Утро началось со звука хлопнувшей двери. Я даже глаза толком не открыла, только по сквозняку поняла — Артём опять ушёл рано, пока я сплю. День зарплаты. Святой праздник его щедрой души и моей немой злости.
Я лежала, вглядываясь в потолок, считая трещинки. За стеной кто-то гремел посудой, снизу тянуло жареным луком — соседи уже готовили обед, а у меня в животе сводило от пустоты. Я поднялась, сунула ноги в растоптанные тапки и пошла на кухню.
Холодильник встретил меня белым светом и звуком пустоты. На верхней полке — половина засохшей морковки, банка с водой, два яйца и кусочек жёлтого сыра, порыжевшего по краям. На дверце сиротливо поблёскивала банка с горчицей. Запах холодного металла и старого пластика, вот и весь наш достаток.
Я достала хлебницу. На донышке — крошки. Настолько мелкие, что их стыдно даже птичкам выбросить. Я села за стол, посмотрела на эти крошки и вдруг поймала себя на том, что сжимаю кулаки так, что побелели костяшки.
Телефон пискнул. Сообщение от Артёма.
«Зай, ну всё, мама счастлива! Взял ей плазму, как мечтала! Представляешь, какая будет радость!»
Я даже вслух повторила: «Плазму…»
Не огромный телевизор, не просто экран — именно «плазму», как он любил выпячивать. Слово, за которым скрывались не наши с тобой щи, Марина, а чей‑то восторженный визг в чужой квартире.
Я положила телефон на стол, рядом с пустой чашкой. На днище чашки прилипла кофейная крошка — вчерашняя роскошь. Пахло пустым чайником.
Через минуту он позвонил. Голос радостный, торопливый, будто он только что совершил подвиг.
— Марин, ты бы видела, как она сияет! — он даже смеялся. — Сказала, что у неё теперь кинотеатр! Не переживай, всё рассчитал. Нам тоже хватит.
Я посмотрела на крошки в хлебнице и на два яйца в холодильнике.
— Конечно, — ответила я ровно. — Если ты всё рассчитал, значит, всё хватит.
Он не услышал ни иронии, ни усталости.
— Я ещё по делам, потом расскажу. Целую!
Связь оборвалась. Через какое‑то время — новое сообщение.
«Зайка, сеструха сегодня капризная, но я её укротил. Взял ей последний телефон, самый новый! Будет ходить как королева. Не переживай, всё под контролем!»
Я закрыла глаза. Перед внутренним взглядом всплыло лицо его сестры — поджаты губы, бездонная обида на весь мир, который ей вечно должен. Сколько раз она приходила к нам, швыряла на стол старый телефон:
«У всех нормальные, один у меня как кирпич!»
И вот теперь у неё будет самый новый. А у меня — два яйца и половина морковки.
Я молча встала, подошла к окну. За стеклом серый день, двор, детская площадка. Внизу мальчишки гоняли мяч, и чей‑то голос крикнул:
— Паси ворота!
Я вдруг почувствовала, что вся наша жизнь — одни ворота, в которые кто угодно забивает, только не мы.
На кухонном столе, под подносом, лежала толстая пачка старых платёжек. Я сама туда их переложила когда‑то, «чтоб не мозолили глаза». Сейчас, наоборот, мне хотелось, чтобы они резали взгляд.
Я села обратно и вытащила пачку. Шуршание бумаги прозвучало громко в пустой кухне. Здесь было всё: за свет, за воду, за квартиру, за связь, за какую‑то технику, купленную «по нужде», а по сути — по его сиюминутной прихоти. Просроченные, с напоминаниями, с жирными цифрами. Я перебирала их пальцами, как кто‑то перебирает чётки, только в моих руках были не молитвы, а напоминания о глупости.
И тут пришло ещё одно сообщение.
«Малыш, ты не поверишь! Я нашёл приставку, о которой мечтал всю жизнь! Со скидкой! Это знак. Забираю и еду домой. Сегодня праздник!»
Приставка, о которой он «мечтал всю жизнь». Я усмехнулась.
А я о чём мечтала всю жизнь, Артём? О том, чтобы у меня не кружилась голова, когда я открываю холодильник?
В груди поднялась волна — не крика даже, а какого‑то тихого, тягучего воя. Но я не позволила ей вырваться наружу. Я так долго училась молчать, сглаживать, успокаивать. На каждое его «Зай, ты чего нервничаешь, всё же будет» я отвечала: «Ну да, конечно». И шла придумывать, что сварить из ничего.
Я посмотрела на свои руки. На пальцах облупившийся лак, под ногтем застряла крупинка лука — вчера я выцарапывала остатки из сковороды, чтобы хоть как‑то добавить вкус в пустой суп. И вдруг внутри что‑то щёлкнуло.
Сегодня он поест. Обязательно поест. Но не то, что я приготовлю с последних крошек. Он поест то, что сам себе всё это время «готовил».
Мысль пришла неожиданно ясная, как будто кто‑то включил свет в тёмной комнате. Я вытерла ладонью стол, отложила платёжки в сторону и потянула к себе нижний ящик кухонного гарнитура.
Там, под стопкой тряпок, лежал старый ножевой набор, подаренный мне когда‑то на наш первый совместный праздник. Тогда он ещё верил, что я буду «богиней кухни». Мы смеялись, он целовал мои руки, говорил, что у нас всегда будет полный стол. Сейчас эти ножи были спрятаны, как напоминание о том, что обещания имеют свойство ржаветь.
Я достала длинный тяжёлый нож, ещё один поменьше и тонкий, с узким лезвием. Металл был тусклый, с пятнышками. Я достала точильный камень, сдула с него пыль. Камень пах сырым подвалом и временем.
Первое скольжение металла по камню прозвучало хрипло, протяжно. В кухне стало особенно тихо — даже часы на стене будто приумолкли. Я водила нож туда‑сюда, методично, не торопясь. Кончик лезвия заскрижал, я поправила угол. Пальцы уже знали, как нужно. Звук повторялся снова и снова, как мантра.
Я не думала о крови. Об этом даже тени не было. Я думала о представлении. О том, как он войдёт. Как разденется, бросит где‑нибудь на обувь коробку от своей заветной игрушки и как всегда крикнет из прихожей своё:
«Зайка, мечи на стол, жрать хочу!»
И как я, с самой спокойной улыбкой на свете, отвечу:
«Конечно, милый, кушать подано».
Я усмехнулась собственным мыслям и продолжила точить ножи, пока металл не начал мягко поскрипывать, а не шкрябать.
Когда лезвия заблестели, я вытерла их полотенцем и аккуратно разложила на столе. Рядом положила пачку платёжек. Сверху — нашу старую фотографию: Артём стоит рядом с матерью, в руках коробка от какого‑то очередного подарка, оба сияют, зубы на показ. Я давно уже не светилась так рядом с ним.
Телефон снова пискнул.
Сообщение: «Зай, разносчик скоро привезёт приставку, ты дома? Возьми, ладно? Я уже бегу к тебе, любимая!»
Я глубоко вдохнула.
«Я дома», — ответила.
Через какое‑то время в дверь позвонили. На пороге стоял молодой парень с большой коробкой в руках. На коробке улыбался нарисованный человек с джойстиком, обещая чудо и отдых.
— Артём здесь живёт? — спросил парень.
— Да, я жена, — ответила я. — Могу расписаться.
Коробка была тяжёлая, обёрточный картон шуршал под пальцами. Я отнесла её на кухню и поставила на стол. На мгновение остановилась, рассматривая яркие буквы, радостные картинки. Потом взяла нож и аккуратно прорезала скотч.
Запах нового пластика ударил в нос — резкий, сладковатый, как будто кто‑то открыл банку с краской. Внутри всё было уложено в мягкие формы: блестящий гладкий корпус, провода, два пульта управления с мигающими кнопками. Я провела пальцем по гладкой поверхности приставки. Она была как игрушечный корабль, который он запускал не в ту сторону.
— О которой ты мечтал всю жизнь, — шепнула я, — сейчас она послужит по назначению.
Я подняла приставку, тяжесть приятно оттянула кисть. Положила на разделочную доску, как большой кусок мяса. Взяла тяжёлый нож и ударила. Корпус треснул с хрустом, как леденец, пластмассовые осколки разлетелись в стороны. Внутри блеснули зелёные платы, тонкие дорожки, будто жилки.
Я разломала её на части, вытащила платы, провода. Пульты расчленила на половинки, кнопки посыпались на стол, как мелкие чёрные семечки.
Потом достала из кошелька наши банковские карточки, те самые, которые он любил прикладывать к терминалу, не глядя на сумму. Каждую положила на доску и аккуратно разрезала ножом, крест‑накрест. Пластик хрустел, лезвие ровно шло по знакомым цифрам.
Из ящика под столом я достала все чеки, которые не выбросила по какой‑то странной привычке. За огромный телевизор его матери, за новый дорогой телефон сестре, за какие‑то мелочи, о которых он уже и не вспомнит. Бумага в руках шуршала, пахла типографской краской и чужой радостью.
Потом я пошла в магазин.
Продала через программу в телефоне наш старый портативный компьютер, маленький телевизор из спальни, какой‑то старый музыкальный проигрыватель. Покупатели торопились, накидывали пальто прямо на бегу, шуршали купюрами. Я брала деньги, не торгуясь. Мне нужно было другое.
В магазине продукты пахли праздником. Свежий чеснок, зелень, сырое мясо — плотный, тяжёлый запах. Я выбрала большой кусок говядины, куриные бёдра, овощи — морковь, картофель, болгарский перец, помидоры. Взяла томатную пасту, пахнущую летом, и специи, от которых в голове сразу стало теплее.
Вернувшись, я принялась готовить.
Мясо шипело на раскалённой сковороде, брызги жира плясали по краям. В воздух поднялся густой запах жареного, такой домашний, насыщенный, что у меня самой закружилась голова. Я тушила мясо с подливкой, добавляла чеснок, травы, соль. В духовку отправила противень с овощами — морковь и картофель, политые маслом, пахли сладко и тёпло.
Кухня наполнилась паром, стекло на окне запотело, капли стекали вниз, как слёзы. Только плакать мне уже не хотелось.
Когда всё было почти готово, я достала из шкафа большое белое блюдо, то самое, которое мы берегли «на праздники». Никогда по‑настоящему им не пользовались: праздники у нас жили в чужих домах, под чужими телевизорами.
Я собрала на подносе то, ради чего всё затевала.
На середину положила разломанный корпус приставки, осколки пластмассы. Между ними — зелёные платы, как внутренности какой‑то странной игрушки. Сбоку аккуратно разложила спутанные провода, перепутав их ещё сильнее, чтобы они напоминали кишки. Между ними воткнула разрубленные банковские карточки — куски пластмассы торчали из этого хаоса, как обломки костей.
Сверху я порвала на полосы чеки и старые купюры, те самые, что мы когда‑то бережно складывали, «на чёрный день». Теперь они стали украшением. Я разложила их, как ломтики бекона на салате.
Потом открыла банку с томатной пастой, развела её водой и специями до густой красной подливки. Медленно полила ею всю композицию. Красная масса стекала по осколкам пластмассы, затекая в щели, напоминая то, о чём я даже не хотела думать вслух. Получилось так правдоподобно, что у меня самой по спине прошёл холодок.
В центр блюда я поставила фотографию Артёма с матерью и тяжёлым, уверенным движением вонзила сквозь них большой кухонный нож. Лезвие вошло в подложку с мягким треском, прокололо его сияющую улыбку. Фотография выгнулась, нож стоял вертикально, как памятник всему, что он так любил в этой жизни.
Я отступила на шаг.
На столе стояло роскошное жаркое, миски с овощами, салат, хлеб — я купила свежий, мягкий, с хрустящей корочкой. И в самом центре — это блюдо. Зарезанная зарплата. Разделанные мечты.
Я накрыла его тяжёлой металлической крышкой. Она мягко звякнула по краям.
К вечеру замок щёлкнул, дверь распахнулась.
— Зайка! — голос его гремел по коридору, как всегда, слишком громкий для нашей маленькой квартиры. — Ты не представляешь, какой у нас сегодня день! Вот она жизнь!
Он ввалился в прихожую, с покрасневшим от холода лицом, растрёпанный, счастливый до безумия. На плече — пустая коробка от приставки, уже без содержания, но он этого ещё не знал. Обувь он даже не попытался снять — так и потопал по коврику, размазывая уличную грязь.
— Зайка, мечи на стол, жрать хочу! — крикнул он в сторону кухни, даже не заглянув туда.
Я вытерла руки о полотенце, обернулась к нему и улыбнулась. Очень ровно, очень спокойно.
— Конечно, милый, — сказала я. — Кушать подано.
Он пошёл за мной, вдыхая запахи.
— Ого, чем это тут пахнет? — засмеялся он. — Да ты шикарный стол устроила! Я ж говорил, всё будет. Я умею…
Он сел на своё обычное место, стул под ним скрипнул. На столе переливались под лампой тарелки с мясом, овощами, салатом. Он сглотнул, глаза заблестели.
— Вот она жизнь, — повторил он, потирая ладони. — А что это у нас в центре? Сюрприз? Люблю сюрпризы!
Он ухватился за ручку крышки, многозначительно на меня посмотрел, как на волшебницу, которая сейчас проявит главный фокус. И одним резким движением сорвал крышку.
Металл громко звякнул о столешницу.
Аргономо наткнулся взглядом прямо в центр белого блюда.
Секунду он просто молчал. Я даже услышала, как у него в горле щёлкнул сухой ком. Зрачки расширились, кровь ушла из лица — кожа стала серой, как побелка на потолке.
Его взгляд метался: разломанная приставка, залитая густой красной подливкой, провода, похожие на внутренности, обломки карточек, торчащие, как кости, полоски чеков и денег, прилипшие к «крови», и посередине — нож, пронзивший его собственную улыбку на фотографии.
Я видела, как до него доходит смысл. Не быстро, а волной. Сначала — удивление, потом неверие, потом ужас. Лицо перекосило, губы задрожали.
Он издал звук, которого я никогда раньше от него не слышала. Не крик даже, а какой‑то дикий, рваный вопль, будто у него из груди вырвали воздух. Стул под ним опрокинулся, грохнул о пол, он почти отскочил от стола, задел локтем тарелку с мясом — подливка плеснула на скатерть.
И, спотыкаясь, он бросился к выходу из кухни, как будто за ним гналось не блюдо, а что‑то намного страшнее.
Он метался по коридору, как загнанный зверь. Я слышала, как он споткнулся о коврик, ударился плечом о стену, выругался себе под нос — глухо, бессвязно.
Я не шла за ним сразу. Дала ему время добежать до прихожей.
Там его уже ждали мои «иконы».
Я заранее сняла со стены старые фотографии и на их место прикрепила конверты, квитанции, бумажки с печатями. Они висели плотным квадратом вокруг вешалки, прямо над его курткой. В центре — большой лист, на котором я жирной ручкой написала: «Это то, чем мы платим за твою щедрость».
Я подошла в дверной проём и увидела его профиль. Он стоял в носках посреди коврика, голова запрокинута, губы шевелятся, но звука нет. Пальцем он вёл по строкам, как школьник, который никак не может дочитать абзац: долг за свет, задержка за воду, предупреждение от управляющей, расписка соседке, которой я брала на продукты.
— Что это? — выдавил он, даже не оборачиваясь.
— Наши иконы, — ответила я тихо. — Молиться не обязательно. Достаточно иногда смотреть.
Он резко развернулся ко мне, глаза бешеные.
— Ты… специально так? Зачем это всё развесила? Зачем… стыдить меня?
— Это не стыд, Артём, — я спокойно опёрлась плечом о косяк. — Это стенгазета нашей жизни. Пошли, там продолжение.
Он, шатаясь, прошёл в комнату. Я шла за ним и чувствовала запах его дешёвого одеколона, вперемешку с мясным ароматом из кухни. Смешение праздника и чего‑то прогорклого.
В гостиной, на журнальном столике, ровными стопками лежали вещи. Старый телевизор, который он когда-то притащил «за копейки, но понты какие», микроволновка, кухонный комбайн. На каждой стопке — листок с аккуратной подписью: «Продано. Деньги ушли на долги и еду».
Рядом — пустая коробка от той самой плазмы для его матери. Внутри только пенопласт и чек с красной надписью «возврат». А у стены — аккуратно запечатанная коробочка с телефоном для сестры. Я даже бантик не сняла, просто к нему прикрепила маленькую записку: «Вернуть. Нам пока нечем звонить из будущего».
— Ты… вернула? — он схватил чек, будто мог его порвать и всё отменить. — Ты что наделала? Это мои подарки! Люди ждут!
— Люди подождут, — я впервые позволила себе усмехнуться. — А вот голод и долги — не ждут. Всё, что ты сегодня купил, уже поехало назад или поедет завтра. Деньги ушли туда, где им место. На обычную жизнь. На нормальную еду. На то, чтобы нам не звонили по ночам и не спрашивали, когда мы наконец заплатим.
— Ты не имела права! — голос его сорвался на визг. — Это мои деньги!
— Наши, — отрезала я. — И наша жизнь. Которую я сегодня накрыла тебе на стол.
В этот момент в прихожей тонко звякнул звонок. Он дёрнулся, как от пощёчины.
— Кто это ещё? — прошептал он.
— Гости, — ответила я. — Ты же любишь праздники.
Я пошла открывать. Сердце колотилось, но пальцы были удивительно спокойны.
На пороге стояли они. Мать в своём лучшем платье, с яркой помадой. Сестра в блестящем свитере, с холёными ногтями и тем самым блеском в глазах — предвкушение чужого подарка.
— Ну что, где наша красота? — мать уже тянулась заглянуть мимо меня. — Где телевизор? Где мой новый мир? А телефончик для доченьки где?
— Проходите, — я отступила в сторону. — Ужин остывает.
Они, щебеча и громко шаркая каблуками, ввалились в коридор. Запах сладких духов накрыл меня волной. В кухню они ворвались почти бегом — и там их встретило моё блюдо.
Я видела это уже второй раз за вечер, но каждый раз по‑новому. Как меняется лицо человека, когда из сказки он попадает в реальность. Сначала расширенные глаза, потом судорожный взгляд в одну, в другую сторону, словно ищет скрытую камеру, шутку. А шутки нет. Есть разодранная приставка, нож в улыбку сына, красная подливка, тягуче стекающая по белому фарфору.
Мать ахнула, прижала руку к груди.
— Ты… больная? — прошипела она. — Это что за… ужасы на столе? Где плазма? Где мой подарок?
Сестра уже рылась глазами по комнате, ища коробку от телефона.
Артём встал меж ними и мной, как мальчишка, попавшийся с дневником.
— Мам, подожди… Марин, скажи им, что это… шутка. Что всё… нормально.
Во мне что‑то хрустнуло. Тихо, почти беззвучно. И я поняла: если сейчас промолчу, так и буду всю жизнь ходить по кругу между их «жрать хочу» и их «где мой подарок».
— Никакая это не шутка, — сказала я. И впервые за столько лет подняла голос. Он даже меня саму напугал своей твёрдостью. — Это наш ужин. Из твоей зарплаты, Артём. Которую вы все по крупицам едите уже не первый год.
Я шагнула к столу и откинула рукой крышку полностью, чтобы они видели каждую деталь.
— Помнишь, мам, как мы с тобой сидели на кухне и ты жаловалась, что у тебя старый телевизор, «как у нищих», а мы в это время неделю ели макароны без всего?
Помнишь, Артём, как ты покупал сестре новый телефон, потому что «ей стыдно с таким старьём», а я в тот же вечер считала мелочь на молоко и хлеб?
Помните, как я пряталась по углам от звонков людей, которым мы должны? Как брала в долг у подруг, чтобы купить лекарства? Как откладывала свои анализы, свои зубы, свои мечты «на потом», потому что у твоей семьи, Артём, всегда были более «важные нужды»?
Я чувствовала, как нарастают в груди слова, густые, тяжёлые, как густая подливка на блюде.
— Вы ели его зарплату, как ненасытные, — продолжала я уже почти в крике. — День за днём. Год за годом. А мы с ним жили воздухом. Только я это признавала, а вы делали вид, что так и должно быть. Ведь он у вас «щедрый», «золотой», «спаситель».
Мать вспыхнула.
— Да как ты смеешь! Я его мать! Он мне обязан!
— Он вам обязан быть живым и здоровым, — я достала из ящика два листа. — И ещё — быть мужем и отцом. А не кошельком на ножках.
Я положила листы перед Артёмом. На одном было несколько строк крупным почерком: «Я живу, как хочу. Деньги мои. Мама и сестра — святое. Марина потерпит». Я выписала его любимые фразы, слово в слово.
На другом — другая жизнь. Общий кошелёк. Сначала жильё, свет, еда. Остальное — потом. Отдельной строкой — расходы на дом. Ограничение переводов его родным, не больше маленькой части от заработка, и только если всё необходимое закрыто. И ещё пункт: раз в месяц — совместные встречи со специалистом по семьям. И подписи. Место для его и моей.
— Это что ещё за бумажки? — мать потянулась, но я убрала ладонь.
— Это его выбор, — сказала я тихо. — Продолжать жить так, как вы все привыкли… или попробовать по‑другому. С нами. Со мной. И с нашим ребёнком.
Тишина упала, как крышка гроба. Даже часы на стене будто замерли.
— Каким… ребёнком? — прохрипел он.
Я впервые за вечер посмотрела ему прямо в глаза.
— Нашим, — ответила. — У меня задержка уже второй месяц, анализы положительные. Я хотела сказать по‑другому. Но, видимо, по‑другому у нас не бывает.
У матери дёрнулась щека.
— Ты специально… сейчас это сказала! Чтобы его привязать! — Она почти плевалась словами. — Манипулируешь! Сынок, не вздумай…
Сестра уже всхлипывала: «А телефон? А мне что теперь?»
Артём смотрел то на меня, то на листы, то на мать. Его ладони дрожали. Он взял ручку так, словно она весила килограмм. Долго сидел, уткнувшись глазами в мои кривые строки. Потом глубоко вздохнул. И поставил подпись на втором листе.
Мать вскрикнула, будто его ударили.
— Предатель! — заорала она. — Она тебя от нас оторвала! Чужая баба важнее родной матери?!
Сестра разревелась в полный голос. Они обе поднялись, стулья заскрежетали по плитке. На прощание мать швырнула в мою сторону что‑то обидное, я даже не расслышала. Хлопнула дверь, коридор наполнился их торопливыми шагами и шипением лифта.
Квартира сразу стала большой и пустой. Тихой до звона в ушах.
Артём сидел за столом, смотрел на своё имя под моими пунктами, на блюдо с разорванной приставкой, на гору чеков и порванных купюр. Я молча собрала с края стола лишние тарелки, убрала в раковину. Запах мяса вдруг стал пронзительно домашним, обычным, не страшным.
— Едим? — спросила я наконец. Голос уже не звенел, а просто звучал.
Он кивнул. Мы сели друг напротив друга, как люди после пожара, которые перебирают, что уцелело.
До позднего вечера мы сидели над чистым листом бумаги. Расписывали, на что пойдут оставшиеся деньги. Сначала жильё, свет, лекарства, еда. Потом — понемногу на мои анализы, на одежду, на мелкое, но нужное. Артём сам вычёркивал развлечения, отказался от привычных мелких трат, перечислил, что может подработать: вечерние смены, выходные, разовые заказы. Он сам предложил позвонить матери.
Я слышала его глухой голос в коридоре:
— Мама, теперь так. Сначала мой дом, моя семья. Я помогу, когда смогу, но не больше. Не уговаривай. Я уже решил.
Потом в кухне наступила такая тишина, что было слышно, как капля подливки стекает по краю блюда в раковину.
Перед сном я аккуратно промокнула салфетками приставку, обломки карточек, собрала чеки, нашу расписанную смету. Сложила всё в старую коробку из‑под обуви. Плотно обвязала верёвкой и, встав на стул, убрала на антресоль. Пусть лежит. Как напоминание о цене нашего «весёлого» прошлого.
Прошло несколько месяцев. Жизнь не превратилась в сказку. Денег было по‑прежнему впритык, но холодильник наконец перестал пустовать. Пакеты с крупами, мясо в морозилке, овощи. Счета за свет и воду мы стали платить вовремя, без стука в дверь по вечерам. У меня в тумбочке появилась маленькая конвертная заначка — мои личные деньги, совсем немного, но свои. Артём приходил домой уставший, с обветренным лицом, руки пахли железом и бумагой, но в кармане лежал честно заработанный, пусть скромный заработок.
Мать и сестра теперь звонили редко. В каждом звонке слышалась обида, тонкие уколы, но просьбы «срочно дать» стали короче, а отказы — твёрже. Иногда он после разговора ходил по кухне, кипел, сжимал кулаки, но уже не бросался к банку с деньгами. Просто садился рядом, и мы молча ели суп.
В один из таких вечеров он вернулся особенно поздно. Дверь тихо щёлкнула, он стянул обувь, втянул носом воздух. На плите томился простой борщ, в духовке допекались пирожки с картошкой. Запах был такой тёплый, что у меня самой свело горло.
— Зайка, мечи на стол, жрать хочу!.. — привычно крикнул он из коридора — и сам же осёкся.
Тишина повисла плотным одеялом. Я вышла из кухни, вытирая руки о полотенце. Он стоял у вешалки, с опущенными плечами, взгляд виноватый, как у того самого мальчишки, пойманного на воровстве.
— Привычка, — глухо сказал он. — Прости. Я… не так хотел.
Я смотрела на него и видела сразу два его лица: прежнего, самоуверенного, и нынешнего, уставшего, но наконец живого.
— Тогда скажи как есть, — попросила я.
Он подошёл ко мне ближе, заглянул в глаза.
— Марин, чем помочь? — тихо произнёс он. — Я сегодня сам стол накрою.
Что‑то внутри меня оттаяло. Я кивнула. Повернулась к шкафу, встала на табуретку и потянулась к антресоли. Сняла пыльную коробку, ту самую. Открывать не стала — просто слегка провела ладонью по крышке.
— Поставим повыше, — сказала я. — Чтобы не мозолила глаза, но была в доме. На память.
Я водрузила коробку на верхний кухонный шкаф, в самый угол. Там, среди банок с крупой и формочек для выпечки, она смотрелась почти мирно. Наш маленький тайник прошлого.
Мы вместе накрыли на стол. Он резал хлеб, я раскладывала тарелки. Ужин начался без криков, без чужих требований и без театра крови. Просто двое людей за одним столом, у которых впереди не лёгкая сказка про «как‑нибудь всё устроится», а тяжёлый, но честный общий роман о взрослении.