Метель началась внезапно, как и большинство бед в человеческой жизни. Ольга прижалась лбом к ледяному стеклу, наблюдая, как белая пелена стирает с лица земли родное село. А внутри её души бушевала своя, тихая вьюга — из обид, страха и твёрдого решения, которое созревало вопреки всему. Завтра она уйдёт. Не прощаясь. Чтобы не видеть холодных глаз брата, который так и не стал ей родным. Но могла ли она предположить, что война и страшная тайна всё расставят по своим местам, заставив лед в человеческих сердцах растаять в самом пекле?
Метель началась внезапно, как и большинство бед в человеческой жизни. Еще утром небо над Заречным было низким и свинцовым, но тихим. К полудню же поднялся ветер, завихрил первый снежок с подоконника избы, а к вечеру настоящая пурга запеленала всё село белой, неистовой пеленой. Ольга, прижавшись лбом к холодному стеклу, наблюдала, как у калитки соседского дома беснуется снежный вихрь. Внутри же её души бушевала своя метель — беспокойная, горькая и беспросветная.
— И опять сидишь, как истукан? — Резкий, как удар кнута, голос брата заставил её вздрогнуть и отойти от окна. — Печь чуть теплая, дров на поленья. Пошла бы лучше принесла.
Иван стоял на пороге, широкий в плечах, с лицом, которое тридцати пяти лет казалось вырубленным из старого, мореного дуба — все жесткие линии, глубокие складки у рта и холодные, серые глаза. В них не было ни капли родственного тепла. Только привычное, тягостное бремя.
— Сейчас принесу, — тихо, почти беззвучно ответила Ольга, торопливо набрасывая старенький, вытертый до лоснения полушубок.
— «Сейчас»… Всё у тебя «сейчас». Баба ты нерасторопная, Ольга. Отец с матерью, царство им небесное, баловали. Думали, пристроят. Ан нет, на моей шее осталась.
Он произнес это без злобы, даже с какой-то усталой констатацией факта, и от этого было еще больней. Словно она и вправду была не сестрой, а обузой, застрявшей в его доме, как заноза. Ольга молча выскользнула в сени, хлопнув дверью. Ледяной ветер ударил в лицо, забился под одежду, но эта физическая стужа была почти приятна после ледяного душа братних слов.
Дровница стояла у дальнего конца двора, уже наполовину занесенная. Ольга, утопая по колено в рыхлом снегу, принялась накладывать в корзину тяжелые, обледенелые поленья. Руки в худых шерстяных варежках немели, щеки горели. Она работала быстро, привычно, тело само помнило движения. Восемнадцать лет. Восемнадцать, а чувствовала она себя старой, уставшей женщиной. Родители умерли с разницей в год, когда ей было пятнадцать. Сначала мать, от тихого, но беспощадного воспаления легких. Через год, будто сломавшись без неё, отец — сердце. Осталась она с Иваном, который был старше на целых семнадцать лет и к моменту её сиротства уже обзавелся собственной семьей — женой Надей и маленьким сыном Петькой.
Иван взял её в свой дом. Не из любви, а из долга. Из того самого, крестьянского, сурового понимания долга, который не обсуждается. Но с той самой минуты между ними легла невидимая, но непреодолимая стена. Он не бил её, не издевался. Он просто… не замечал. А когда замечал — это были сухие указания, критика, холодный, оценивающий взгляд. Будто винил её в чем-то. В смерти родителей? В лишнем рте? В своей несвободе? Она не понимала.
Единственным светом в этом холодном доме была Надя. Невестка, добрая, мягкая, с лучистыми глазами и тихим голосом. Она втихаря подкладывала Ольге кусок повкуснее, гладила по голове, когда та особенно тосковала, шептала: «Ты терпи, Олечка. Он не злой. Он просто… весь в себе заковался. Растает как-нибудь». Но годы шли, а Иван не таял. Он лишь каменел.
Набрав полную корзину, Ольга с трудом потащила её к избе. Вдруг дверь скрипнула, и на крыльцо, кутаясь в большой платок, вышла Надя.
— Ох, метель-то какая! Дай-ка я помогу, — она схватилась за ручку корзины с другой стороны.
— Да я сама, Наденька!
— Молчи уж. Вдвоем быстрее. Иван-то опять? — спросила Надя, понизив голос, когда они внесли дрова в сени.
Ольга лишь кивнула, сбрасывая снег с валенок.
— Не обращай ты внимания. Сам не свой последние дни. Из правления опять требование пришло — план по сдаче зерна недовыполнен. Грозят, что председателем поставят другого. А для него это… все равно что жизнь отнять. Он хозяйство это как свое родное пестовал.
— Он всё пестует, кроме меня, — неожиданно для себя вырвалось у Ольги, и она тут же испугалась своей дерзости.
Надя вздохнула, обняла её за мокрые от снега плечи.
— Сердце у него большое, Оля. Да вот замороженное чем-то. Терпи. Всё образуется.
Но Ольга в тот вечер, глядя, как пламя в печи жадно лижет новые поленья, думала, что больше терпеть не может. Мысль, вызревавшая в ней уже несколько месяцев, вдруг оформилась в твердое, неотвратимое решение. В городе, в райцентре, открылись курсы бухгалтеров. Шесть месяцев учебы, потом распределение. Можно получить комнату в общежитии. Уйти. Уехать. Освободить и его, и себя от этого невыносимого, тягостного молчания и взаимных упреков.
Когда метель к ночи утихла, оставив после себя хрустальную, звонкую тишину и сугробы по самые крыши, Ольга уже знала, что сделает. Она подошла к комоду, где в старой жестяной шкатулке лежали скудные родительские памятки да несколько ассигнаций, отложенных ею тайком от всех на «черный день». Этот день настал. Она пересчитала деньги. Хватит на билет и первые недели. Остальное — как-нибудь. Она выживет.
Она подошла к спящему Петьке, поправила на нем одеяло, поцеловала в теплый лобик. Потом долго смотрела на дверь в горницу, где спали Иван с Надей. Прости меня, брат, — прошептала она в темноту. — И прощай. Завтра, как только рассветет, она уйдет. Не прощаясь. Чтобы не видеть его холодных глаз. Чтобы не дать Надиным слезам себя переубедить.
Первые лучи зимнего солнца, пробиваясь сквозь иней на окне, застали её уже на дороге, ведущей от Заречного к станции. За плечами — узелок с самым необходимым. Впереди — неизвестность. А за спиной, в розовой утренней дымке, медленно тонул в снегах родной дом, брат, и вся ее прежняя, замороженная жизнь. Она не оглянулась ни разу.
***
Город встретил её грохотом, запахом угольного дыма и человеческой теснотой. После зареченской тишины и простора каждый звук здесь бил по ушам, каждый взгляд незнакомца казался колючим и подозрительным. Общежитие при техникуме оказалось длинным, серым бараком с бесконечным коридором, уставленным печками-«буржуйками». Комнату на восемь коек Ольге выделили в конце, у постоянно запотевшего окна, выходящего на промерзший пустырь.
Соседки по комнате — такие же, как она, приехавшие из деревень девчата — сначала косились на молчаливую новенькую. Но Ольгина природная сдержанность и готовность помочь (почистить картошку в общем тазу, подмести пол) быстро растопили лёд. Особенно подружилась она с черноволосой, бойкой Валей из-под Воронежа. Та, смеясь, учила её городским премудростям: как заправлять юбку в шерстяные рейтузы, чтобы теплее было, где в столовой дают порции щей гуще, как одной зажигалкой раскуривать «козью ножку».
Учёба давалась тяжело. Цифры в бухгалтерских книгах плясали перед глазами, правила дебета и кредита казались китайской грамотой. Преподаватель, сухой мужчина в пенсне, тыкал указкой в её расчёты: «Неправильно, Сидорова! Опять неправильно! Вы что, в деревне счёту не учились?» Она молчала, стискивая зубы до боли. Училась. По ночам, когда в комнате наконец воцарялась тишина, прерываемая лишь посапыванием и скрипом коек, она зажигала коптилку из бутылки и корпела над конспектами, переписывая задачи по десять раз, пока не начинало получаться. Она должна была выучиться. Отступать было некуда. Мысль о том, чтобы вернуться в Заречное с опущенной головой, была для неё страшнее любой городской нужды.
Через три недели пришло первое письмо. Конверт, шершавый, серый, с родным почерком Нади. Ольга с замиранием сердца распечатала его в уборной — единственном месте, где можно было побыть одной.
«Олечка, родная наша!
Как ты там одна, голубушка? Очень за тебя тревожимся. Петька плачет, спрашивает тётю. Иван твой отъезд… ну, как принял. Молчит. Первый день вообще слова не проронил, ходил хмурый, как туча. На второй только спросил: «На станции сама села? Билет был?» Я сказала, что ты, наверное, всё предусмотрела. Он хмыкнул и больше не спрашивал. Но вижу, Оля, что ему не по себе. Может, и раскаивается в своей сухости, да не умеет это показать. Хозяйство теперь на мне да на нём, тяжело. Но ты не думай о нас, устраивайся. Если трудно будет — пиши. Хоть гроши, а вышлем. Крепись, дочка. Целуем. Надя».
Ольга перечитала письмо несколько раз, впитывая каждое слово. «Плачет, спрашивает тётю» — от этой строчки сжалось горло. «Молчит… ходил хмурый» — а вот это вызвало в душе странную, горькую смесь удовлетворения и новой боли. Значит, всё-таки заметил. Значит, его равнодушие — не абсолютно. Она долго сидела на краешке железной койки, смотря в заиндевевшее стекло. Потом взяла общую тетрадь, оторвала чистый лист и стала писать ответ. Наде. Только Наде. Она подробно описывала общежитие, подруг, учёбу, уверяла, что всё хорошо, что она справляется. Просила целовать Петьку и передать, что тётя Оля очень по нему скучает. Об Иване — ни слова. Не упомянула и о том, что уже вторую неделю ужинает чаем с чёрным хлебом, чтобы растянуть свои скудные средства до первой стипендии.
По-настоящему городская жизнь захлестнула её через месяц. Валя уговорила сходить в кино на «Чапаева». Ольга, никогда не бывавшая в кинотеатре, была потрясена до глубины души. Грохот пулемётов, бешеная скачка, страсть и жертвенность на экране — всё это казалось иным, огромным миром. Возвращались затемно, по тёмным улицам, обнявшись под руку, распевая только что услышанную песенку: «Чёрный ворон, чёрный ворон, что ж ты вьёшься надо мной?..» В тот миг Ольга почувствовала незнакомое прежде чувство — лёгкость, почти счастье. Она была свободна. Сама распоряжалась своим временем, своими мыслями. Это было страшно и упоительно.
Но иллюзии разбились о суровую реальность в день первой сессии. От напряжения и скудного питания у неё случился жестокий приступ мигрени. Голова раскалывалась, свет резал глаза. На экзамен по бухучёту она шла, держась за стены. Преподаватель в пенсне, увидев её бледное, испуганное лицо, нахмурился.
— Сидорова, вы больны?
— Нет, я… я готова, — прошептала она.
Он дал ей задание. Цифры плясали в тумане. Она сглупила в самой простой проводке, запуталась в балансе. Когда она сдала листок, преподаватель бегло взглянул на него и покачал головой.
— Двойка. На пересдачу. Сидорова, — он снял пенсне и устало протёр переносицу, — я вижу, вы стараетесь. Но одного старания мало. Нужны способности. И здоровье. Подумайте, ваше ли это дело.
Этот тихий, беззлобный приговор прозвучал для неё страшнее братних криков. Она вышла из аудитории, села на холодную ступеньку лестницы и заплакала. Тихо, безнадёжно, уткнувшись лицом в колени. Всё было напрасно. Она не способна. Она не справится. Она опозорит себя и вернётся в Заречное, и Иван встретит её тем же ледяным, безмолвным взглядом, и в его молчании будет читаться: «Я же говорил».
Вдруг чья-то рука легла ей на плечо. Это была Валя.
— Ну, что разнылась? Слышала, старый Шнитке завалил? Да он полгруппы валит! Ничего, Олька, подтянем. Я сама в первом семестре на волоске висела. Пойдём, я тебе в буфете стакан кипятку с сахарином выпросила. Отличное средство от всех болезней, особенно от дурацких двоек.
И Ольга, вытирая слёзы, пошла. Не домой. Не к брату. А за своей подругой, в шумную, пахнущую хлебом и махоркой столовую. Она выпила этот стакан горько-сладкой воды, слушая болтовню Вали, и поняла, что отступать не будет. Не может. Она должна доказать. Себе. Брату. Всем. Что она чего-то стоит.
В ту ночь она написала Наде второе письмо. Более короткое, более суровое. «Учусь. Трудно, но справляюсь. Передайте Петьке, что я купила ему в киоске цветного мелу, привезу. За хозяйством следите. Ивану скажите… скажите, что сессию я сдала». Она солгала. Но в этой лжи была её крепость, её первый, ещё шаткий бастион против всего мира. Она чувствовала, как внутри неё, медленно и мучительно, рождается тот самый стержень, которого ей так не хватало. Стержень, который позволит не просто выживать, а идти вперёд. Даже если впереди была только ледяная пустота и гулкое эхо собственных шагов.
***
Прошло три года. Три долгих, плотно сбитых года, как пласты земли в бескормицу. Ольга не вернулась в Заречное ни разу. Она отучилась, получила диплом и распределение — помощником бухгалтера на небольшой льноперерабатывающий комбинат в том же райцентре. Жила теперь в крошечной комнатке в бараке при комбинате. Жизнь её обрела размеренный, суровый ритм: работа с бесконечными ведомостями, одинокие вечера за книгой или вязаньем, редкие встречи с вышедшей замуж Валей. Она стала взрослее, резче в чертах. В глазах появилась та самая стальная решимость, которая появляется у людей, вынужденных рассчитывать только на себя. Переписка с Надей шла регулярно, суховатая, деловая. Ольга высылала посильные деньги, спрашивала про Петьку, про хозяйство. Про Ивана — молчала. Надя же упоминала его всё реже, словно чувствуя эту запретную черту.
В Заречном жизнь, казалось, застыла. Но это была обманчивая неподвижность ледяной корки на болоте. Иван, оставшись без сестры, погрузился в работу с каким-то остервенением. Колхоз «Красный луч», председателем которого он был, стал его единственной семьёй, его крепостью и его крестом. План по хлебу, травосеянию, надоям — вот что занимало все его мысли. Он рано уходил и поздно возвращался. Дома его ждала тихая, всё больше бледневшая Надя и подрастающий Петька — живое, шумное напоминание о сестре, которого он не мог выгнать, как выгнал её саму. Мальчик был весь в покойную мать — те же ясные глаза, та же мягкая улыбка. Иван не знал, как с ним говорить. Иногда, придя поздно, он стоял над спящим сыном, и в его каменном сердце шевелилось что-то тяжёлое, бесформенное, похожее на вину. Но он тут же гнал эту слабость прочь. Он был прав. Он был всегда прав. Ольга ушла сама, гордая, неблагодарная. Он её не звал.
Развязка наступила поздней осенью 1940 года. В дом Ивана Сидорова пришла беда, пришла тихо, на цыпочках. Сначала Надя просто чаще уставала, потом появился сухой, раздирающий кашель, от которого не спасали ни парное молоко, ни травяные настои. Фельдшер из соседнего села, приезжавший раз в неделю, разводил руками: «Воспаление, Надежда Петровна. Отлежитесь, полегчает». Но легче не становилось. Она таяла на глазах, как свеча на сквозняке.
Иван впервые за многие годы почувствовал животный, панический страх. Он привёз из райцентра самого лучшего доктора, заплатив за визит немыслимые по тем временам деньги. Тот, осмотрев Надю, отвел Ивана в сени. Лицо у врача было усталое, беспристрастное.
— Туберкулёз, товарищ Сидоров. В запущенной форме. Лёгкие… сильно поражены. Нужен покой, усиленное питание, специальный уход. И климат. Здесь, в этой сырости… — Он не договорил, но Иван всё понял.
В ту ночь он не сомкнул глаз. Сидел на лавке в горнице, глядя, как в печке умирают угли. Перед ним стоял выбор, которого он боялся больше всего на свете. Надя умирала. Петька, семилетний, оставался один. Колхоз, председателем которого он был, требовал полной отдачи сил — шла подготовка к весеннему севу, партия требовала результатов. Он физически не мог одновременно быть у постели жены, отцом для сына и эффективным руководителем. Нужна была помощь. Женская рука в доме. Родственная кровь.
Одна-единственная родственная кровь — Ольга.
Мысль позвать сесту была для него равносильна капитуляции. Признанию, что он не справился. Что он нуждается в ней. Что он был неправ. Гордость, та самая, что годами ковала его ледяную броню, восстала внутри него яростным протестом. Но рядом, в темноте, слышался прерывистый, хриплый кашель Нади. И он знал, что выбора нет.
Он написал письмо. Короткое, как телеграмма, без обращений, без просьб. Сухой приказ, который и три года назад не сработал бы: «Ольга. Надя тяжело больна. Петька без присмотра. Нужна помощь в доме. Приезжай». Конверт он отнёс на почту сам, опустил в ящик с таким чувством, будто хоронил часть себя.
Ответ пришёл через десять дней. От Ольги. Но это был не ответ на его письмо. Это было отдельное, короткое и страшное послание Наде, которое почтальон, по привычке, отдал Ивану. Он, не в силах сдержаться, вскрыл его там же, у калитки. Мелкий, ровный, уверенный почерк сестры, которого он не видел годами, резанул глаза.
«Надя, родная! Только что получила твоё письмо. Не могу передать, как я потрясена. Никто не имеет права требовать от тебя такого. Это бесчеловечно. Я только что устроилась на новую работу, начался важный проект. Бросить всё сейчас — значит разрушить свою жизнь окончательно. Иван должен справляться сам. Это его дом, его семья, его ответственность. Я не вернусь. Не проси. Я выслала тебе денег на лекарства. Крепись. Твоя Оля».
Иван стоял, сжимая в руке тонкий листок, и мир вокруг него медленно окрашивался в багровый цвет бешенства. Он не видел, что письмо было ответом на отчаянное, скрытое от него письмо Нади, где та, не надеясь на него, умоляла Ольгу приехать. Он видел только отказ. Холодный, расчётливый, жестокий отказ в помощи умирающей женщине и ребёнку. Всё, что он годами подозревал в сестре — эгоизм, чёрствость, неблагодарность — будто нашло на этом листке бумаги своё окончательное подтверждение. Лёд в его душе сменился на раскалённую сталь ненависти.
Он ни слова не сказал Наде. Просто сжёг письмо в печи, наблюдая, как корчится и чернеет бумага. А через месяц Наде стало резко хуже. Он сидел у её постели, держал за исхудавшую руку, а она, собрав последние силы, прошептала: «Ваня… Петьку… Олю… не бросай… она…»
Она не договорила. Её не стало тихим утром, когда за окном падал первый снег. Такой же, как в день отъезда Ольги.
Иван хоронил жену в одиночестве. Петька, в чёрном, слишком большом пальтишке, молча плакал, уткнувшись в его жесткую шинель. Соседи приходили, говорили слова соболезнования, но Иван их не слышал. В его голове стучала одна-единственная мысль, ставшая теперь смыслом его существования: «Она убила её. Своим отказом. Своим побегом. Она убила Надю».
С этого дня Ольга перестала для него существовать. Он вычеркнул её. Из жизни, из памяти, из сердца. Единственное, что связывало их теперь — это тихая ненависть, крепче и надёжнее любой родственной связи.
А за окнами уже гудела, набирая силу, другая, большая беда. Где-то далеко, на западе, стягивались тучи, которые скоро обрушатся на всю страну кровавым ливнем, сметая на своём пути и личные трагедии, и застарелые обиды, оставляя только одно — инстинкт выживания. Но до этого было ещё почти полгода. Полгода одинокой, яростной жизни Ивана Сидорова с сыном и с жаждой мщения, обращённой в пустоту.
***
Война пришла в Заречное не с рёвом самолётов, а с тихим стуком в окно председательского дома ранним утром двадцать третьего июня. Посыльный из сельсовета, пятнадцатилетний парнишка с перекошенным от ужаса лицом, выпалил скороговоркой: «Ваня-председа… товарищ Сидоров! Война! Немцы бомбили наши города… Мобилизация!»
Иван стоял на пороге, ещё не до конца проснувшийся, и какое-то мгновение ему показалось, что это дурной сон. Потом слова, холодные и тяжёлые, как свинец, упали в сознание, и мир перевернулся. Он молча кивнул, взял из рук мальчишки официальную бумагу и закрыл дверь. В горнице было тихо. На столе стоял немытый чайник, на лавке спал, свернувшись калачиком, Петька. Всё было так же, как вчера. И всё было уже совсем не так.
Он был не просто Иван Сидоров. Он был председатель колхоза, коммунист, человек, на котором держалось всё село. Его долг был здесь — организовывать отправку хлеба на фронт, принимать эвакуированных, превращать хозяйство в крепость. Но в бумаге ясно говорилось: явиться в райвоенкомат в течение суток. Бронь для председателей? Сейчас не до броней. Страна в огне.
Он разбудил сына. Сказал просто, без прикрас, как привык говорить всегда: «Война, Петро. Мне идти. Ты останешься у тётки Марфы». Мальчик, широко раскрыв глаза, молча кивнул. Он уже научился не задавать лишних вопросов отцу. Иван собрал узелок: сало, хлеб, чистые портянки, махорку. Документы, партбилет. Надел новую, пахнущую дегтем шинель. В последний раз обвёл взглядом избу: низкие потолки, икона в углу, фотография Нади на комоде. Сердце сжалось, но не от страха, а от яростной, беспощадной решимости. Здесь, в этих стенах, оставалась вся его прошлая жизнь — с её трудами, потерями и невыплаканным горем. Впереди была только одна задача — уничтожить того, кто посягнул на его землю.
На площади у сельсовета уже кипела жизнь, похожая на отлаженный, но жуткий механизм. Ревущие трактора, гружённые мешками с зерном; плачущие женщины, обнимающие мужей и сыновей; рёв скота, которого гнали в дальние тыловые районы. Иван отдавал последние распоряжения своему заместителю, сухонькому, испуганному Федосеичу: «Сев закончить любой ценой. Молотить ночью. Сдавать всё, до зерна. Людей береги, но с фронтом не считайся». Федосеич кивал, бормоча: «Да как же, Ваня… как же одни-то…» Иван резко оборвал: «Не одни. Страна с вами». Он уже мыслил категориями страны, фронта, долга. В этих категориях не было места маленькому, плачущему мальчику, которого он оставлял.
Он нашёл Петьку в толпе, уже пристроенного к вдове Марфе. Мальчик стоял, сжимая в руках узелок со своими пожитками, и смотрел на отца огромными, сухими глазами. В этих глазах был не детский страх, а какое-то взрослое, сосредоточенное понимание. Иван положил ему на плечо тяжёлую руку.
— Слушайся тётку. Будь мужчиной. Я вернусь.
— Ты вернёшься, тять? — голос у Петьки сорвался на тонкую, дрожащую нотку.
— Обязательно. Наше дело правое. Враг будет разбит.
Это были газетные слова, но других у него не было. Он не умел говорить о любви, о тоске. Он умел говорить о долге. Резко повернулся и пошёл к грузовику, который уже заполняли мобилизованными мужиками. Не оглянулся. Боялся, что если оглянется, то что-то внутри надломится. А ему нельзя было надламываться. Никогда.
Дорога на фронт была долгой, пыльной и унизительной. Эшелоны, переполненные людьми, сутками стояли на разъездах, пропуская составы с техникой на запад. Кормили скудно: баланда да сухари. Бывшие трактористы, шахтёры, учителя — все они были теперь красноармейцами. Ивана, как председателя и партийца, быстро назначили командиром отделения. Он учился командовать не криком, а спокойной, железной волей, которая у него всегда была. Учился рыть окопы, ставить мины, не моргнув глазом добивать раненого врага. Война для него не была хаосом. Это была новая, страшная работа, где враг был ясен, а цель проста — выжить и уничтожить.
Первое письмо от Петьки он получил под Смоленском, в перерыве между боями. Мальчик писал корявым, выводимым с усилием почерком: «Тять, я живой. У тётки Марфы. Помогаю, корову пасу. Немцы далеко? Тётя Оля приехала. Живёт у нас теперь. Сказала, что ты велел. Целую. Петро».
Иван перечитал эти строчки раз, другой, третий. Кровь ударила в виски. «Тётя Оля приехала. Сказала, что ты велел». Ложь. Наглая, циничная ложь. Она воспользовалась войной, его отсутствием, беспомощностью сына, чтобы влезть в его дом! Захватить то, от чего он её когда-то отгородил. Горечь и ярость, которые он усмирил в себе, поднялись с новой силой. Он схватил карандаш, стал рваться писать, приказывать, чтобы её выгнали. Но остановился. Что он мог сделать с фронта? Кому прикажет? Вдове Марфе, которая и так едва справляется? Нет. Это была ловушка. Ольга загнала его в ловушку, из которой не было выхода. Теперь она там, в его доме, с его сыном. Отравляет Петьку против него? Забирает его последнее?
Он не ответил на письмо. Вместо этого он с ещё большим ожесточением бросился в работу войны. Он стал не просто солдатом, он стал машиной. Хладнокровной, расчётливой, беспощадной. Его боялись и уважали. Он не прятался от пуль, будто проверяя, решила ли судьба забрать его. Но пули обходили его стороной. Словно сама смерть ждала, когда он выплатит какой-то свой, особый долг.
А в Заречном, о котором он думал с ненавистью и тоской, жизнь шла своим чередом. Той жизнью, о которой он даже не догадывался. И главной силой в ней теперь была не его воля, а воля той самой женщины, которую он вычеркнул из сердца, — Ольги. Она приехала не по его воле. Она приехала потому, что прочитала в газете очень короткий, очень страшный список потерь под Смоленском, где среди многих фамилий была и одна знакомая: «Сидоров И. П., пред. колхоза». И сердце её, которое, как она думала, навсегда окаменело по отношению к брату, вдруг сжалось от леденящего ужаса. Не от любви. От долга. Кровного, того самого, который она когда-то отрицала. Перед памятью родителей. Перед Надей. Перед осиротевшим Петькой. Она бросила всё: комнату, работу, свою отстроенную в городе жизнь. Приехала в Заречное. И, найдя Петьку у перепуганной вдовы, сказала ему первую пришедшую в голову ложь, чтобы не травмировать мальчика: «Твой отец на фронте. Он велел мне быть с тобой». Она не знала тогда, что Иван жив. Она думала, что хоронит последние следы своей прошлой жизни и берёт на себя новую, тяжёлую ношу. Ноша эта оказалась не только племянником, но и всем колхозом, который, потеряв председателя и большинство мужчин, катился в пропасть. И она, Ольга Сидорова, которая когда-то бежала от этого мира, теперь должна была встать у его руля. Чтобы выжить самой и спасти тех, кто остался.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: