он молчал.
- Разгружай.
Бабы подступили ближе. Молчали. Смотрели. Страшные в своем молчании, в своей голодной ненависти.
Андрей разгрузил. Мешки легли в грязь, в талый снег. Двадцать мешков гнилого зерна, которые он развозил по деревням.
- Теперь езжай, - сказала я. - И если узнаю, что ты еще хоть в одной деревне появился...
- Что тогда? - он усмехнулся криво. - Сдашь меня?
Я подошла к нему близко-близко, так, что чувствовала его дыхание, кислое, нездоровое.
- Не сдам. Я тебя уже оплакала, Андрей. Похоронила. Того человека, которого я любила, его нету. Помер под Вязьмой. А ты... Ты просто гниль. Как это зерно. И место тебе там же.
Он дернулся, хотел что-то сказать, но не сказал. Полез на телегу, взял вожжи.
- Зря ты так, Клава, - бросил он через плечо. - Не по-людски это.
- А по-людски детей голодом морить?
Он не ответил. Хлестнул лошадь, телега дернулась, заскрипела. Поехал, а я смотрела ему вслед, пока не скрылся за поворотом.
Бабы стояли вокруг, ждали.
- Чего делать-то с зерном этим, Михайловна? - спросила Дуняша. - На посев не годится, это ж видно.
- Свиньям скормим, - сказала я. - Зинке нашей. Она и не такое слопает.
Засмеялись. Невесело засмеялись, но все же засмеялись. Живые еще. Держимся.
***
А вечером я сидела одна в избе, смотрела на огонь в печи и думала про Андрея. Про то, как он нес меня на спине, как шептал:
- Терпи, Клавушка, терпи, родная, сейчас дотащу.
Про то, как я засыпала в санбате, а он держал мою руку. Про то, как война людей ломает, одних закаляет, других превращает в труху.
Слезы текли сами, я их не вытирала. Плакала не по нему, по тому, кем он был когда-то. По тому санитару, который не боялся смерти, но боялся чужой боли. Того человека я любила. А этого нет. Этот помер давно, сам того не заметив.
Ночью мне снилось минное поле под Вязьмой. Земля вставала столбами, осколки свистели, и кто-то полз ко мне по грязи, звал по имени. Я протягивала руку и просыпалась.
Утром снова вышла на работу. Солнце светило, капель звенела, весна все-таки. Жизнь продолжается.
А зерно мы и правда свиньям скормили. Зинка слопала и не поморщилась. Здоровая была, все переваривала. 👇ЧИТАЙТЕ ДУШЕВНЫЕ РАССКАЗЫ ОТ АННЫ МЕДЬ 👇