Найти в Дзене

«Ветеран ВОВ рассказал мне ещё в 2000-х, как их отряд в 43-м году столкнулся с неизведанным»

Иван Р. оставил после себя множество очерков и исписанных тетрадей. Одним из ярких произведений является его рассказ «Часовые над степью», написанный ещё в 1974. Когда-то мне довелось поговорить с ним лично. Интереснейший человек, который тогда много видел и знал. Иван Петрович тихо скончался во сне зимой 2005 года. Был август 2002 года. Вечера на даче у Ивана Петровича всегда пахли смородиновым листом и крепким табаком «Герцеговина Флор», который он, по старой привычке, набивал в трубку, хотя врачи давно грозили ему пальцем. Ивану Петровичу тогда шел семьдесят девятый год. Он был крепок, жилист, как старый дуб, и смотрел на мир выцветшими, но ясными голубыми глазами, в которых читалась не старческая усталость, а какая-то спокойная, тяжелая мудрость. Мы сидели на веранде. По старому телевизору «Рекорд» показывали новости — очередные политические дрязги, лица депутатов, обещания лучшей жизни. Старик хмыкнул и с щелчком выключил ящик.
— Суета, — проворчал он, раскуривая трубку. — Всё де
Иван Р. оставил после себя множество очерков и исписанных тетрадей. Одним из ярких произведений является его рассказ «Часовые над степью», написанный ещё в 1974. Когда-то мне довелось поговорить с ним лично. Интереснейший человек, который тогда много видел и знал. Иван Петрович тихо скончался во сне зимой 2005 года.

Был август 2002 года. Вечера на даче у Ивана Петровича всегда пахли смородиновым листом и крепким табаком «Герцеговина Флор», который он, по старой привычке, набивал в трубку, хотя врачи давно грозили ему пальцем.

Ивану Петровичу тогда шел семьдесят девятый год. Он был крепок, жилист, как старый дуб, и смотрел на мир выцветшими, но ясными голубыми глазами, в которых читалась не старческая усталость, а какая-то спокойная, тяжелая мудрость. Мы сидели на веранде. По старому телевизору «Рекорд» показывали новости — очередные политические дрязги, лица депутатов, обещания лучшей жизни.

Старик хмыкнул и с щелчком выключил ящик.

— Суета, — проворчал он, раскуривая трубку. — Всё делят, всё кроят. А народ как жил вопреки, так и живет.

Я знал его отношение к власти. Иван Петрович, прошедший войну от Курска до Праги, не жаловал ни Горбачева, ни Ельцина. Он считал их людьми случайными, временщиками. Но в тот вечер разговор зашел не о политике. Вернее, не совсем о ней.

— Ты, Лешка, думаешь, мы тут сами по себе барахтаемся? — вдруг спросил он, глядя на закатное небо, где уже проклевывались первые звезды. — Думаешь, только Кремль да Белый дом судьбы вершат? Э-э, нет, брат. Есть силы повыше. И я их видел.

Я пододвинул к себе чашку с чаем.
— Кого видели, Иван Петрович? Бога?
— Может, и Бога. А может, тех, кого Он присматривать поставил.

Он замолчал, выпуская клуб дыма. Я знал этот взгляд — он уходил в сорок третий год.

— Это было под Прохоровкой, за три дня до того самого ада, — начал он тихо. — Нас, разведвзвод, послали в «серую зону». Степь, ночь душная, полынью пахнет так, что голова кружится. Тишина стояла такая, что звон в ушах. Немцы затаились, мы затаились. Все ждали большой крови.

Мы шли балкой, осторожно, след в след. И вдруг небо… оно не засветилось, нет. Оно будто раздвинулось. Без звука. Вообще без единого шороха.
Метрах в трехстах от нас, на поле, где еще днем рожь колосилась, опустилась… тарелка.

Я сейчас говорю «тарелка», потому что слов других нет. А тогда я подумал — всё, секретное оружие фрицев. Огромный диск, матовый, словно из литого серебра, но не блестит, а вбирает в себя лунный свет. Он завис в метре от земли, примяв ковыль.

— Мы, пятеро здоровых мужиков, вжались в землю так, что, казалось, кротами стать хотели, — продолжил Иван Петрович, и голос его дрогнул. — Страх был. Но не тот животный страх, когда мина свистит. А другой. Благоговейный, что ли.

Из диска выдвинулся трап. Тоже без звука. И вышли трое.

-2

Высокие. Метра два с половиной, не меньше. В белых одеяниях, похожих на комбинезоны, но ткань струилась, как туман. Лиц я не разглядел — далеко, да и сияние от них шло мягкое. Но я чувствовал их взгляд.

— Они нас видели? — спросил я шепотом.
— Конечно, видели, — усмехнулся старик. — Они всё видели. И нас, пятерых в грязи, и немецкие «Тигры» за холмом, и эшелоны, что шли к фронту. Они стояли и смотрели. Просто стояли.

И тут меня накрыло. Знаешь, такое чувство… покоя. Словно мама в детстве руку на лоб положила. Я понял: это не враги. Это вообще не война. Это что-то такое, перед чем наша война — возня муравьев в песочнице. Старшина наш, Колядов, атеист до мозга костей, перекрестился. А я лежал и думал: «Не дадут они нам пропасть. Не дадут Землю сжечь».

Они пробыли там минут десять. Что-то, может, замеряли, а может, просто скорбели заранее по тем тысячам душ, что через три дня в небо уйдут. Потом развернулись, зашли внутрь, и диск растаял в воздухе. Просто исчез, как наваждение.

Иван Петрович отхлебнул остывший чай. Ночь окончательно накрыла подмосковный поселок.
— Я потом всю жизнь думал, Леша. Почему они не вмешались? Почему Гитлера не испепелили? А потом понял. Нельзя за ребенка домашнее задание делать, дураком вырастет. Мы сами должны пройти через боль, через кровь, чтобы понять цену жизни.

Он постучал трубкой по перилам.
— Но я уверен в одном: есть грань. Когда человечество совсем к краю подходит, к пропасти, они нас… придерживают. За шкирку, как котят. В сорок третьем решалась судьба мира. Не просто СССР или Германии, а вообще — быть человеку на Земле или нет. И они были там. Контролировали.

— А сейчас? — спросил я. — Власть, бардак…
— А что власть? — Иван Петрович махнул рукой. — Власть у нас в России всегда от народа далека была. Имперское это у нас, в крови. Мы любим вождей. Нам царя подавай, генсека, президента — лишь бы портрет красивый. Мы на них надеемся, а они… Они люди маленькие, хоть и кабинеты у них большие. Не думают они о народе, Лешка. О кармане думают, о власти своей. Ельцин, Горбачев… да и нынешние. Мельчают люди наверху.

Он помолчал, глядя на темные силуэты яблонь.
— Но знаешь, почему я спокоен? Потому что страна — это не они. Страна — это мы. Мы крепкие, Лешка. Нас гнули, ломали, жгли, а мы всё равно стоим. У русского человека внутри стержень есть, который ни одна идеология не вытравит. Мы можем ругать дороги, дураков, начальство, но когда прижмет — мы становимся монолитом. И те, сверху, — он указал черенком трубки в звездное небо, — они это знают.

Старик улыбнулся, и морщины вокруг его глаз разгладились.
— Они не дадут нам упасть. России отведена роль особая — быть совестью этого мира, пусть и больной, пусть и израненной. Пока мы живы, пока мы помним, как в сорок третьем в степи лежали и землю свою телами грели — конец света не наступит.

Он тяжело поднялся со скрипучего кресла.
— Пойдем спать, Алексей. Завтра вставать рано, забор поправить надо. А пришельцы… Пусть смотрят. Нам стесняться нечего. Мы на своей земле стоим. И стоять будем.

Я смотрел ему вслед. В его прямой спине, в шаркающей, но уверенной походке было больше величия, чем во всех парадах и съездах. Он был прав. С такими людьми, как он, никакие наблюдатели из космоса не нужны, чтобы спасти этот мир. Но мысль о том, что где-то там, в ледяной пустоте, кто-то незримый бережет нас от последнего, рокового шага, делала эту августовскую ночь немного теплее.

Спасибо за внимание! Лайк и подписка — лучшая награда для канала!