Найти в Дзене
Бумажный Слон

Хранитель ненужных вещей

Лавка «На обрыве» стояла там, где твёрдый асфальт городских улиц сдавался под натиском бугристой грунтовки, а та, в свою очередь, обрывалась в крутой спуск к реке. Не дом, не магазин – нечто промежуточное, словно сарай, который когда-то мечтал стать часовней, да передумал и осел на склоне, покосившись на воду. Стены из потемневшего от времени бруса, крыша, поросшая мхом у самого карниза. На двери – ни вывески, ни звонка, только массивная железная скоба вместо ручки. Сама скоба блестела, натёртая множеством ладоней. Егор Степанович, владелец лавки шестидесяти с лишним лет, услышал знакомый звук – скрип петли, немного плаксивый, немного неохотный. Он поднял взгляд от разбора старого будильника, чьи пружины и шестерёнки перебирал не ради починки, а ради медитативной монотонности процесса. В дверях стояла женщина лет пятидесяти, в добротном, но выцветшем пальто. Она не решалась войти, будто порог был чертой, за которую страшно переступить. В её руках, прижатый к груди, был свёрток в цветоч

Лавка «На обрыве» стояла там, где твёрдый асфальт городских улиц сдавался под натиском бугристой грунтовки, а та, в свою очередь, обрывалась в крутой спуск к реке. Не дом, не магазин – нечто промежуточное, словно сарай, который когда-то мечтал стать часовней, да передумал и осел на склоне, покосившись на воду. Стены из потемневшего от времени бруса, крыша, поросшая мхом у самого карниза. На двери – ни вывески, ни звонка, только массивная железная скоба вместо ручки. Сама скоба блестела, натёртая множеством ладоней.

Егор Степанович, владелец лавки шестидесяти с лишним лет, услышал знакомый звук – скрип петли, немного плаксивый, немного неохотный. Он поднял взгляд от разбора старого будильника, чьи пружины и шестерёнки перебирал не ради починки, а ради медитативной монотонности процесса. В дверях стояла женщина лет пятидесяти, в добротном, но выцветшем пальто. Она не решалась войти, будто порог был чертой, за которую страшно переступить. В её руках, прижатый к груди, был свёрток в цветочной косынке.

– Входите, – сказал Егор Степанович, не повышая голоса. Голос у него был низкий, немного сиплый, как шорох пожелтевших страниц в книге. – Двери для того и сделаны.

Она сделала шаг, потом ещё один. Глаза метались по лавке, не находя точки опоры. А смотреть было на что. Пространство было забито до самого потолка, но не захламлено – здесь царил свой особый, сонный порядок. Полки, грубо сколоченные из струганых ручным рубанком досок, тянулись вдоль стен, уходя в полутьму дальнего угла. На них, в строгих, почти ритуальных рядах, стояли, лежали, прислонялись вещи.

Не товар, а именно вещи. Фарфоровые слоники с отбитыми хоботами рядом с потёртыми окладами икон. Коробка от папирос «Казбек», набитая пуговицами. Треснувший граммофонный раструб, превращённый в кашпо для кактуса, который давно засох. Фотографии в самодельных рамках: строгие лица в военных гимнастёрках, смущённые молодожёны на фоне ковра, дети с неловкими улыбками. Книги с потускневшими переплётами и сыплющимися страницами. Игрушки. Часы с остановившимися стрелками. Каждый предмет был лишён утилитарной ценности, но обладал незримой массой, тяжестью, которую чувствовала кожа.

Воздух был густым и сложным: пыль старых бумаг, сладковатая затхлость древесины, острый запах лаванды, которую Егор Степанович раскладывал в мешочках по углам, и под всем этим – лёгкая, едва уловимая нота холода, будто из-под пола веяло сыростью речного омута.

Женщина подошла к прилавку – широкой, покрытой яхтным лаком и временем доске, лежавшей на двух массивных дубовых тумбах. Положила свёрток. Развязала косынку дрожащими пальцами. Внутри лежала пара фарфоровых чашек с блюдцами в мелкий синий цветочек. Одна чашка – с аккуратной, но заметной трещиной.

– Мамины… – прошептала она. – Последнее, что осталось. После того как брат квартиру продал… Я не могу на них смотреть. Каждый раз – ссора, дележ, слёзы. Но выбросить… словно саму маму в мусорный бак выкинуть.

Егор не торопился. Он взял одну чашку, повертел в руках. Костяной фарфор был тонким, звонким. Он поднёс её к свету тусклой лампочки под абажуром из газетной бумаги. Трещина ловила свет, превращаясь в серебристый ручеёк.

– Не для продажи? – спросил он, хотя ответ был очевиден.

– Нет! Боже упаси! – женщина даже отшатнулась. – Просто… чтобы они были не у меня. Чтобы знала, что они… в хорошем месте.

Егор медленно кивнул. Он открыл ящик под прилавком, вынул оттуда небольшую деревянную шкатулку, окованную по углам потускневшей медью. Внутри, на бархатной подложке, лежали монеты. Не простая советская мелочь, а медные, дореволюционные, разных мастей и номиналов. Были среди них крупные сузунские сибирские пятаки времён Екатерины – стёртые, почти без рисунка, но от этого ещё более таинственные, елизаветинские полушки, николаевские полукопейки и копейки... Он выбрал одну, положил её на прилавок перед женщиной. Монета легла со звонким, но глухим щелчком.

– Это плата за приём, – сказал он, и его голос приобрёл размеренность заклинания. – Не вы мне платите. Я плачу вам. За то, что вы доверяете мне свой «груз».

Она смотрела на монету, не понимая.

– Держите её, – продолжал Егор. – Это ваш пропуск отсюда. Пока она у вас – вы всегда, теоретически, сможете вернуться, чтобы повидать свою вещь. Но если потеряете, или отдадите, или выбросите – дорога к этой памяти для вас закроется навсегда. Так устроено.

Он сделал паузу, давая словам осесть. Потом наклонился чуть ближе, поймал её растерянный взгляд:

– А теперь слушайте внимательно. С памятью, которая привязана к этим чашкам, здесь будет покончено. Она не умрёт, но уснёт. Вы пришли сюда, чтобы получить избавление, забыть. Осознаёте ли вы это? Забыть ссору, делёж, боль. Оставить здесь тяжёлое, а с собой унести только светлое. Если вы на это согласны – берите монету и уходите не оглядываясь. Возвращаться сюда – значит будить то, что уснуло. Это опасно. Не для меня, для вас.

Женщина стояла, глядя то на чашки, то на монету. В её глазах шла борьба. Наконец, она резким, почти жадным движением схватила медяк, сжала его в кулаке.

– Спасибо, – выдохнула она и, не сказав больше ни слова, развернулась и почти выбежала, не оглядываясь, как и велел Егор Степанович.

Он наблюдал, как дверь захлопывается за ней. Потом вздохнул, взял чашки, завернул обратно в косынку, но не так, как было – особым образом, сложив уголок к уголку. Он обошёл прилавок и понёс свёрток не на ближайшую полку, а вглубь лавки, туда, куда не добирался взгляд посетителей. Там стоял отдельный стеллаж, помеченный лишь едва заметной царапиной в форме круга. «Новоприбывшие». Он аккуратно поставил чашки с блюдцами на свободное место.

– Спите, – прошептал он. – Привыкайте к тишине.

Вернувшись на своё место у прилавка, Егор Степанович сел на табурет, взял в руки оловянного солдатика. Первого. Солдатика с вмятиной на голове, принесённого когда-то рыдающим пожилым мужчиной, дом которого исчез в огне вместе с сестрой и родителями во время немецких авианалетов в начале войны. Эта игрушка была единственной вещью, которую он смог тогда спасти, но которая теперь, по прошествии лет, наносила боль его сердцу, вороша воспоминания. Егор Степанович помог ему избавиться от неё, укрыв этот осколок чужого страшного детства у себя в лавке. Солдатик был холодным и гладким. В его молчании была целая вселенная.

Егор смотрел в полутьму, на ряды полок. Он не был волшебником и не верил в порчу или привороты. Он верил в память, вложенную в материю. В то, что вещь, бывшая свидетелем любви, ссоры, смерти, впитывает в себя энергетический отпечаток события. И пока она рядом с человеком, она, как камертон, настраивает его на ту же частоту – боли, тоски, гнева. Его работа была проста: поймать этот камертон и поместить его в безвоздушное пространство своей тишины, где звук, лишённый резонанса, теряет силу и растворяется.

Он был хранителем. Хранителем не вещей, а покоя. И его лавка на обрыве была не свалкой прошлого, а тихим, тёмным карцером для вышедших в тираж призраков. Карцером, в котором призракам, наконец, позволялось забыть, кто они такие, и уснуть навсегда.

***

После женщины с чашками наступила пауза. Лавка погрузилась в своё обычное состояние – дремучую, пыльную медитацию. Егор Степанович закончил разбирать будильник, сложил детали в жестяную коробку и отнёс её на полку «технических останков». Он любил эти промежутки между посетителями, когда можно было просто существовать среди безмолвных свидетельств чужой жизни, не выступая в роли исповедника или приёмщика. Можно было подливать лампадное масло в керосиновую лампу, подметать половицы веником из полыни, перекладывать с полки на полку какой-нибудь том без начала и конца – просто так, для того чтобы вещи знали, что о них помнят.

Следующий визит нарушил эту идиллию ещё на подходе. Он услышал нерешительные шаги за дверью, потом резкий тупой звук – будто кто-то прислонился лбом к дереву и замер. Спустя долгую минуту дверь открылась не скрипом, а каким-то сдавленным стоном.

В проёме стояла девушка. Молодая, лет двадцати. Её назвали бы красивой, если бы не лицо. Оно было не просто заплаканным – оно было опустошённым, будто из него выскребли всё, кроме боли, и эта боль застыла в глазах, в складках у рта, в напряжённой линии бровей. Лида. Она не назвала своего имени тогда, но Егор позже услышал его в её бормотании. Она была одета в лёгкое пальто не по погоде, под которым мелькало платье светло-жёлтого цвета в зелёный горошек.

Она не сразу вошла. Стояла на пороге, сжимая в руках предмет так крепко, что костяшки пальцев побелели. Это была небольшая, деревянная шкатулка, примерно с ладонь величиной. Цвета не рыжего, а именно осеннего – такого, какой бывает у кленового листа, когда он уже потерял летний жар, но ещё не стал коричневой трухой. Перламутровые вставки, сиявшие молочным и радужным блеском, сейчас были тусклыми, будто покрытыми пеплом. Крошечный замочек висел открытым, ключа не было.

Она сделала шаг, и её движение было механическим, словно её вели за невидимые нити. Подошла к прилавку, но не положила шкатулку, а продолжала сжимать, прижимая к животу.

– Мне сказали… что здесь принимают… – голос у неё был хриплым, сорванным. Она не закончила.

– Принимают то, от чего не могут избавиться, но не могут и оставить, – закончил за неё Егор Степанович. Его насторожила не её скорбь – он видел разное. Но груз её отчаяния висел в воздухе плотным, липким облаком.

Она кивнула, словно голова была неподъёмной гирей.

– Он подарил. Год назад. В день… нашего. – Она затрясла головой, отгоняя воспоминание. – А потом… просто ушёл к другой. Сказал, что ошибся. Что это была не любовь, а привычка. – Последнее слово она выплюнула с такой горечью, что Егор почувствовал её вкус на языке – кровяная медь.

Она, наконец, с силой поставила шкатулку на прилавок. Дерево глухо стукнуло о доску.

– Я не могу её видеть. Каждый раз – как ножом. Но выбросить… Я открываю её, а она пустая. А должна была быть не пустая. Должны были быть… – она задохнулась, – …будущее. Обещания. А она пустая. Как и я.

Егор не стал торопиться. Он смотрел на шкатулку. И здесь его опыт, его профессиональная чувствительность, которую он никогда не афишировал, дала о себе знать в полной мере.

Обычная вещь, попадая в лавку, излучала нечто – тёплую грусть, холодную тоску, острый укол вины. Эта же шкатулка была иной. Она не излучала, она втягивала. Словно была не раной, а воронкой. И в эту воронку стекало нечто тёмное и вязкое. Первоначальная боль уже перебродила, скисла и превратилась во что-то другое. В обиду, которая гниёт. В злость, которая не находит выхода и потому закручивается внутрь, уплотняясь. Шкатулка была полна до краёв этой чёрной субстанцией, этой эмоциональной чёрной дырой, и от неё веяло опасностью.

Егор медленно протянул руку. Его пальцы коснулись дерева – и он едва не отдёрнул ладонь. Дерево было не холодным. Оно было живым – в нём чувствовалась слабая, но чёткая вибрация, словно под тонкой корой билось испуганное, но сердитое сердце.

Он взял шкатулку. Она оказалась на удивление тяжёлой для своих размеров.

– Вы хранили в ней что-нибудь?

– Нет. Пустая. Всегда была пустая. – Лида смотрела на шкатулку с смесью ненависти и тоски.

Она сжала кулаки. Егор увидел в её глазах вспышку того самого сгустившегося гнева. Он открыл шкатулку с медной монетой. Движения были выверенными, ритуальными. Выбрал не первый попавшийся медяк, а тот, что лежал чуть особняком – монету с едва заметной трещиной по ребру. «Надтреснутая душа для надтреснутой души», – мелькнула у него мысль. Положил её на прилавок.

– Слушайте, – сказал он, и его голос приобрёл ту металлическую, не допускающую возражений твердость, которую он использовал только в самых тяжёлых случаях. – Я принимаю эту вещь. Плату – вы видите. Правила просты: с памятью о нём, о подарке, о боли – здесь будет покончено. Монета – ваш якорь и ваш пропуск. Но вы должны понять раз и навсегда: возвращаться сюда за этой вещью – не нужно. Вы приносите сюда не дерево и перламутр. Вы приносите свой яд. Я беру его, чтобы нейтрализовать. Если вы вернётесь, вы рискуете отравиться заново, ещё сильнее. Вам всё понятно?

Лида смотрела то на монету, то на его лицо. В её глазах шла борьба. Часть её, измученная, жаждала облегчения. Другая, оскорблённая и злая, возможно, уже строила планы мести, в которых эта шкатулка играла какую-то роль.

– Я… согласна, – наконец выдохнула она. Схватила монету, сжала так, что металл с силой врезался в кожу. И не повернулась – отпрянула от прилавка, словно от огня, и почти выбежала, хлопнув дверью.

В лавке воцарилась тишина. Обычная тишина лавки была пустой и умиротворяющей. Эта же – была настороженной, густой, будто воздух застыл в ожидании удара.

Егор не понёс шкатулку на полку «новоприбывших». Он оставил её на прилавке, отодвинув в сторону. Прошло несколько минут. Он подошёл, снова коснулся её. Вибрация стала чуть сильнее. Он осторожно приоткрыл крышку. Внутри – пустота. Но не нейтральная. Активная, зияющая пустота, которая будто смотрела на него.

«Нет, дружок, – мысленно обратился он к шкатулке. – На общую полку тебя не поставлю. Ты разбудишь остальных».

Он взял её и отнёс к своему рабочему уголку – к старому, потёртому креслу у камина и узкому дубовому столику. Поставил на каминную полку, над креслом. Место было на виду, под присмотром.

– Посиди здесь, – сказал он вслух. – Остынь. Посмотри, как тут тихо. Может, и тебе захочется поспать.

Но шкатулка не хотела спать.

В первую ночь Егору Степановичу приснился странный сон. Он стоял в пустой комнате, а в центре, на полу, лежала шкатулка. Из-под крышки сочился густой, багровый свет, он растекался по полу, как кровь, и приближался к его ногам. А со стороны шкатулки доносился тихий, настойчивый стук. Не металлический, а деревянный, приглушённый, будто кто-то запертый внутри пытается выбраться, отталкиваясь плечом от стенки.

Он проснулся с этим стуком в ушах. В доме было тихо. Он спустился в лавку, подошёл к камину. Шкатулка стояла на месте. В темноте она казалась просто тёмным пятном. Но когда он приблизился, стук возобновился – не в сознании, а в реальности. Тихий, отрывистый: тук… тук… тук… Он длился несколько секунд и затих, словно прислушиваясь.

Егор Степанович не испугался, просто устало вздохнул. Он сталкивался с «активными» вещами и раньше. Часы, которые начинали тикать в годовщину смерти владельца. Зеркальце, в котором в полнолуние можно было увидеть не своё отражение. Но это всегда было пассивным, остаточным явлением – эхом. Эта же шкатулка вела себя осознанно. Она не просто хранила боль, но питалась ею и росла.

Наутро он попробовал «успокоить» её ускоренно. Рядом поставил несколько «тихих» вещей – солдатика, потёртый молитвенник, гладкий речной камень. Вещи, несущие покой. Но стоило им оказаться рядом, как солдатик упал с полки. Камень нагрелся так, что его нельзя было взять в руку. А шкатулка, казалось, лишь раздулась от важности.

Прошло четыре дня. Сны не прекращались. Стук стал навязчивым. По лавке пополз странный запах – не гниения, а чего-то горького, едкого, как пережжённые эмоции. Даже постоянные «обитатели» полок словно притихли, съёжились.

Егор понял, что имеет дело не с простым «носителем памяти». Он столкнулся с эманацией, которая начала обретать форму гневной обиды, жаждущей воплотиться. И источник этой эманации – Лида – по-прежнему был жив и, возможно, подпитывал её своими мыслями, своей не отпускающей злобой.

Он начал ждать, что дверь скрипнет снова. Ибо правила были правилами, но некоторые раны начинали гноиться с такой силой, что притягивали жертву обратно, вопреки его предупреждениям.

И он оказался прав.

***

Прошло ещё несколько дней, прежде чем вернулась Лида. Она ворвалась в лавку, как ураган. Лицо было искажено не горем, а яростью.

– Отдайте! Верните мне её! Я передумала!

Егор медленно поднялся из-за стола. В руке он сжимал одну из медных монет.

– Не стоило возвращаться. Вы брали плату.

– К чёрту вашу плату! – крикнула она. – Я не могу спать! Мне всё время снится, что я открываю эту шкатулку и… и он там! Он сидит там маленький-маленький, и я могу захлопнуть крышку и задушить его! Отдайте!

В её глазах горел опасный, нездоровый блеск. Шкатулка на полке будто задрожала, и Егор увидел, как из-под крышки брызнула тонкая струйка того самого багрового света. Лида тоже это увидела. Она замерла, а потом медленно, как во сне, потянулась к полке.

– Не трогайте, – тихо, но жёстко сказал Егор. – Вы принесли её сюда, чтобы забыть. А теперь хотите, чтобы она напомнила вам о самом страшном. Это уже не шкатулка. Это яд в красивой упаковке.

– Она моя! – выкрикнула Лида и рванулась вперёд.

Егор оказался быстрее. Он шагнул, преградив путь, и неожиданно для себя самого не стал удерживать её. Он просто взял со стола увесистый пресс-папье в виде якоря – ещё одну ненужную вещь, принятую когда-то от старого моряка.

– Хорошо, – сказал он. – Забирайте. Но сначала взгляните.

И он со всей силы ударил пресс-папье по крышке шкатулки. Дерево треснуло. Раздался не деревянный, а странный, глухой звук, будто лопнул большой пузырь с густой жидкостью. Багровый свет погас мгновенно. Шкатулка стала просто шкатулкой – красивой, старой, пустой и совершенно безобидной. В воздухе запахло озоном и полынью.

Лида застыла с протянутой рукой. Ярость с её лица схлынула, оставив лишь пустоту и растерянность. Она смотрела на осколки перламутра, отскочившие от удара, на безжизненную вещь на полке.

– Что… что вы сделали?

– То, за чем вы пришли, – ответил Егор, тяжело дыша. – Я избавил вас от неё. Радикально, но вынужденно. Теперь в ней нет ни его, ни вашей боли. Только дерево и перламутр.

Он поднял с пола медную монету и протянул ей.

– Всё кончено. Идите. И не возвращайтесь.

На этот раз она взяла монету и ушла, не сказав ни слова. Шаг её был неуверенным, будто она только что очнулась от долгого тяжёлого сна.

Вечером Егор Степанович отнёс шкатулку в подвал. Но не поставил на полку. Он взял ящик с инструментами, аккуратно снял уцелевшие пластинки перламутра, а саму деревянную основу разобрал на мелкие части. Ничего не выбросил. Сложил в маленький холщовый мешочек и убрал в самый дальний тёмный угол. Там не было полок – только гладкий, отполированный временем камень, похожий на низкий алтарь. Мешочек на камне выступал уже не как вещь, а как дань, как плата за спокойствие. Он немного слукавил, сказав Лиде, что теперь от прежней вещи осталось только дерево и перламутр. Для полного «успокоения» должно было пройти ещё немного времени.

– На, прими, – прошептал он в неподвижную, густую темноту ниши. – Спи.

Из глубины не последовало ни звука. Но воздух дрогнул, став на миг ещё холоднее и тяжелее, будто невидимые лёгкие сделали медленный, довольный вдох. Через мгновение это ощущение растаяло, сменившись привычной, сонной атмосферой подвала. Порядок был соблюдён. Баланс сохранён.

***

После истории со шкатулкой в лавке установилось перемирие. Но всё же Егор Степанович стал чаще спускаться в подвал, проверяя, не нарушил ли этот всплеск ярости баланс среди других вещей. Фарфоровая кукла лежала на боку, но её лицо казалось теперь не спящим, а притворяющимся. Воздух в подвале стал тяжелее, словно перед грозой.

Именно в этот момент, когда его собственное внутреннее чутье заподозрило неладное, а в подвале ещё лежал мешочек с остатками не «уснувшей» до конца ярости, в лавку и вошёл новый гость. Не с болью в руках, а с холодным, оценивающим взглядом.

Егор услышал не скрип, а лёгкий, почти учтивый стук металлического набалдашника о дерево. Дверь открылась без привычного плача петель – гость, видимо, подтолкнул её с таким расчётом, чтобы не создавать лишнего шума. В проёме стоял мужчина.

Ему было за семьдесят, но возраст сидел на нём не морщинами, а достоинством. Безупречный, хотя и слегка поношенный костюм-тройка тёмно-серого цвета, трость из чёрного дерева с серебряным набалдашником в виде совы. Волосы, зачёсанные назад, были седыми, но густыми. Лицо – интеллигентное, с тонкими губами и пронзительными глазами цвета старого льда. Он не нёс никаких свёртков. Его руки в тонких кожаных перчатках были свободны.

Он вошёл, окинул лавку одним медленным, всеохватывающим взглядом. Это был не взгляд случайного прохожего или измученного клиента. Скорее взгляд оценщика, архивариуса, человека, который сразу видит не хаос, а систему. Его глаза скользнули по полкам, задержались на солдатике на прилавке, на трещине в потолке, на двери в подвал. Взгляд был голодным и холодным одновременно.

– Добрый день, – произнёс он. Голос был бархатным, поставленным, без тени сипоты. – Полагаю, я имею честь говорить с Егором Степановичем?

Егор медленно поднялся с табурета. Его внутренний компас, тот самый, что подсказывал ему о «тяжести» вещей, замер, а затем указал не на вес, а на вакуум. Этот человек был пустотой, жадно втягивающей в себя всё вокруг. Досада и внимательный, изучающий интерес овладевал Егором Степановичем. К чему приведёт эта встреча?

– Да, это я. Чем могу быть полезен?

– Меня зовут Аркадий Евгеньевич, – мужчина слегка склонил голову. – Позвольте для начала восхититься атмосферой. Подлинность, глубина! Очень редко встретишь место, настолько… насыщенное следом.

– Следом чего? – спросил Егор, оставаясь за прилавком.

– Человеческого присутствия, разумеется, – улыбнулся Аркадий Евгеньевич. Улыбка не дотянулась до ушей. – Я, знаете ли, несколько необычный посетитель, кои у вас бывают. Меня интересуют не столько вещи, сколько их история. Вернее, даже не история, а её… психоэмоциональный осадок.

Он сделал несколько шагов, не спеша, трость отстукивала тихий такт по полу. Подошёл к ближайшей полке, не дотрагиваясь, лишь склонился, чтобы рассмотреть потёртого плюшевого зайца с одним стеклянным глазом.

– Вот, к примеру. Детская игрушка. Старая. Потерянная? Нет, отданная. Отданная с чувством вины, или страха, или желания забыть. Она впитала этот импульс. И теперь несёт его в себе, как конденсатор накапливает и хранит заряд.

Егор молчал. Он никогда не формулировал это так научно, но суть старик улавливал верно.

– Вы обладаете редким даром, Егор Степанович, – продолжал старик, поворачиваясь к нему. – Вы не просто собираете хлам. Вы его… стабилизируете. Успокаиваете, как вы, наверное, сами это называете. Вы создаёте здесь своеобразный некрополь для вышедших из строя эмоций. Это по-своему прекрасно. И безумно расточительно.

– Расточительно? – не удержался Егор Степанович.

– Безусловно! – воскликнул Аркадий Евгеньевич, и в его голосе впервые прозвучал искренний, почти страстный интерес. – Вы хороните сокровище! Энергию! Чистый, неоплаченный человеческий аффект! Его можно изучать. Систематизировать. С его помощью можно понять механизмы памяти, травмы, привязанности. А в потенциале… – он сделал многозначительную паузу, – …его можно использовать.

Слово повисло в воздухе, тяжёлое и неоднозначное.

– Использовать как? – спросил Егор, и его голос стал холоднее.

– О, самыми разными способами! – старик махнул рукой, словно отмахиваясь от мелких деталей. – От сугубо научных – изучение паттернов горя, например, – до более… прикладных. Представьте себе парфюм, в котором нота старых писем смешана с аккордом материнской тоски. Или произведение искусства, которое является проводником не цвета, а настроения. Или даже терапевтический инструмент. Контролируемое погружение в чужую боль для её последующего проживания и изживания. Возможности безграничны!

Егор слушал, и его внутренняя тревога нарастала. Этот человек говорил о боли, как геолог о редкой руде. Без жалости. С расчётом.

– У меня нет коллекции для продажи, Аркадий Евгеньевич. Здесь не музей и не склад сырья.

– О, я понимаю! – поспешно согласился старик. – Вы – хранитель. Я же предлагаю не разбазаривание, а синергию. Вы продолжаете делать своё дело. Принимаете вещи, успокаиваете их, ведь так вы это называете? А я… буду периодически, с вашего разрешения, разумеется, приобретать у вас некоторые, наиболее интересные экземпляры. Для своей исследовательской коллекции. За весьма достойное вознаграждение. Вы освобождаете место для новых поступлений и получаете средства на содержание этого чудесного места. А я получаю бесценный материал. Все в выигрыше. Тем более, этому месту не помешал бы ремонт и переоснащение.

Он подошёл ближе к прилавку, и теперь Егор мог разглядеть мельчайшие детали его лица: тонкую сетку капилляров на щеках, безупречно выбритые виски, холодный блеск глаз. В этих глазах не было алчности лавочника. Была спокойная, непоколебимая уверенность учёного, который знает цену всему и готов заплатить.

– Нет, – твёрдо сказал Егор Степанович.

– Я прошу вас не торопиться с отказом, – парировал Аркадий Евгеньевич без раздражения. – Подумайте. Ваш метод… он благороден, но пассивен. Вещи просто лежат и тлеют. Я же предлагаю дать им вторую жизнь. Активную, осмысленную. Я обеспечу им идеальные условия хранения – контроль влаги, температуры, изоляцию, полную каталогизацию. Они будут не просто мёртвым грузом, а экспонатами в самой необычной коллекции на свете.

Его взгляд снова скользнул к двери в подвал, и в этом взгляде была такая точная, немигающая осведомлённость, что интерес Егора Степановича разгорелся ещё сильнее. Этот человек не предполагал. Он знает о подвале. Возможно, знает и о его содержимом больше, чем кажется.

– Подвал – не склад, – отрезал Егор. – Это последнее пристанище. Отсюда ничего не уходит. Здесь всё истлевает. Так и должно быть.

– «Истлевает»… – Аркадий Евгеньевич повторил слово с лёгкой, почти отеческой снисходительностью. – Какая поэтичная формулировка для процесса бесполезного распада. Жаль, Егор Степанович. Искренне жаль. Я вижу в вас родственную душу – человека, чувствительного к тонким материям. Но, увы, с иным мировоззрением.

Он постучал тростью о пол, выпрямился.

– Я не стану настаивать. Пока. Давайте считать мой визит знакомством. Позвольте оставить вам кое-что на память.

Он снял перчатку, достал из внутреннего кармана пиджака не визитку, а небольшой, толстый конверт из плотной, желтоватой бумаги. Положил его на прилавок.

– Здесь не деньги. Здесь образец моего интереса. Посмотрите на досуге. Я вернусь через некоторое время. Надеюсь, вы пересмотрите свою позицию. Монеты, – он кивнул в сторону шкатулки с монетами, – это, конечно, очаровательный архаизм. Но реальные ресурсы, поверьте, пахнут не менее приятно. А главное – они дают силу. Силу не просто хранить, но и управлять.

Он снова слегка склонил голову, повернулся и вышел так же бесшумно, как и вошёл. Дверь закрылась, не издав ни звука.

Егор Степанович стоял, глядя на конверт. Он лежал на прилавке, не как вызов, а как нелепый сувенир. Через минуту он всё же протянул руку, взял его с тем же выражением, с каким взял бы непонятную безделушку, принесённую наивным клиентом, посчитавшим его лавку за комиссионный магазин. Конверт был тяжёлым. Он аккуратно разрезал край карманным складным ножом.

Внутри не было ни письма, ни фотографий. Там лежали несколько тонких, прямоугольных пластинок из тёмного, почти чёрного стекла или обсидиана. И маленький, изящно сделанный бинокль, похожий на театральный, но с необычно толстыми линзами, переливающимися сине-зелёным цветом.

Егор поднял одну пластинку к свету. На просвет стекло оставалось чёрным, непроницаемым. Но когда он, движимый странным любопытством, посмотрел на неё через бинокль… картина изменилась.

Чёрное стекло будто ожило. В его глубине заструились туманные, серые разводы, складывающиеся в нечёткие образы: обрывки лица, силуэт в дверном проёме, дрожащие линии, похожие на слёзы. И от этого вида, от этой немой, запечатанной в стекло печали, веяло таким холодным, бездушным горем, что Егор Степанович поспешно отложил и пластинку, и бинокль.

Это не было похоже на чью-то память. Это напоминало её вытяжку. Очищенная, законсервированная, лишённая контекста суть боли. Тот самый «энергетический осадок», о котором говорил старик.

Рассмотрев пластинки, он с лёгким презрением отложил бинокль в сторону. Вытяжка боли. Сублимация страдания. Детские попытки алхимика, возомнившего, что он понял принцип работы вулкана, насобирав в пробирку пепла.

Егор медленно опустился на табурет. Он смотрел на ряды своих полок. Его уверенность не пошатнулась ни на йоту. Он охранял не просто покой этого городка, а обслуживал природный процесс, древний и неумолимый, как эрозия почвы. Этот старик со своими пластинками узрел лишь пыль на поверхности, не подозревая о тектонической плите, что лежит в основе. Егор почти улыбнулся. Аркадий Евгеньевич, видел в его лавке лишь плантацию, на которой поспел крупный урожай, который он может собрать и пустить в оборот.

Тишина в лавке сменила тон. Она была по-прежнему уютной, но уют приобрёл ноту зыбкости, как тонкий лёд над глубокой, тёмной водой. А где-то внизу, в подвале, будто в ответ на визит коллекционера, старая фарфоровая кукла на стеллаже тихо, почти незаметно, повернула свою глазурованную головку на дверь, ведущую наверх.

***

Тишина после визита Аркадия Евгеньевича была особого свойства. Она словно прислушивалась, но явно без мирных намерений. Будто само пространство лавки затаило дыхание, ожидая, уйдёт ли угроза или растворится в привычной пыли. Егор Степанович положил конверт с тёмными пластинками и биноклем в ящик прилавка, подальше от края.

Первые дни ничего не происходило. Егор Степанович занимался привычными делами: принял потёртый альбом для марок от старика, чей сын эмигрировал и позабыл об отце; аккуратно разместил на полке «новоприбывших» серебряную ложечку с инициалами, от которой женщина не могла избавиться после смерти матери – ложка «смотрела» на неё со стола. Работа шла своим чередом, но его взгляд то и дело скользил к двери в подвал, за которой дремало нечто, что кто-то посторонний счёл «интересным».

Первым звонком стала температура.

В подвале всегда была прохлада – ровная, сухая, идеальная для долгого сна материи. Спускаясь на третий день после визита коллекционера, он сразу почувствовал изменение. Воздух был не просто прохладным, но колким, словно заряженным статическим электричеством. Лёгкий озноб пробежал по коже, хотя термометр, висевший у лестницы, показывал привычные десять градусов. Холод исходил не от воздуха, а от самих вещей. Или от чего-то между ними.

Он зажёг керосиновую лампу, и её пламя, обычно ровное и жёлтое, заплясало синими и фиолетовыми язычками, будто выхватывая из темноты невидимые потоки. Свет скользил по бесконечным стеллажам, и тени от вещей падали на пол нечётко, расплываясь, словно плывущие в воде пятна масла.

И тогда, среди всех этих вещей, он заметил куклу.

Фарфоровая кукла с каштановыми локонами и огромными стеклянными глазами когда-то принадлежала девочке, умершей в блокаду. Её принёс старик, родной брат, сам бывший блокадником, сердце которого под старость лет не могло выносить её молчаливого укора – почему выжил он, а не она? Десять лет кукла лежала на средней полке, на боку, лицом к стене, в позе вечного сна. Теперь она стояла прямо. Её глазурованное лицо было обращено к лестнице. Пустые синие глаза с чёрными точками зрачков смотрели прямо на него, и в их глубине, в отражении прыгающего пламени, казалось, мелькнуло не просто стеклянное сияние, а осмысленный интерес.

Егор медленно подошёл. Он привык к странностям, но это снова было не остаточное явление, а реакция. Он осторожно, двумя пальцами, положил куклу на бок, вернув её в привычное положение.

– Спи, – прошептал он. – Никто тебя не тронет.

Он закончил обход, поправил пару перекошенных коробок и поднялся наверх. Всю ночь ему снились глаза куклы – не детские и не стеклянные, а живые, внимательные и полные немого вопроса.

Следующим утром, когда он спустился в подвал, кукла снова сидела. И не просто сидела: рядом с ней, на полу, лежал холщовый мешочек. Тот самый, в который он сложил остатки рыжей шкатулки после того, как разбил её якорем. Мешочек был развязан. А дощечки и осколки перламутра из него были аккуратно, с почти инженерной точностью, сложены в небольшую, пирамидальную конструкцию. Острый угол пирамиды был направлен в сторону лестницы.

Лёгкое чувство защищённости пробежало по коже рук. Это не могло быть игрой крыс (крыс в подвале не водилось – они обходили это место стороной). Это был знак, сигнал.

Егор разобрал пирамидку, сложил дощечки обратно в мешок, завязал его на тугой, сложный узел и снова положил его на отполированный камень в дальнем тёмном углу. Вернулся к кукле, снова положил её на бок.

– Тише, – сказал он уже не шёпотом, а твёрдо, с оттенком приказа. – Здесь я.

Но приказ, похоже, уже не действовал. Воздух в подвале стал звенящим. Он стоял среди стеллажей и чувствовал, как от сотен предметов исходит лёгкая, едва уловимая вибрация, словно струны незримого инструмента, которых кто-то коснулся. Воздух был насыщен ожиданием.

На следующий день начался стук.

Егор Степанович услышал его ночью, сквозь сон. Не громкий, но отчётливый: тук-тук-тук… пауза… тук-тук-тук. Ритмичный, настойчивый. Он спустился с фонарём, и стук немедленно прекратился. Но стоило ему замереть, прислушаться, как он возобновился – теперь уже не сверху, а из восточного угла, где хранились самые старые, самые «тихие», казалось бы, вещи. Там, среди прочего, лежала серебряная пепельница, похожая на портсигар.

Лет пять назад её принёс сухопарый, молчаливый мужчина лет пятидесяти. «Отец», – только и сказал он, положив пепельницу на прилавок. Больше слов не потребовалось. Пепельница пахла дешёвым табаком, дешёвым одеколоном и вечным разочарованием. В ней была заперта не просто память об отце-алкоголике, а целый клубок – стыд, жалость, подавленная ярость, невысказанные слова. Она была одним из самых «тяжёлых» предметов в коллекции, и Егор давно поместил её в особый, символический каменный ящик.

Теперь пепельница лежала не в ящике. Она стояла на полке рядом. И её крышка, прикрывающая маленькое углубление для пепла, мелко и часто подрагивала, ударяясь о корпус. Тук-тук-тук.

Егор подошёл. Вибрация была едва видимой глазу, но интенсивной, так что пепельница медленно сползала к краю полки. Он накрыл её ладонью. Стук прекратился. Но под его кожей металл продолжал дрожать, словно живой, пойманный зверёк. А в тишине, которая воцарилась после, он услышал что-то другое.

Дыхание.

Оно было едва слышным, прерывистым, нечеловеческим. Не свист ветра в щелях и не скрип дерева. Именно дыхание. Оно доносилось не из одного места. Оно словно витало в самом воздухе, исходя из десятков, сотен коробок, свёртков, изгибов фарфора и складок ткани. Глубокий, тяжёлый вздох оттуда, где лежали письма с фронта. Короткие, судорожные всхлипы из ящика с детскими игрушками. Ровное, но полное тоски дыхание от полки с женскими безделушками. Весь подвал, вся эта масса усыплённой боли, казалось, проснулась и задышала единым, тревожным сном. Сном, в который ворвался чужой, яркий свет постороннего внимания.

Егор Степанович стоял неподвижно, слушая этот многоголосый шёпот забытых страданий. Он понимал суть происходящего.

Его лавка была своего рода изолятором. Его собственная личность, его ритуалы, его спокойная, непоколебимая убеждённость в необходимости покоя создавали вокруг этого места особое поле тишины. Оно было подобно толстому стеклянному колпаку, который гасил все звуки внутри, не давая им резонировать с внешним миром. Под этим колпаком боль постепенно усыхала, «впитывалась» в землю, превращалась в нейтральную пыль воспоминаний.

Аркадий Евгеньевич своим визитом, своим взглядом и пылающим интересом приоткрыл этот колпак. И его внимание, холодное, аналитическое, но от этого не менее мощное, стало антенной. Оно проникло под стекло, коснулось спящих эманаций и разбудило их. Не до конца, не до ярости. Но достаточно для того, чтобы они зашевелились во сне, застонали, задышали, почуяли внешний интерес. И этот интерес был для них как свет для глубоководных существ – чужой, непонятный, возможно, враждебный, но неотразимо притягательный.

Пепельница стучала, пытаясь привлечь внимание. Кукла поворачивалась, чтобы видеть. Шкатулка, даже разобранная, пыталась сложиться в символ, в знак. Они чувствовали коллекционера. Чувствовали в нём того, кто не боится их содержания, а, наоборот, жаждет его. И это возбуждало их, нарушало их сон.

Егор накрыл пепельницу куском мягкого сукна и вернул её в каменный ящик, плотно закрыв крышкой. Подошёл к стеллажам и начал медленно обходить их, кладя ладонь то на одну вещь, то на другую, тихо говоря успокаивающие слова, как нянька больному ребёнку. Он восстанавливал поле. Убеждал их, что он здесь. Что он их страж. Что яркий, холодный свет ушёл.

На это ушло несколько часов. Постепенно дыхание стихло, вибрация улеглась. Когда он поднялся наверх, было уже под утро. Он сел в своё кресло у холодного камина, взял в руки солдатика. Старый, верный солдатик. Единственный, кто оставался совершенно невозмутим.

– Он вернётся, – прошептал Егор, глядя на потухшие угли в камине. – Он почуял. И теперь не отстанет.

И если первым визитом коллекционер лишь постучался в дверь, то теперь, после этой ночной активности в подвале, Егор Степанович был уверен – следующий визит будет с намерением войти. Во что бы то ни стало. И тогда ему придётся пойти на то, чего он делать не любил, потому что страшился возможных последствий. Но решать было не ему.

Он пересел за массивную дубовую столешницу своего прилавка и долго смотрел на ряды полок. Егор Степанович хранил не просто ненужные вещи. Он был смотрителем при древней «сущности», что дремала под камнями фундамента лавки. Его работа – вовремя и аккуратно подкармливать её человеческими страхами, болью, эмоциями, чтобы этот голод никогда не потянулся за пищей наверх, в мир живых.

***

Напряжение в лавке росло день ото дня. Оно висело в воздухе, как запах грозы за час до ливня. Егор Степанович продолжал свою работу, каждое его движение теперь было отточенным, словно он экономил силы для чего-то важного. Он тщательно следил за самыми беспокойными вещами, хотя и знал, что их нельзя будет усмирить, когда старик вернется в лавку, жаждущий экземпляров для своих исследований. Егор Степанович чаще спускался в подвал, не для проверки, а просто постоять среди стеллажей, своим присутствием успокаивая встревоженную тишину. Дыхание стихло, но не исчезло – оно превратилось в ровный, настороженный фон, словно подвал затаился и ждал развития событий.

Он ждал три дня. На четвёртый, ближе к вечеру, когда солнце уже клонилось к реке, окрашивая пыль в лавке в медовый цвет, дверь открылась. Не так, как в прошлый раз – не с тихим стуком, а с резким, уверенным движением. Войдя, он не стал закрывать её за собой.

Аркадий Евгеньевич стоял в проёме, залитый косыми лучами, похожий на статую из тёмного камня. Рядом с ним была женщина. Молодая, лет тридцати, в строгом сером костюме и с бесстрастным, почти манекенным лицом. В её руках была не сумка для покупок, а узкий кожаный дипломат для документов. Или для образцов.

– Егор Степанович, – произнёс старик, и в его бархатном голосе теперь звучали стальные нотки. – Рад видеть вас снова. Позвольте представить – моя ассистентка, Ирина. Мы пришли завершить наш разговор.

Женщина кивнула, не улыбаясь. Её глаза, холодные и оценивающие, быстрым сканером прошлись по интерьеру, задержались на Егоре Степановиче, на прилавке, на двери в подвал.

– Разговор был завершён, Аркадий Евгеньевич, – сказал Егор, оставаясь за прилавком. Он чувствовал, как под полами ботинок дрожит пол – не от шагов, а от низкочастотного гула, исходящего из подвала. Вещи чувствовали и реагировали.

– О, завершённость – понятие относительное, – парировал старик, делая несколько шагов вперёд. Ассистентка последовала за ним, держа дипломат так, будто он был частью её руки. – Я обдумал вашу позицию. И понял свою ошибку. Я предлагал вам сделку, как деловой человек. Но вы – не коммерсант. Вы – жрец. И с жрецами нужно говорить на языке ценностей иного порядка.

Он подошёл к прилавку так близко, что Егор почувствовал лёгкий шлейф одеколона и чего-то ещё – сухого, почти химического запаха, как в лаборатории.

– Вы храните не вещи, Егор Степанович. Вы храните свидетельства. Уникальные, невосполнимые свидетельства человеческого духа в моменты его наивысшего напряжения – горя, потери, раскаяния. Позволить этим свидетельствам истлеть – преступление против памяти. Против знания. Я предлагаю вам не продажу. Я предлагаю вам сохранить их. По-настоящему. В условиях, которые обеспечат их целостность на века. В моём архиве. Вы будете иметь исключительный доступ к ним. Когда пожелаете.

– Ваш архив хочет их использовать, – отрезал Егор. Его голос звучал глухо, он сам едва узнавал его. – Вы говорили об энергии, о вытяжках. Вы хотите не сохранить память, а перегнать её в топливо.

– А разве память – не топливо для души? – старик приподнял бровь. – Знание чужой боли учит состраданию. Контакт с концентрированной эмоцией может стать катализатором творчества, прорыва в науке о сознании! Я прошу вас: позвольте мне взглянуть на вашу коллекцию. Не как покупатель. Как коллега. Как исследователь, в конце концов. Ирина составит предварительный каталог. Мы выберем лишь несколько, наиболее показательных экземпляров. Всё будет сделано с максимальным уважением. Вы получите полный отчёт.

Он говорил убедительно, страстно. И в этой страсти была своя, извращённая правда. Этот человек действительно верил в то, что делал. Он видел в боли нечто прекрасное и полезное. И это делало его в тысячу раз опаснее простого вора.

Егор посмотрел ему прямо в глаза. Глаза старика были ясны, холодны и абсолютно непроницаемы. В них не было лжи, но была уверенность миссионера, несущего своё евангелие, пусть даже евангелие это было написано чернилами из чужих слёз.

И Егор Степанович понял, что слова бессильны. Логика, уговоры, отказы – всё это разбивалось о скалу этой фанатичной убеждённости. Оставалось только действие. Жест. Последний аргумент.

Он медленно, не сводя глаз со старика, отступил от прилавка, сделав два небольших шага в сторону. И ещё один, полностью освободив путь к двери в подвал. Сама дверь была приоткрыта – он специально снял замок ещё утром, будто предчувствуя пополнение коллекции.

– Хорошо, – сказал Егор, и его голос прозвучал устало, почти с обречённостью. – Идите, спуститесь. Посмотрите на ваши «свидетельства». Возьмите то, что сочтёте нужным. Бесплатно.

Аркадий Евгеньевич замер на мгновение, изучая его лицо. Искал подвох, но не нашёл ничего, кроме усталой покорности. Торжествующая улыбка тронула его тонкие губы.

– Наконец-то разум восторжествовал! Благодарю вас, Егор Степанович. Вы делаете великое дело!

Он кивнул ассистентке. Та быстрым, чётким движением открыла дипломат. Внутри, на бархатных ложементах, лежали не бумаги. Там были стерильные пластиковые контейнеры с мягкими внутренними стенками. Пинцеты в индивидуальных упаковках, перчатки, миниатюрные этикетки и ручка. Это был набор не коллекционера, а хирурга, готовящегося к забору биоматериала.

– Только, – добавил Егор, когда они уже направлялись к двери, – …только не говорите потом, что я вас не предупреждал.

Старик обернулся, и в его взгляде промелькнуло лёгкое недоумение, тут же сменённое снисходительностью.

– Не беспокойтесь. Мы профессионалы.

Они скрылись в тёмном проёме. Деревянные ступеньки лестницы заскрипели под их шагами, потом звуки стали глуше, удаляясь вглубь.

Егор не пошёл за ними. Он остался у прилавка, опёршись на него ладонями. Его лицо было лишено выражения. Он просто слушал звуки из подвала – отслеживал процесс, как врач слушает шумы в организме через стетоскоп.

Первые минуты внизу царила почти полная тишина, прерываемая лишь сдержанными, деловыми репликами. Потом раздался лёгкий, одобрительный возглас Аркадия Евгеньевича: «Вот… Посмотрите на эту слоистость отложений… Феноменально…»

Атмосфера в лавке начала меняться. Она сгущалась, воздух становился тяжелее, будто его обедняли кислородом. Пылинки, плясавшие в луче закатного солнца, застыли на месте. Затем из-под двери в подвал потянулся холодок. Не прохладный воздух из погреба. Оттуда, вместе с прохладой подземелья потянуло запахом озона, старыми книгами, полынью и прокисшим вином. Запах вскрытой, растревоженной боли.

Потом послышался звук – не голос, а приглушённый, женский вскрик. В нём был не ужас, а скорее шок, физиологическое отторжение. Грохот – словно упал стеллаж или тяжёлый ящик. И наконец – голос Аркадия Евгеньевича.

Но это был вовсе не крик. Это был сдавленный, захлёбывающийся, но при этом восторженный шёпот:

– Да… Да, Ирина, чувствуете? Мощь! Это же… это чистейший аффект! Не разбавленный, не опосредованный… Контакт! Феноменально!

Уголок рта Егора дёрнулся в подобии улыбки, лишённой всякой теплоты. Всё шло как должно было. Не он, так кто-то другой. «Голод» внизу всегда был разборчив: он предпочитал живую, жадную, активную пищу забродившим остаткам. А что может быть вкуснее для древней пустоты, чем душа, сама рвущаяся поглотить боль? Коллекционер не крал экспонаты. Он надевал на себя их ярлык.

Под ногами у Егора дрогнул пол. С потолка посыпалась мелкая пыль. Из-под двери повалил густой туман холодного воздуха, но теперь уже с примесью чего-то сладковато-приторного, как запах тления. Раздались ещё какие-то звуки – шуршание, звон разбитого стекла, приглушённые шаги, ещё один возглас – на этот раз в голосе старика прозвучала не только восторг, но и азарт, почти торжество.

Ирина вышла первой. Её безупречный вид был разрушен. Волосы выбились из строгой причёски, на щеке – чёрная полоса пыли. Лицо было пепельно-серым, глаза невидяще смотрели в пространство. В руках она сжимала один из контейнеров. Внутри, сквозь прозрачную стенку, было видно, как лежит серебряная пепельница. Пепельница продолжала мелко-мелко вибрировать, издавая высокий, едва слышный, но пронзительный звон, словно комар, попавший в стеклянную банку.

За ней вышел Аркадий Евгеньевич. И он преобразился. Его лицо, бывшее относительно бледным ещё двадцать минут назад, теперь пылало нездоровым румянцем. Глаза блестели лихорадочным, нечеловеческим блеском. Он дышал часто и поверхностно, как после бега. На лацкане его безупречного пиджака висела паутина, на перчатке – пятно странного, ржавого цвета. Он выглядел не как человек, посетивший склад, а как некто, только что искупавшийся в запретном источнике и вышедший из него опьянённым.

– Егор Степанович! – голос звенел, срывался на высокой ноте. – Благодарю! Вы были правы – это не архив! Это бульон! Концентрированный, насыщенный, живой бульон! Энергия, которую здесь копили десятилетиями… она просто пьянит!

Он подошёл к прилавку, достал из внутреннего кармана не конверт, а толстую пачку банкнот, бросил её на дерево. Деньги легли с мягким шлепком.

– Это – за доступ. И за ваше благорассудство. Мы взяли лишь несколько проб. Для первичного изучения и калибровки оборудования. Я буду на связи. Очень скоро увидимся!

Он взял под локоть почти невменяемую Ирину, кивнул Егору ещё раз – кивок был резким, птичьим – и повёл её к выходу. Она шла, не глядя под ноги, прижимая контейнер с звенящей пепельницей к груди, как ребёнка.

Дверь захлопнулась. Они ушли.

Егор долго сидел, глядя на пачку денег. Потом встал, взял её и, не считая, швырнул в горящий камин. Банкноты быстро загорелись и рассыпались пеплом по чёрным углям. Подождав, пока шаги за дверью окончательно затихли, Егор Степанович направился в подвал. Ему не нужно было оценивать ущерб – несколько пустых мест на полках были ожидаемым следствием, как осыпавшаяся штукатурка после проезда гружёного товарного поезда.

Спускаясь, он почувствовал перемену в воздухе. Не тревогу, не гул – а глубокую, сытую тишину, похожую на ту, что наступает в лесу после удачной охоты. Пыль в луче его фонаря висела неподвижно. Даже привычный холод от подвальных камней стал иным – не колким, а ровным и спокойным.

Егор остановился перед камнем. Холщовый мешочек с обломками рыжей шкатулки лежал нетронутым. Он лишь слегка смахнул с него свежую, едва заметную пыль – обычную пыль, а не тот серый налёт беспокойства, что был здесь раньше.

Не сказав ни слова, он кивнул, будто констатируя очевидный факт, и поднялся наверх. Работа была сделана, оставалось ждать. Природа, если её не тыкать палкой, всегда находит способ восстановить равновесие. И он, Егор Степанович, был здесь именно для того, чтобы эту палку из рук дурака вовремя выбить. Или подставить её под естественный ход вещей.

***

Тишина, наступившая после того вечера, была иной. Такая тишина бывает в мастерской после того, как сложный заказ выполнен, инструменты вытерты и убраны на свои места.

Егор Степанович потратил три дня, чтобы привести подвал в идеальный порядок и провести ревизию всех вещей. Поднял упавший стеллаж, аккуратно собрал осколки стекла в отдельную коробку (ещё не уснувшие до конца, но уже безвредные), стёр с дальних полок лёгкий серый налёт пыли. Он работал молча, методично, не как садовник, утешающий растения, а как реставратор покоя.Вещи на полках снова обрели свою глухую, сонную уверенность. Даже воздух потерял тот лихорадочный, электрический привкус и стал просто прохладным и пыльным.

Он ждал последствий. Для Егора Степановича они были не до конца очевидны. То, что вышло за дверь в лице коллекционера, было не угрозой, а симптомом, который система начала устранять. Единственное, чего можно было бояться теперь, – это отголосков в мире снаружи. И он ждал их не со страхом, а с тихим, профессиональным любопытством. Рано или поздно мир должен был заметить пустоту, образовавшуюся на месте Аркадия Евгеньевича. И прийти с вопросами.

Именно в этот момент, когда чувство любопытства начало одолевать Егора Степановича, его внимание отвлёк стук в дверь. Не клиентский – отрывистый, официальный. Вошёл Петрович, почтальон, лицо его было раскраснено от ветра, а на ремне через плечо болталась полупустая сумка.

– Егор Степаныч! Держи послание судьбы! – он шлепнул на прилавок пенсионное извещение и газету «Городская правда», аккуратно сложенную в трубочку. – И газетку. Про твой Заречный район там, между прочим, пишут. Веселуха.

Егор, разрезая конверт, лишь покосился на газету. «Пишут» обычно означало либо прорвало трубу, либо сгорел гаражный кооператив.

– Какая ещё веселуха, Петрович?

– Да так, – почтальон, видимо, не спешил уходить, прислонился к прилавку, доставая кисет. – Помнишь, ты мне как-то давно про нашего чудика спрашивал, что старинные безделушки скупал? Аркадия какого-то?

Егор Степанович был заинтересован, но вида не подал, продолжая разглаживать извещение.

– Припоминаю. А что с ним?

– Да так… – Петрович набивал трубку с театральной медлительностью знатока свежих новостей. – Говорят, крышу там ему совсем поехало. Ту самую свою контору-лабораторию на выселке – наглухо заколотил. Девку-помощницу, итальянку какую-то или хохлушку, в чём была, в ночь выгнал. Бабы на почте сказывали, та по всему Заречью бегала, в одном халатике, голосила, что стены у неё в голове шепчутся, а в чашке с чаем рожи чужие гримасничают. В скорую, говорят, увезли. Тихий бред, шизофрения.

Он чиркнул спичкой, затянулся, выпустил струйку едкого дыма.

– А сам-то наш учёный теперь там, как затворник, сидит. Свет по ночам не гасит. Соседи-то, они сначала радовались – тишина. А теперь побаиваются. Мужик один, шофер Семён, мимо на грузовике ехал ночью – говорит, в окне видел, тот Аркадий стоит, вроде как на улицу смотрит, а руки на стекле распластал, как паук. И лицо… Семён говорит, не лицо, а маска какая-то. Пустая и вроде как… голодная. Плеваться начал, перекрестился, пока ехал.

Петрович понизил голос, хотя кроме них в лавке никого не было.

– И запах, говорят, оттуда повадился идти. Не то химией пахнет, не то… бабка одна говорила, как в больнице старой, в туберкулёзном бараке – сладкой гнилью да йодом. Будто он там не наукой занимается, а над котлом колдовским сидит.

Егор молча кивнул, сунул руку в ящик стола, достал оттуда термос, налил в кружку заваренный с шиповником чай и передал Петровичу. За откровенность. Поставил на стойку рядом с газетой.

– На, Петрович, с дороги согрейся. Спасибо, что предупредил. С таким клиентом надо держать ухо востро.

Почтальон взял кружку, щелкнул по ней ногтем, удовлетворённо отхлебнул, и затянулся дымком из курительный трубки.

– Да я-то чего… Дело житейское. Ты, Егор Степаныч, тоже осторожней. Места тут у нас тихие, а люди… люди нынче пошли нервные. Всякое в голову может стукнуть. Ну, всего тебе!

Он потянулся к двери, потом обернулся на пороге.

– А газетку-то прочитай. Там про него, правда, ни строчки. Редакцию, видать, попросили не шуметь. Но мы-то, мелкая сошка, всё видим. Доброго дня.

Дверь захлопнулась. Егор остался один, пальцы его медленно сжали газету в плотный рулон. Он не стал её разворачивать. Ему не нужны были написанные строки. Устная молва, которую только что принес Петрович, была куда интереснее и правдивее любой журналистской статьи. Это был ясный и неоспоримый звонок. Коллекционер не просто изучал «образцы», он впустил их в себя. И теперь что-то изучало его самого. Что-то, что начало менять не только его разум, но и само пространство вокруг него. Запах гнилья и йода... Это был запал распада, реакции, в которую превращалась чистая энергия памяти, вырванная из-под спасительного колпака тишины.

***

Визит отца Антония случился на следующий день, под вечер, когда тени в лавке вытягивались особенно длинно. Он вошёл не как пастырь, а почти как проситель – смущённо приглушив шаги, сняв поношенную камилавку и зажав её в руках.

– Мир вашему дому, Егор Степанович. Не помешал?

– Нисколько, батюшка. Прошу, чайник как раз остывает.

Егор махнул рукой к заварному чайнику, стоявшему на краю прилавка. Отец Антоний кивнул с благодарностью, но чай наливать не стал. Он опустился на табурет, поставив головной убор на колени, и вдруг вся его подтянутость куда-то ушла. Он выглядел усталым до предела.

– Я, собственно… не совсем по церковным делам. Вернее, совсем не по ним. Ищу совета человеческого.

Егор насторожился. «Совет» от таких людей обычно означал либо деньги, либо проблемы, которые деньгами не решить.

– Я слушаю.

– У меня в приходе… одна душа на попечении. Молодая ещё женщина, Ирина. Работала помощницей, секретарём… у одного нашего местного собирателя древностей. Аркадия Евгеньевича.

Имя повисло в воздухе. Егор Степанович лишь слегка наклонил голову, давая понять, что слушает.

– Она в больнице сейчас, – продолжил священник, и голос его дрогнул. – В психоневрологическом диспансере. Врачи разводят руками – острое психотическое состояние, навязчивые идеи, слуховые галлюцинации. Лекарства почти не берут. А она всё твердит одно и то же. Про предметы.

Он помолчал, собираясь с мыслями, будто пересказывал кошмарный сон.

– Говорит, что в его кабинете вещи не стояли на полках, а «дышали». Что стекло витрин было тёплым, будто кожа. А за стеклом – не фарфор и не серебро, а будто бы сгустки тьмы, которые смотрят и шепчутся. На разных языках, но всегда про одно – про обиду, про предательство, про боль. Она говорит, что эти шёпоты стали влезать в её собственные мысли. Что она вспоминала свою покойную бабушку – и вдруг слышала в памяти не её ласковый голос, а сиплый шёпот какого-то незнакомого старика, полный желчи. Что она смотрела в зеркало – и видела на секунду не своё лицо, а чужое, искажённое плачем. Потом это прошло, сменилось пустотой. Говорит, будто из неё всё выкачали, оставили сухую скорлупу, в которой гуляет сквозняк от чужих воспоминаний.

Отец Антоний поднял на Егора Степановича глаза, полные немого вопроса и профессионального отчаяния богослова, столкнувшегося с тем, что не вписывается ни в один трактат.

– Я её исповедовал. Не в грехе дело. Вернее, грех есть, но не её. Как будто на неё что-то налипло. Чужое, липкое, грязное. И это не беснование, Егор Степанович, я чувствую разницу. Это похоже… на отравление души.

Он нервно поправил камилавку.

– А сам он… Аркадий Евгеньевич. Его я видел вчера. Шёл по набережной, едва узнал. Похож на свою собственную тень. Глаза… вы не поверите. Они не безумные, они жадные. Как у человека, который три дня голодал и вдруг увидел пир. Он на всё смотрел так – на деревья, на детей, на старуху на лавочке – будто пытался разглядеть в них что-то. Будто мир для него превратился в огромный архив, и он лихорадочно ищет нужную папку.

Священник замолчал, ожидая реакции. Егор Степанович молчал, перетирая пальцами крупинки сахара, рассыпавшиеся на прилавке.

– Вы говорите, вещи через вас проходят многие, – наконец выдавил отец Антоний. – Скажите, как человек опытный… бывает такое? Чтобы память, вложенная в предмет, не просто напоминала, а… заражала? Жила своей жизнью?

Егор медленно поднял взгляд. Вопрос был прямым. И ответ требовался честный.

– Бывает, батюшка, – тихо сказал он. – Не часто, но бывает. Если память эта слишком сильна. И если её не усыпить, а растормошить, начать в неё вслушиваться, как ваш коллекционер. Не для того, чтобы отпустить, а для того, чтобы присвоить. Тогда она может ожить и искать себе новые умы, новые сердца.

– И что же с этим делать? – в голосе священника прозвучала беспомощность.

– Лекарство одно, – Егор отвёл глаза к темнеющему окну. – Прекратить слушать. Закрыть архив. Вернуть тишину. Но если человек сам не захочет закрыть, его может затянуть внутрь. И тогда он станет не хранителем, а проводником для всего того, что в этом архиве накопилось.

Отец Антоний побледнел. Он понял намёк. Беда была не в одной несчастной Ирине, а ещё и в том, что «архив» теперь ходит по городу в лице Аркадия Евгеньевича, и неизвестно, что он ищет и что может найти – или разбудить – следующим.

– Спасибо, Егор Степанович, – он поднялся с табурета. – Я, кажется, понял. Мне нужно будет подумать, как помочь им обоим. Хотя страшно представить, какая помощь ему теперь нужна.

Он вышел, забыв даже прощальное благословение. Егор остался сидеть в сгущающихся сумерках. Диалог со священником не принёс новых фактов, но придал ему новое, занятное наблюдение. Это было подобно начинающейся эпидемии. И нулевой пациент, Аркадий Евгеньевич, был на свободе, всё глубже погружаясь в свой заразный восторг.

***

На следующий день после визита священника Егор Степанович закончил подготовку. Он работал в подвале при свете одной лампы, в полной тишине, нарушаемой лишь скрипом его собственных шагов и шелестом пыли. Он не столько приводил в порядок, сколько пересматривал. Его взгляд, всегда мягкий и принимающий, стал жёстким, аналитическим. Он умел видеть в своих вещах не истории, а свойства.

Егора больше не тревожили стуки или дыхание. Они стихли, словно система, получив чёткий сигнал от своего хранителя, перешла в режим глубочайшего, почти летаргического ожидания. Даже кукла лежала неподвижно, её стеклянные глаза были закрыты тонким слоем пыли.

Он ждал прихода Аркадия Евгеньевича. Голод не утоляется одной порцией. Особенно голод, который подпитывается не потребностью, а восторгом открытия. И он пришёл, глубокой ночью, когда городской шум стихал, и только река шумела внизу, как спящий змей. Не было ни стука, ни скрипа. Дверь просто распахнулась от сильного, резкого толчка.

В проёме стоял он. Но это была лишь тень того изящного старика. Костюм-тройка был помят, на локте зияла дыра. Лицо осунулось, под глазами залегли синеватые тени, но сами глаза горели сухим, нечеловеческим, фанатичным пламенем. В них не осталось ни льда, ни расчёта. Осталась только ненасытная жажда.

– Степаныч, – прохрипел он. Голос был сорванным, хриплым, будто он неделю не говорил, а только кричал. – Я видел. Я видел! Ты понимаешь? Не чувствовал. Видел! Формы! Цвета боли! Она материальна! Её можно… лепить!

Он сделал шаг вперёд, пошатнулся. От него пахло потом, химикатами и тем самым сладковато-гнилым запахом, о котором говорил почтальон.

– Давай ещё. Мне нужно больше. Я сделаю концентрат! Самый старый, сильный. Тот, что в самом низу. Я знаю, он у тебя есть!

Егор стоял за прилавком, неподвижный, как столп. В руке он сжимал старый костяной напёрсток. Тепло текло по его ладони, давая твёрдость.

– Вы ничего не поняли, Аркадий Евгеньевич, – сказал Егор тихо, но так, чтобы каждое слово было отчеканено в ночной тишине. – Вы не исследователь. Вы ребёнок, который сел голым задом в муравейник и радуется, что муравьи по нему бегают.

– Ребёнок? – старик закашлялся, и в кашле слышался хриплый смех. – Я открыл новый раздел! Физика души! Я на пороге! Мне нужны компоненты! Квинтэссенция! Отдай, и я уйду! Или… – его горящий взгляд стал угрожающе диким, – …или я возьму сам. У меня есть чем тебя усмирить!

Он протянул левую руку в сторону подвала, и пальцы его сжались в судорожной гримасе, будто он что-то сжимал в воздухе. Из-под двери в подвал донёсся протяжный, скрипучий звук, будто по стеклу провели гвоздём. Правой же рукой Аркадий Евгеньевич нырнул в карман своего потрёпанного костюма и вытащил остро заточенный кортик офицера военно-морского флота.

Егор Степанович не дрогнул. Он ждал, когда жажда полностью затмит разум.

– Хорошо, – сказал он с ледяным спокойствием. – Можете взять любые образцы, которые придутся вам по нраву – они внизу. Я отдаю их вам, бесплатно.

– Я заберу всё! Но сейчас мне нужен самый мощный экземпляр, где он?! – выдохнул коллекционер, его глаза расширились от алчности.

Аркадий Евгеньевич замер, его мозг, перегретый манией, с трудом обрабатывал простые условия. Он кивнул, быстрыми, птичьими кивками.

– Как пожелаете, – сказал он, отворяя тяжёлую дверь. Чёрный провал зевнул перед ним, и из него потянуло не холодом, а густым, тёплым молчанием, словно из пещеры, где спит что-то огромное. – Забирайте, если сможете унести.

Аркадий Евгеньевич, не раздумывая, ринулся вниз. Лестничные ступени поскрипывали, сбивчивые и громкие, а затем стали тише, словно их поглощала вата. Егор не спускался вслед. Он стоял наверху, слушая.

Сначала – восторженный, сдавленный крик: «Да! Вот она! Вся!» Потом звук падающего стеллажа, звон разбитого стекла. Потом тишина.

Из-под двери, с лестницы поползло ощущение. Не звук и не свет. Словно само пространство в подвале на миг сжалось, сделало глубокий, втягивающий в себя глоток. Воздух в лавке дрогнул, заставляя пламя в лампе метнуться. На пороге подвала, там, где только что спустился по лестнице Аркадий Евгеньевич, на мгновение показалась тень – не человеческая, а бесформенная и плотная, будто капля туши в воде. И тут же растворилась.

Затем пришла знакомая, вековая тишина лавки «На обрыве». Но на этот раз она была особенно глубокой и сытой. Как после долгого поста. Егор Степанович подождал пять минут. Потом спустился.

В подвале было темно и спокойно. Стеллаж у дальнего угла действительно лежал на боку. Рассыпанные вещи мирно дремали среди осколков. Никого. Ни следов, ни обрывков одежды, ни звука дыхания. Воздух был чист, без намёка на прежние химические запахи безумия. Только в углу с гладким камнем казалось, будто тень лежала чуть гуще и неподвижнее, чем в остальных частях подвала.

Егор поправил упавший стеллаж, не торопясь собрал наиболее целые вещи. Работа есть работа. Здесь должен быть порядок.

Он замер на мгновение, глядя в тёмный угол. Где-то внутри, под поверхностью кожи, он уловил волну – не звуковую, а эмоциональную. Глубокое беззвучное удовлетворение. Благодарность старого, сытого зверя своему служителю за обильную, жирную трапезу. За жадность, что сама пришла в пасть.

«Спи, – мысленно, беззвучно произнёс Егор. – Пока я здесь – будешь спать сытым».

Он почувствовал ответное движение в тишине – едва уловимое смещение воздуха, похожее на согласный кивок. Затем Егор Степанович остался один, наслаждаясь тишиной и порядком после хорошо выполненной работы. Поднявшись наверх, в лавку, он неспешно запер замок на ключ.

***

***

Третье утро со дня исчезновения коллекционера Егор Степанович провёл в привычных ритуалах: протёр пыль с прилавка, переставил фарфорового слоника на полку пониже, чтобы тот не казался таким одиноким, сварил крепкий чай в жестяном чайнике на печке-буржуйке. Гостей он не ждал, занимался поддержанием порядка, как делал это всегда. Но в глубине сознания, там, где у него была засечка на естественный ход времени и вещей, он отметил: сегодня или завтра.

Они пришли после обеда, когда солнце уже перевалило за крышу склада напротив и лавку заливал густой, солнечный свет, в котором кружились пылинки.

Машина была не милицейской «Волгой», а серым, пыльным «Москвичом». От него не ждали громкого дела. Затевалась тихая, малозаметной проверка. Из машины вышли трое.

Первый – следователь. Мужчина лет пятидесяти, в добротном, но помятом плаще поверх тёмного костюма. Лицо усталое, с глубокими складками от носа ко рту и цепкими, водянисто-серыми глазами, которые ничего не пропускали, но и ничего не выдавали. Он нёс портфель из потёртой чёрной кожи.

Второй – опер. Моложе, коренастый, в твидовом пиджаке, который плохо скрывал ремень с кобурой. Его глаза быстро, по-хозяйски скользили по фасаду лавки, по грунтовке, по зарослям у обрыва, выискивая что-то выбивающееся из ряда.

Третий – участковый Пётр Васильевич, знакомый Егора Степановича. Он смотрел в землю и казался слегка смущённым, будто привёл незваных гостей в гости к родственнику.

Дверь открылась без стука. Вошли.

– Егор Степанович? – голос следователя был негромким, безразличным, отработанным до автоматизма.

Егор кивнул из-за прилавка, не вставая.

– Капитан Логинов. Это мои коллеги. Нам нужно кое-что уточнить.

Логинов не стал сразу задавать вопросы. Он дал оперу осмотреть лавку – тот прошёлся вдоль полок, заглянул за прилавок (Егор Степанович вежливо отодвинулся), потрогал пальцами пыль на одном из стеллажей, будто проверяя её подлинность. Участковый остался у двери, как на посту.

– Место у вас специфическое, – констатировал Логинов, его взгляд скользнул по фарфоровым слоникам, по иконам в потёртых окладах.

– Привычное, – поправил Егор спокойно.

– Случаем, не знаете человека по имени Смирнов Аркадий Евгеньевич?

Егор Степанович сделал паузу, достал из кармана кисет с погарским табаком и медленно начал набивать бриаровую трубку. Театральность жеста была рассчитанной – старик, собирающийся с мыслями.

– Был такой. Заходил несколько раз.

– Зачем?

– Интересовался. Говорил, коллекционер. Хотел купить что-нибудь. Я сказал – не продаю.

– А что же вы делаете, если не продаёте? – в голосе Логинова прозвучала лёгкая, профессиональная насмешка.

– Принимаю. То, что людям больше не нужно, но и выбросить рука не поднимается.

– Мусор, значит, принимаете.

– Память, – поправил Егор, закуривая. Дым струйкой поплыл в луче света. – Людскую память. Чтобы легче жилось.

Опер вернулся к прилавку, молча покачал головой следователю. Ничего подозрительного.

– Когда вы видели его в последний раз? – Логинов вынул блокнот, но не открыл.

– Дня четыре назад. Вечером.

– И что?

– Он был не в себе. – Егор Степанович сделал медленную затяжку. – Кричал. Требовал отдать ему всё, что тут есть. Говорил, что я что-то скрываю. Угрожал кинжалом каким-то.

– Угрожал? – опер впялил в него взгляд.

– Сказал: «Веди в подвал, покажу тебе». Или вроде того. Я отказал, он ещё немного покричал, потом вдруг замолк, повернулся и ушёл. Больше не приходил.

– Вы говорите, он угрожал вам холодным оружием, – Логинов отложил блокнот и скрестил руки на груди. – Почему вы не заявили в милицию? Или хотя бы участковому? – Он кивнул в сторону Петра Васильевича, который молча краснел у двери и смущённо откашливался.

Егор Степанович вздохнул долгим, усталым выдохом человека, которого спрашивают о чём-то само собой разумеющемся.

– А что я скажу, капитан? – спросил он, глядя прямо на следователя. – Что ко мне зашёл пожилой господин, поскандалил и ушёл? Кортик показал и спрятал. Ударить не ударил, вещи не поломал. Вы сами бы заявление приняли? – В его голосе прозвучала не обида, а горьковатая, нажитая опытом уверенность. – Мне бы вежливо объяснили, что пока нет состава... Или посоветовали не злить почтенных клиентов. Да и потом... – он сделал паузу, давая Логинову додумать, – Я здесь один живу, капитан. И дверь у меня не железная. Не хочу провоцировать рецидив.

Он помолчал, потянулся за чашкой с остывшим чаем, но не стал пить.

– Да и что он мне мог сделать? – Егор обвёл рукой лавку. – Украсть что? Вот это всё? Угрожать то ради чего? У меня оттого и двери старые, да замки простые, что брать то и нечего. Я ведь не торговец. Денег тут не наворуешь. Ну, пригрозил и ушёл. С пожилыми, которые не в себе, так бывает. Сегодня крик, завтра – тишина. Я и решил, чего попросту воду мутить?

– Вы говорили, что он интересовался подвалом. – Логинов впервые оторвал взгляд от Егора, посмотрел на массивную дверь в углу. – А что у вас там?

– То же, что и здесь. Только больше и старее.

– Придётся осмотреть, – сказал Логинов без всякой интонации.

Егор, не возражая, достал из ящика прилавка большой, почерневший от времени ключ.

– Там холодновато и темно. Лампу или фонарик захватите.

Он отпер дверь. Пахнуло холодным, затхлым воздухом, пахнущим старым деревом и землёй – абсолютно обычным запахом любого подвала. Опер спустился первым, со стареньким электрическим фонарём в руке. Луч света заплясал по грубо сколоченным стеллажам, уходящим в темноту.

– Мать честная… – донёсся его приглушённый голос. – Да тут целый склад!

Логинов спустился следом, участковый остался наверху. Егор Степанович переглянулся с ним, прислонившись к косяку, и продолжил курить трубку. Они провели внизу минут десять. Слышно было, как они переговариваются, как осторожно передвигают какие-то ящики, как опер стучит по стенам, проверяя на наличие потайных помещений. Фонарь выхватывал из темноты пыльные своды, груды старья, неподвижную пыль. Ничего, что хоть отдалённо напоминало бы место происшествия. Ни следов борьбы, ни пятен, ни посторонних запахов. Только сонную, безразличную древность.

Когда они поднялись, на ботинках у опера и следователя был приличный слой пыли. Логинов выглядел раздражённо-задумчивым.

– Вы живёте один? – спросил он, отряхивая полы плаща.

– Один.

– И кроме клиентов никого не бывает?

– Почтальон. Иногда соседи заглядывают, старушки – отдать что-нибудь.

– И всё?

– И всё.

Логинов помолчал, водя взглядом по полкам. Его взгляд упал на оловянного солдатика на краю прилавка. Он взял его, повертел в пальцах.

– А эта память, как вы говорите, она когда-нибудь беспокоит? Шумит, стучит?

Егор Степанович чуть заметно улыбнулся.

– Нет, капитан. Здесь всё спит крепко. И будить никого не советую.

В его голосе не было угрозы. Была констатация факта, настолько очевидного, что даже усталый следователь его уловил. Он положил солдатика на место, достал из портфеля фотографию.

– Это он?

На фотокарточке был ухоженный, холодноглазый старик в костюме-тройке. Аркадий Евгеньевич до того, как открыл для себя «энергетический осадок».

– Он, – кивнул Егор.

– Больше не появлялся. Соседи говорят, пропал. В доме беспорядок, лаборатория разгромлена. Ассистентка его в психбольнице. Бредит. – Логинов впился в него взглядом, ища малейшую трещину. – Вы ничего об этом не знаете?

– Не знаю, да и знать не хочу. А ежели узнаем – сообщим, – сказал Егор на прощанье, и в его тоне была вежливая, но окончательная закрытость темы.

Больше вопросов не было. Логинов понял – здесь полнейший тупик. Ни мотива, ни возможности, ни следов. Только странный старик в странной лавке, живущий среди хлама. Скудно попрощавшись, они ушли. «Москвич» тронулся, медленно покачиваясь на ухабах грунтовки, и скрылся за поворотом.

Егор Степанович закрыл дверь и вернулся к прилавку. Взял солдатика, протёр его мягкой тряпицей. Затем подошёл к двери в подвал, приложил к ней ладонь. Дерево было прохладным и живым под пальцами. Из глубины не доносилось ничего. Ни звука, ни вибрации. Только ровное, мощное, сытое молчание. Сущность упоенно спала. Надолго. И была благодарна.

Он мысленно, без единого слова, повторил древний договор: «Пока я здесь – тишина. Пока тишина – ты сыт. Пока ты сыт – мир цел».

На улице начинал накрапывать осенний дождь. Егор Степанович зажёг лампу, сел на свой табурет, взял в руки старый, неисправный будильник и принялся аккуратно вывинчивать из него детали. Через полчаса за спиной прозвучал скрип петли – плаксивый и неохотный. В дверях стояла женщина с ребёнком, в руках у неё был свёрток. Новый клиент. Новая вещь. Новая порция.

Работа продолжалась.

Автор: Сергей Ледов

Источник: https://litclubbs.ru/articles/71471-hranitel-nenuzhnyh-veschei.html

Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!

Оформите Премиум-подписку и помогите развитию Бумажного Слона.

Подарки для премиум-подписчиков
Бумажный Слон
18 января 2025
Присоединяйтесь к закрытому Совету Бумажного Слона
Бумажный Слон
4 июля 2025

Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.

Читайте также: