Найти в Дзене
Истории от души

"Ты - всего лишь крестьянка!" - рассвирепел молодой барин (1)

Трещину в бревне рядом с печью Федосей затыкал мхом каждую осень, но к февралю мороз всё равно находил лазейку и свистел в избу тонким, назойливым голосом. Этот свист был пятым, незваным, обитателем горницы. Кроме него, здесь жили сам Федосей, жена его Арина, сынишка Ванька восьми лет да грудная дочь Машутка, что спала в зыбке, подвешенной к матице. Жили не то чтобы в бедности — это слово подразумевало какое-то падение из иного состояния. Они жили в той обычной, плотной, как глинистая почва, нужде, которая была их миром от рождения. Миром, где каждая вещь имела счёт, а каждый кусок — цену. В тот день счёт стал особенно ярок. С утра Арина, хмурясь, выскребла деревянной лопаткой последние крупицы муки из закрома. Жменя сеяной ржаной муки, да припрятанная в тряпице горсть овсяной — вот и всё богатство. Она молча показала Федосею пустой сусек. Тот, не говоря ни слова, кивнул, погладил Ваньку по стриженой голове и вышел, хлопнув дверью. — Мам, а хлеб будет? — спросил Ванька, с надеждой гляд

Трещину в бревне рядом с печью Федосей затыкал мхом каждую осень, но к февралю мороз всё равно находил лазейку и свистел в избу тонким, назойливым голосом. Этот свист был пятым, незваным, обитателем горницы. Кроме него, здесь жили сам Федосей, жена его Арина, сынишка Ванька восьми лет да грудная дочь Машутка, что спала в зыбке, подвешенной к матице.

Жили не то чтобы в бедности — это слово подразумевало какое-то падение из иного состояния. Они жили в той обычной, плотной, как глинистая почва, нужде, которая была их миром от рождения. Миром, где каждая вещь имела счёт, а каждый кусок — цену.

В тот день счёт стал особенно ярок. С утра Арина, хмурясь, выскребла деревянной лопаткой последние крупицы муки из закрома. Жменя сеяной ржаной муки, да припрятанная в тряпице горсть овсяной — вот и всё богатство. Она молча показала Федосею пустой сусек. Тот, не говоря ни слова, кивнул, погладил Ваньку по стриженой голове и вышел, хлопнув дверью.

— Мам, а хлеб будет? — спросил Ванька, с надеждой глядя на мать.
— Будет, — коротко ответила Арина. — Сбегай-ка к Дарьице, попроси у неё кочерыжек от капусты, да коли даст горсть сушёной ржаники — скажи, что мы после урожая сторицей вернём.

Ванька, замотав в тряпку свои босые ноги поверх лаптей, выскочил на улицу. Арина осталась одна с тихо похныкивающей Машуткой. Она подошла к зыбке, покачала её, глядя в синеватое, сморщенное личико дочери.
— Потерпи, ласточка, — прошептала она. — Потерпи. Отец принесёт покушать. Я покушаю – и молочко у меня прибавится.

Федосей же шёл по хрусткому насту к дому старосты Никонa. Идти было недалеко, но каждый шаг отдавался в душе тяжким звоном. Просить было горше полыни. Но за спиной у него стоял голодный взгляд сына и слабый плач дочери.

Никон, человек с умными, жёсткими глазами, слушал его, стоя на крыльце.
— Понимаю, Федосей, понимаю, — говорил он, покачивая головой. — Да у самого, считай, пусто. К весне все на мели.
— Я отработаю, Никон Петрович. Сколько скажешь – отработаю. За мешок муки… хоть за полмешка, — голос Федосея, обычно крепкий, срывался на хрип.
— Отработаешь… — протянул староста. — Ладно. Будь по-твоему. Мешок под работу. Но срок — до Покрова. Не отработаешь — корову у тебя заберу. Идёт?

- Не по-божески это, Никон Петрович, - корову забирать.

- Ну, как знаешь. Ступай тогда, - махнул рукой староста.

- Я согласен…

Федосей сжал кулаки в рукавицах. Корова — это тёплое молоко для подрастающей Машутки, это сыворотка на похлёбку, это последняя надежда. Но за спиной опять послышался детский плач, уже не воображаемый, а самый настоящий. Он кивнул, не в силах вымолвить слово.

Вернувшись домой с драгоценной ношей, он увидел такую картину: Арина месила в корыте тёмное, неприглядное тесто — из ржаники и толчёных кочерыжек. Ванька, сидя на лавке, смотрел, как закипает в горшке вода, куда мать бросила горсть крапивы, собранной прошлым летом.
— Мука есть, — хрипло сказал Федосей, ставя мешок у порога.
Арина взглянула на него, потом на мешок, и в её глазах мелькнуло не облегчение, а тревога.
— Ценой какой? — тихо спросила она.
— Летом отработаю у Никона. До Покрова.

- А случись чего? А вдруг захвораешь, отработать не сможешь? Что тогда?

- Отработаю, - опустил голову Федосей. Про корову говорить жене он не стал.
В избе воцарилась тишина. Молчание было красноречивее любых слов. Все понимали, какая кабала легла на плечи отца.

Арина добавила в своё унылое тесто немного настоящей муки, и в избе запахло иным, праздничным, почти забытым духом — духом хлеба. Когда испечённая лепёшка, тёмная, грубая, но такая желанная, остыла на столе, Федосей разломил её на три равные части. Ванька уже не мог оторвать глаз от еды. Он ел, стараясь растянуть мгновение, смакуя каждый крохотный кусочек. Федосей глядел на свой кусок и думал не о вкусе, а о долгих летних днях в чужом поле, о спине, которая будет гнуться не на свою землю, а на уплату этого долга.

Вечером, когда дети уснули, Арина села за штопку рваной рубахи. Федосей молча точил косу — хоть до сенокоса далеко, дело было привычное, успокаивающее.
— Дотянем, — вдруг тихо сказала Арина, не поднимая глаз от работы. — Как-нибудь дотянем.
— Дотянем, — согласился Федосей, проводя большим пальцем по острой кромке лезвия. — Дети ведь подрастут. Ванька скоро в помощь, - в голосе женщины не слышалось надежды, а лишь беспросветная печаль.

Федосей посмотрел на спящего сына, на зыбку, где копошилась под дерюжкой Машутка. Морозный ветер снова завыл в щели, но теперь его вой казался вызовом, на который нужно было отвечать не словом, а терпением — тихим, упрямым, ежедневным. Их миром была не только нужда. Их миром было и это молчаливое согласие двоих в тёмной избе, где пахло хлебом, дымом и надеждой, хрупкой, как ледяной узор на окне, но живучей, как кочка ржаники под снегом.

Весной случилось неожиданное. В апреле, когда снег только начал сходить рыхлыми, серыми пятнами, в деревню приехал сын Никона, Гавриил, учившийся в губернском городе. Он был не похож на отца — глаза мягче, речь тише. Гавриил ходил по избам, что-то высматривал, о чём-то расспрашивал. Зашёл и к Федосею.

Увидев Ваньку, который, широко раскрыв рот, пытался найти в церковном календаре две буквы, которые он знал – А и Я – Гавриил присел рядом.
— Грамоте учить надо парня, Федосей Петрович, — сказал он задумчиво.
— Какая уж там грамота, — мрачно отозвался Федосей, чиня хомут. — Ему бы до осени подрасти да мне в поле помочь, долг отрабатывать.
Гавриил помолчал, глядя, как Арина укачивает Машутку.
— Долг моему отцу? А много ль?
Федосей коротко рассказал про мешок муки и условие. Гавриил нахмурился.
— Это… кабала, — тихо вымолвил он. — Так нельзя. Я с отцом поговорю.
— Не надо! — резко вскинулся Федосей. — Не ссорь нас. Уж как договорились… Он хозяин.
Но Гавриил не послушался. Разговор с отцом вышел громким, за стеной слышались сердитый голос старосты и спокойный, но упрямый — сына. Наутро Никон, бледный от злости, вызвал Федосея.
— Нашёл заступника, — проворчал он. — Ладно. Переменим условие. Отработаешь не мне, а в барской лесной страже. Там платят деньгами. За лето заработаешь не только на мешок, но и на сапоги Ваньке. Согласен?
Федосей даже не поверил ушам. Работа в страже считалась лёгкой и почётной.
— Согласен, Никон Петрович. Большое спасибо…
— Не меня благодари, — староста махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху. – Сыну моему скажи спасибо, добрый он у меня, всех жалеет. Ежели так всех жалеть, то сам голодным останешься…
Лето для Федосея оказалось иным, чем он предполагал. Вместо того чтобы гнуть спину на никоновской пашне, он обходил с рогатиной барский лес, высматривая порубщиков. Работа была тяжёлой, но не каторжной. Платили исправно. К осени он не только выплатил долг Никону, но и принёс домой немного серебряных монет.
Арина, увидев деньги, перекрестилась.
— Чудо, — прошептала она.
— Не чудо, — возразил Федосей, глядя на Ваньку, который пытался выводить палочки на грифельной доске, подаренной Гавриилом. — Другой порядок, видно, на свете заводится.
Той осенью Федосей затыкал щель у печи особенно тщательно, смешивая мох с глиной. Свист мороза, когда он пробился в феврале, уже не казался таким зловещим. В нём слышалось что-то старое, отступающее.
В избе пахло свежим хлебом — из своей муки, и тёплым овчинным тулупом, который справили на вырученные деньги, не новый, конечно, но вполне добротный. А в углу, на лавке, рядом с Ванькой, усердно склонившимся над букварем, иногда сидел Гавриил. Он говорил тихо, о далёких городах, о науках, о том, что всякая кабала когда-нибудь кончается.
И Федосей, слушая его и глядя на своих детей, думал, что их мир — эта плотная, как глина, нужда — может быть, и вправду не навеки. Может, и правда, подрастут дети — и шагнут в какой-то иной, просторный мир, где у каждого куска не будет такой горькой, отчаянной цены. И эта мысль была новой, непривычной и тёплой, как первый луч солнца на пороге после долгой зимы.

Но зима, даже отступая, цеплялась когтями. Наступил февраль, самый голодный и злой месяц. Денег, припасённых с лета, оставалось немного, и Арина тратила их с опаской, будто каждую монету окунала в ледяную воду перед тем, как отдать. Мука в закроме таяла, пусть и не так стремительно, как год назад. Теперь в похлёбку шла не одна крапива, а и картофель, и крупа. Подросшая Машутка уже не лежала тихо в зыбке, а пыталась вставать, держась за край, и её звонкий лепет стал главной музыкой в избе.

Однажды, когда Гавриил, как обычно, пришёл заниматься с Ванькой, он застал Федосея за странным занятием. Тот, красный от напряжения, сидел за столом и медленно, с непослушными пальцами, выводил на грифельной доске те же палочки и крючочки, что и его сын.

— Вот, — смущённо буркнул Федосей, отодвигая доску. — Хотел попробовать. Да видно, не царь это мне в голову, мозоли мешают.

Гавриил улыбнулся, но не той снисходительной улыбкой, какой встречают чудачество, а с искренним уважением.
— Ничего, Федосей Петрович, мозоли — это от тяжкого труда. А грамота — она двери открывает. Разок приоткроешь — иной свет виден становится.

Гавриил сел рядом и начал не спеша показывать буквы. Федосей слушал, хмурясь, как будто вглядывался в дальнюю, туманную дорогу. Ванька, гордый, что может отцу подсказать, лез с советами, и от этого занятия становились шумными и почти праздничными.

Арина наблюдала за этим, стоя у печи, и в её сердце, привыкшем к тревоге, поселилось новое, щемящее чувство — гордость. Её муж, кормилец и тягловый мужик, сидит за букварём, как дитя. И в этом не было унижения, а была какая-то особая, тихая победа. Победа над тем миром, где считалось, что их удел — только соха и топор.

Но спокойствие было недолгим. Из города Гавриил вернулся не один. С ним приехал его товарищ, студент с огненным взором и быстрой речью. Он говорил о справедливости, о земле, о том, что «пора сбрасывать цепи». Слова его были сладкими и жгучими, как крепкий мёд. Федосей слушал, кивал, но внутри что-то трепетало от жгучей тревоги. Эти речи напоминали ему бурю — она может снести старое, гнилое дерево, но под её ветром падают и молодые ростки.

Никон, узнав о визите студента, пришёл в ярость. Он не стучал в дверь, а ворвался в избу, когда Гавриил с товарищем как раз уходили.

— Я тебя в люди вывел, учить отправил, а ты мне тут смуту сеешь?! — кричал он на сына, не замечая ни Федосея, ни Арину. — Чтобы больше ноги твоего крамольного дружка здесь не было! И ты с ними не путайся, а то сгоришь в их огне!

Гавриил стоял спокойно, но в его мягких глазах появилась сталь.
— Отец, твой мир — это мир страха и кабалы. Он рушится. И хорошо, что рушится.

После их ухода в избе повисло тяжёлое молчание. Федосей смотрел на потрескавшиеся ладони. Эти руки умели держать топор и косу, но были беспомощны перед грядущей бурей слов и дел. Работа в страже, монеты в ладони, сапоги для Ваньки — всё это казалось теперь хрупким, как тот ледяной узор на окне.

— Не наше это дело, — тихо сказала Арина, словно угадав мысли мужа. — Наше дело — с морозом да с голодом бороться. И детей вырастить.

— Ох, Аринушка, что же дальше будет? Гавриил говорит, что перемены грядут. Кто знает – хорошее или плохое эти перемены явят? — хрипло спросил Федосей.

Ответа не было. Только ветер в щели у печи завыл с новой силой.

В тот вечер Федосей не точил косу. Он сидел у стола и снова взял в руки грифельную доску. И стал выводить не палочки, а те буквы, что запомнил: «В», «А», «Н». Имя сына. Потом «М», «А», «Ш». Имя дочери. Корявые, кривые буквы, будто вырубленные топором. Он смотрел на них, и тревога в его душе немного утихала. Какая бы буря ни пришла снаружи, в этих знаках был его маленький, нерушимый мир. Его крепость из любви и ответственности.

Федосей подошёл к спящим детям. Поправил на Ваньке одеяло, дотронулся до тёплой щеки Машутки. Потом взглянул на Арину, которая в полутьме штопала его рубаху.

- Будем жить, - сказал он. – Мы с тобой ещё увидим, как детишки наши выросли. Пусть их доля будет лучше, легче нашей…

Арина ничего не ответила, только уткнулась лицом в грудь мужа.

- Может, и тебя грамоте обучить? – спросил жену Федосей.

- На что она мне? – махнула рукой Арина. – Да и не осилю я грамоту…

- Осилишь, Аринушка, ещё как осилишь. Труда там большого нет.

- Нет у меня времени грамотой заниматься. А ты учи, Федосей, учи. И Ванька пусть учит. Когда Машутка подрастёт – и её обучите. Пусть нашим детишкам грамота эта приходится, не всё им спину гнуть, как нам с тобой.

Продолжение: