Не родись красивой 44
Коля говорил с такой тоской, с такой горячей нежностью, будто хотел своим голосом заглушить боль любимой.
Ольга подняла на него глаза — большие, доверчивые, чуть блестящие от усталости. В них было что-то детское, ранимое.
— Коля… я привыкну, — тихо сказала она. — Анфиса говорит, что все так начинают. Всем тяжело. Я же вижу: женщины вокруг тоже работают. И тоже устают. И им тоже больно. Но они выдерживают… и я вытерплю.
— Нет, Олюшка, нет… — Николай покачал головой, будто отгонял плохую мысль. — Я боюсь за тебя. Очень боюсь. Ты не привыкшая к такой работе… Ты слабенькая. Двенадцать часов стоять в горячей воде… нет, не надо…
Ольга чуть улыбнулась, словно хотела смягчить его волнение:
— Коля, у меня же есть деньги. Мы могли бы снять угол… но, Коля… я не могу жить с тобой, пока мы не венчаны. Так нельзя.
Николай вздохнул, стиснул руки.
— Да, я знаю. Тогда снимем угол тебе одной. Я буду знать, что ты здорова. Что тебе ничто не угрожает. Пусть я не рядом, но хоть спокойнее буду.
Но Ольга отрицательно покачала головой.
Голос её стал твёрже, хоть и дрожал:
— Нет, Коля. Нет… Я так не могу. Сидеть полностью у тебя на шее — не могу. Ты и так делаешь всё, что можешь. А я… Я должна сама что-то делать. По-другому я… не смогу.
Она умолкла, то ли от смущения, то ли от усталости. Но через миг, словно забыв обо всём, подняла руку и в порыве нежности коснулась его щеки — осторожно, будто боялась обжечь.
От этого прикосновения Николай вздрогнул. Он поймал её руку, прижал к себе. И тут же начал целовать её ладонь — обожжённую, красную, дрожащую.
— Олюшка… милая моя… дорогая… — слова сами рождались у него на губах. — Такие испытания тебе выпали… такие тяжёлые… Господи, за что тебе это? Потерпи чуть-чуть, родная моя. Совсем чуть-чуть…
Он целовал её пальцы, словно хотел своим теплом заживить трещинки, стереть красноту, забрать боль себе.
— А деньги эти... — продолжал он, почти шепча. — Давай купим тебе еды. Давай купим новые лапти… Эти ведь совсем развалились. Ноги у тебя и так опухли, а ты ещё в этих развалюхах ходишь… Давай пойдём в воскресенье на рынок.
Ольга смотрела на него так, будто он был для неё всем миром — надёжным, крепким, тёплым. И в её глазах впервые за долгие дни появилось нечто похожее на лёгкую, почти невесомую надежду.
— Хорошо, — согласилась Ольга и медленно кивнула. — Сходим. Только… давай завтра не будем встречаться. Я после фабрики сразу пойду в общежитие. Мне хочется отдохнуть. Да и Анфиса всё спрашивает, куда это я ухожу после работы.
Николай слегка подался вперёд, будто хотел удержать её рядом.
— А ты и не скрывай. Скажи, что у тебя есть я… и что мы обязательно поженимся. Пусть знает. И… если тебе так будет легче — хорошо, завтра не приходи.
Он проговорил это тяжело, будто внутри у него что-то отрывалось. Но в ту же минуту был готов уступить всему, лишь бы только облегчить её состояние.
Они ещё немного посидели, прижавшись плечами — тихо, без слов. А когда вечер совсем сгустился Ольга поднялась, пошла в сторону общежития.
Николай проводил её, смотрел вслед, пока её тонкая фигурка не исчезла из вида.
Работа и правда давалась Ольге очень тяжело. Каждое утро она просыпалась, будто не спала вовсе: руки ныли, тело казалось деревянным, а ноги, распухшие от сырости, едва слушались. Но она терпела. Терпела так упорно, как будто хотела доказать самой себе, что не сломается.
Анфиса не давала ей упасть духом:
— Ты гляди, Оля… все новенькие так себя чувствуют. Все! Я сама первое время думала — домой побегу. А потом ничего… привыкла. Ты тоже привыкнешь. Ты молодая, справишься. Всё у тебя будет.
Ольга слушала её, цеплялась за эти слова, словно засоломиннку. Она очень надеялась, что привыкнет. Хотела влиться в новую жизнь, хотела стать такой же, как эти женщины вокруг: сильные, спокойные, знающие своё дело.
Она знала и другое: многие работницы здесь жили без документов. Анна Ивановна, мастер, говорила:
— Документы потом выпишем. Не ты первая, не ты последняя. Главное — работай, план делай. Тут тебя никто не тронет. Советская власть никого не оставит.
Эти слова согревали Ольгу. Она впервые за долгое время чувствовала, что ей не нужно бояться каждого стука в дверь, каждого чужого взгляда. Здесь были люди, похожие на неё: пришедшие с нуждой, но нашедшие способ жить и радоваться жизни.
Ольга смотрела на Николая, и видела, что ему не легче. Обед в столовой не восполнял потраченных сил. Заработанные деньги нужны были ему самому на необходимое питание, на одежду. И потому она, Ольга, обязательно будет работать и сама себя обеспечивать.
Её грело осознание, что Коля готов жертвовать всем ради неё. Значит, он по настоящему любит. И она любит. Значит, у них все будет хорошо.
Анфиса всё сильнее проникалась к Ольге тёплым, почти сестринским чувством. Она видела её усталость, бледность, и стремилась поддержать. Девчонка сама прошла этот путь год назад — пришла из деревни в город, из тишины окунулась в фабричный шум, получила койку в общежитии, стала пролетаркой.
Она рассказывала Ольге бойко, с огоньком в глазах, как сейчас пошла новая жизнь, как хорошо, что прежних хозяев смели, что теперь крестьянин стал человеком, а не «тягольной скотиной».
— Теперь, Оля, всё по-другому, — говорила она, размахивая рукой. — Теперь мы сами себе хозяева. Вот погоди, лет через пять всё ещё лучше станет. Я, знаешь, когда из своей деревни уезжала, думала — пропаду. А не пропала! И ты не пропадёшь.
Ольга слушала, кивала. Она и сама начала верить, что жизнь станет лучше.
Вечером Анфиса появилась в дверях комнаты Ольги с добычей: в руках держала лепёшку и кружку с кипятком.
— На, ешь! — сказала она и бережно протянула лепёшку. — Это мама прислала. Старшая сестра приезжала в город на рынок и ко мне заскочила. Крынку простокваши привезла, сухарей, лепёшек тоже. Ешь, сил набирайся!
Глаза у Анфисы сияли от радости. Она пододвинула кружку, одобрительно кивала, словно наставница:
— Ешь-ешь, не стесняйся!
Ольга, обессиленная после тяжёлого дня, взяла лепёшку. Она отщипывала по-немногу, хотела протянуть удовольствие. Но хлеб быстро растворялся.
Ольга не успела оглянуться, как лепёшка исчезла. Лишь крошки остались на ладони.
— На, водички хлебни, — заботливо сказала Анфиса.
Ольга поблагодарила:
— Спасибо тебе, Анфиса. Я обязательно отдам.
— Отдашь, куда ж ты денешься! — легко сказала та. — Вот зарплату получишь, так у тебя деньги будут. Хошь — хлеб покупай, хошь — булку.
Потом, присев на край Ольгиной койки, спросила с деревенской прямотой:
— Оля, скажи, а ты куда свои деньги извести думаешь?
Ольга пожала плечами:
— Да никуда… .
— И я так же, — подхватила Анфиса. — Маме немного пошлю. А остальное — копить надо. Лето быстро пройдёт — а там холода. А зима, сама знаешь, голодная бывает. Да и вещи нужны: валенки, шаль тёплая, юбка зимняя…
Ольга согласно кивнула.
В этой простой болтовне она вдруг почувствовала, как незамысловатые слова согревают внутри.
Не лепёшка, не кипяток — а то, что кто-то рядом заботится о ней по-настоящему. Не из жалости, а по-дружески, по-человечески.
И впервые за долгое время ей стало не страшно за завтрашний день.
В воскресенье, единственный выходной, когда фабричный гул наконец умолк и город дышал ровнее, Ольга и Николай отправились на рынок. Утро было ясное, приветливое, солнечное.
— Олюшка, ты посмотри, какие хорошие туфли, — парень увидал добротную женскую обувь. — Крепкие, кожаные. Долго носиться будут.
Ольга трогала туфли пальцем, словно боялась их испачкать. Цена была ей по силам, но в груди поднималось странное чувство: неловкость, бережливость.
— Коля… в туфлях на фабрику? — тихо возразила она. — Это же… роскошь. Лаптей хватит.
Николай не стал настаивать.
Они снова купили лапти — новые, крепкие.
Ещё выторговали куль муки, чёрного хлеба, да бутылку густого, желтоватого масла, от которого тянуло тёплым ароматом.
Недалеко от рынка нашлась скамейка под старым вязом. Молодые люди устроились в тени, с удовольствием ели хлеб, щедро поливая его маслом. И был он сейчас вкуснее всего на свете.
Николай смотрел на Ольгу.
Она улыбалась. Щёки её порозовели, глаза сияли.
День разгорался, к обеду лето разлилось по городу, как полноводная река: жарило, пело, радовало, заставляло забыть о фабричной сырости и тяжёлом труде.
— Ничего, Олюшка, мы всё перетерпим, — говорил Николай, сжимая худую девичью ладонь в своих широких, загрубевших руках. — Зато потом всё хорошо будет. Ты только верь мне.
Она взглянула на него тихо, доверчиво.
— Верю… — прошептали её губы.
Он заговорил живо, уверенно.
— Я уже узнавал… Можно снять угол у какой- нибудь старушки. Она много не возьмёт. Главное, с делами помочь — дрова распилить, воду принести. Я ж могу это, хоть каждый день. Так что проживём, Олюшка… Проживём. Всё у нас будет ладно.
Он говорил, а глаза его светились — верой, любовью, спокойной решимостью.
— А муку эту отдадим дядьке Игнату. Тётка Маруся напечёт лепёшек — я тебе каждый вечер приносить буду. И на утро останется, и вечером будет.
Она засмеялась, и смех её прозвенел легко, будто ветер коснулся стеклянного колокольчика.
И день потёк мягко, светло. Они ушли к реке, сидели на траве, слушали, как вода бежит через камни. Николай рассказывал о своей работе, о смешных мужиках из формовочного цеха, а Ольга — о женщинах, о том, чему научилась за неделю.
В её словах уже не было безнадёжной тоски — наоборот, звенела робкая уверенность. Она чувствовала настрой Николая, его силу, его опору… и эта опора делала и её крепче.
Ольга вернулась в общежитие, когда вечер опускался на город.
На душе было так легко, так светло, что она и сама не верила, что может быть счастлива — по-настоящему, просто, глубоко.
Она долго лежала на койке, улыбаясь в темноту, а сердце тихонько стучало одно:
«Жизнь налаживается… Всё будет, как Коля говорит. Всё будет…»
Она верила ему безоговорочно.
И эта вера согревала и давала надежду.