Дом стоял на отшибе, на самом краю деревни, как отчужденный страж. Не то чтобы он был заброшен — в его окнах, выходящих на единственную улицу, теплился свет, труба дымилась, — но он не жил. Он копил. Копил годы, тяжело и безропотно. Николай Петрович Артемьев купил его почти тридцать лет назад, спасаясь от шума и суеты Москвы, от распавшегося брака, от самого себя. Дом принял его, как болото принимает уставшего путника: без радости, но с холодной, глубокой готовностью.
Это была не усадьба, а именно большой, крепкий, до безобразия старый дом, сложенный из лиственницы почерневшей, как старая кость. Два этажа, чердак, подвал, множество комнат, чье назначение давно утратилось. Николай Петрович занимал лишь малую часть: кухню, кабинет на первом этаже, спальню на втором. Остальные покои стояли пустые, заставленные пахнущими пылью и прошлым вещами прежних хозяев, которых, как гласили редкие деревенские пересуды, было немало. Дом переходил из рук в руки, но никто не жил в нем долго.
Николай Петрович стал исключением. Он прижился. Или дом прижил его к себе. Он знал каждый скрип половиц, каждый шорох в стенах — старый дом дышал, остывал и нагревался, вздыхал балками. Эти звуки стали частью его тишины, белого шума одиночества. Он не боялся темноты в этих стенах. Темнота здесь была своя, родная, густая, как бархат, и тихая. Он ходил по ночам из спальни на кухню, не зажигая света, и его босые ноги безошибочно находили знакомые, чуть продавленные доски.
Все изменилось в ту субботу, когда он решил передвинуть книжный шкаф в кабинете.
Шкаф был дубовый, массивный, оставшийся от какого-то дореволюционного владельца-любителя словесности. За ним копилась пыль веков, и порыв редкой, почти болезненной активности заставил Николая Петровича взяться за уборку. Он с трудом отодвинул тяжеленную конструкцию, скрежещущую по полу. И обнажил стену.
Не просто стену. За шкафом, там, где по всем законам логики и планировки должен был быть угол соседней, пустующей гостиной, стена уходила вглубь, образуя узкую, не более метра, слепую нишу. А в глубине этой ниши, почти сливающаяся со старой, темной вагонкой, была дверь.
Небольшая, чуть выше человеческого роста, грубо сколоченная из тех же досок, что и стена, без ручки, лишь с едва заметной замочной скважиной, залитой чернотой. Николай Петрович замер, вытирая пот со лба. Тридцать лет. Тридцать лет он жил в этом доме, считал, что изучил каждый его угол, а тут такое. Потайная комната. Или чулан. Сердце застучало с непривычной силой — не от страха, а от азарта кладоискателя. Какая ирония: бежать от тайн прошлого в Москве и наткнуться на свою, домашнюю, дремавшую за спиной все эти годы.
Ключа, разумеется, не было. Но дверь была старой, древесина усохла. Несколько мощных ударов плечом — и щель между дверью и косяком расширилась с противным скрипом. Еще один нажим — и что-то внутри сдалось с тихим, печальным хрустом. Дверь отворилась внутрь, пропустив в лицо волну воздуха.
Он ожидал многого: запаха плесени, гнили, затхлости. Но воздух из-за двери был сухим, холодным и странно… пустым. Лишенным каких-либо запахов, будто его откачали оттуда давным-давно. Николай Петрович щелкнул выключателем в кабинете, и свет упал в проем, выхватывая из мрака фрагменты.
Комната была крошечной, не больше кладовки. И она ломилась от вещей.
Он шагнул внутрь, и пол под ногами глухо прогнулся. В свете, падавшем из кабинета, он увидел сундук, обитый железными полосами, с висячим, проржавевшим замком. На нем, как на постаменте, стояла кукла. Не детская, а взрослая, дамская, из воска или фарфора, с невероятно детализированным лицом. Ее стеклянные глаза смотрели прямо на дверь. Платье куклы истлело до лохмотьев, обнажив треснутую грудь. Рядом, прислоненные к стене, стояли несколько картин в тяжелых рамах — портреты. На первом, самом большом, был изображен мужчина в форменном мундире середины XIX века, с жестким, бесстрастным лицом, тонкими губами и глазами цвета мокрого асфальта. Взгляд этих глаз, даже написанный маслом, был неприятно цепким, всевидящим. Николай Петрович узнал его — видел метрическую запись в старых бумагах. Первый владелец, построивший этот дом. Коллежский советник Герасим Фаддеевич Волков.
На других картинах — женщина в темном платье, с опущенными глазами, и двое детей, мальчик и девочка, с бледными, недетски серьезными лицами. Семья.
На полках, сколоченных кое-как, стояли безделушки: потемневшая серебряная ложечка, дамский веер, перо с чернильницей, толстая, в кожаном переплете книга, похожая на дневник или счетную книгу. И еще — инструменты. Не столярные и не слесарные. Небольшие, тщательно изготовленные ножички, щипцы, что-то вроде тонких шил. Все они были аккуратно разложены на бархатной тряпице, почерневшей от времени, но ухоженно. Словно ждали своего часа.
Николаю Петровичу стало не по себе. Это была не просто забытая кладовка. Это был склеп. Капсула времени, законсервированная чья-то частная, интимная вселенная. Он потянулся к дневнику, но в этот момент свет в кабинете мигнул и погас.
Не перегорела лампочка. Погас именно свет. И вместе с ним на Николая Петровича обрушилась тишина. Не та, привычная, живая тишина дома, а абсолютная, гробовая. Исчезли все фоновые шумы: потрескивание дерева, шорох мыши за стеной, отдаленный гул ветра в трубе. Было только абсолютное безмолвие и холод, который начал пробираться сквозь одежду, острыми иглами впиваясь в кожу.
Он резко обернулся к двери в кабинет. Прямоугольник проема был черным, как провал в небытие. И в этой черноте что-то зашевелилось.
Это не была тень. Тень требует света. Это была сама тьма, сгустившаяся, обретая форму. Человекообразную, но неправильную, будто сломанную и склеенную заново. Она стояла в проеме, заполняя его собой, и из глубины черноты на Николая Петровича смотрели два пятна — тусклых, влажных, как у глубоководной рыбины. Они не отражали света, потому что света не было. Они просто были.
В горле пересохло. Сердце замерло, а потом рванулось в бешеной, хаотичной галопе. Инстинкт, древний и неумолимый, заорал внутри одно-единственное слово: БЕГИ!
Он рванулся к двери, к тому месту, где должен быть проем, забыв и про сундук, и про картины. Его плечо с силой ударилось о косяк двери. Но дверь была не там. Она сместилась. Или стена. Он протянул руки вперед, нащупывая знакомый проем, и коснулся… дерева. Сплошной, холодной стены. Той самой стены, которую только что отодвинул вместе со шкафом. Но как? Он же вошел сюда! Проем должен быть прямо здесь!
Паника, острая и слепая, скрутила желудок. Он задышал часто-часто, воздух свистел в горле. Он повернулся, прижимаясь спиной к стене, вглядываясь в черноту комнаты. Те влажные пятна в проеме исчезли. Сущность была уже внутри. Она двигалась. Он не видел ее, но чувствовал — холодное пятно в кромешной тьме, смещающееся, плывущее прямо на него. В воздухе запахло — сладковато-приторным запахом тления, смешанным с запахом старой, застоявшейся крови и чего-то металлического, окисленного.
— Уходи, — хрипло выдавил он. — Это мой дом.
В ответ тишина сгустилась еще больше, и в ней послышался звук. Негромкий, четкий, будто металл проводили по металлу. Скрип-скрип. Тот самый звук, что издают хорошо отточенные ножи, когда их слегка водят друг о друга, проверяя лезвие.
Николай Петрович отшатнулся, споткнулся о сундук и упал. Рука бессознательно вцепилась во что-то твердое и холодное — в ту самую куклу. Он отшвырнул ее прочь, и она ударилась о стену с сухим, костяным щелчком. Он пополз на ощупь, ударяясь о полки, слыша, как вещи падали вокруг. Его пальцы наткнулись на острый край — один из тех аккуратно разложенных инструментов. Он схватил его, не понимая, что именно. Шило? Долото?
Холодное пятно приблизилось. Температура упала так, что дыхание стало вырываться белым паром, режущим легкие. И тогда он увидел — нет, не увидел, а воспринял — лицо. Оно проявилось в черноте, как фотография на старой пленке. Тонкие, бескровные губы. Глаза — те самые, с портрета, но теперь они были не просто всевидящими. Они были голодными. И безумными. В них плескалась та самая, вековая тишина дома, но теперь наполненная немым, нечеловеческим криком ненависти ко всему живому.
Сущность Герасима Фаддеевича не просто была привязана к дому. Она была его изнанкой. Его истинным хозяином. А комната… комната была не тайником. Она была клеткой. Своего рода духовным склепом, где его садистическая, извращенная натура (об этом кричали все эти инструменты, эта кукла-объект для пыток, этот дневник, который наверняка был исписан ужасом) хранилась, как в банке со спиртом. И Николай Петрович, глупец, открыл крышку.
Скрип-скрип.
Холодное лезвие, невидимое, но остро ощутимое кожей, провело по его щеке. Не порезало. Просто коснулось. Обещание.
С последним усилием воли Николай Петрович рванулся вперед, туда, где, как ему померещилось, был другой угол. Рука с зажатым в ней инструментом описала дугу в пустоте, ударив во что-то твердое — в дверной косяк! Он был здесь! Его просто не было видно в кромешной тьме. Он не стал разбираться, прополз, втиснулся в узкий проем и вывалился в кабинет, ударившись коленом о ножку отодвинутого шкафа.
Свет в кабинете горел. Ярко, будто и не гаснул. Тишина отступила, вернулось привычное потрескивание дома. Он лежал на полу, судорожно хватая ртом воздух, весь дрожа от холода и ужаса. Рука разжалась. На паркете со звоном упал маленький, изящный скальпель с костяной ручкой.
Николай Петрович в панике вскочил, захлопнул потайную дверь и из последних сил придвинул шкаф на место, скрывая ее. Сердце бешено колотилось. Это сон. Галлюцинация от усталости. Не бывает призраков.
Но холод, пропитавший кости, и тонкая царапина на щеке, сочащаяся каплей крови, говорили об обратном.
Той ночью он впервые за тридцать лет запер дверь спальни на ключ и зажег свет. Он сидел на кровати, уставившись в угол, где тени казались особенно густыми. Каждый звук заставлял его вздрагивать. Дом больше не был родным. Он был враждебным. Каждая скрипящая половица стала шагом невидимого преследователя, каждый шорох в стене — его дыханием. Он понимал главное: он открыл дверь. И выпустил это. Теперь оно было не в клетке. Оно было в доме. И оно знало, что Николай Петрович здесь один.
Следующие дни стали адом медленного, ползучего ужаса.
Сначала пропали мелкие вещи. Любимая перьевая ручка с кабинета. Потом из холодильника исчез кусок мяса — не съеденный, а просто испарившийся, оставив на полке лишь липкий, холодный след. Запах — тот самый, сладковато-металлический запах тления — стал появляться в разных комнатах, всегда на мгновение, и выветриваться, оставляя после себя лишь ледяной воздух.
Затем начались перебои со светом. Лампочки начинали мигать, когда Николай Петрович входил в комнату, а потом перегорали с тихим хлопком. Он купил новые, десятками. Они перегорали так же. Электрик из деревни, плечистый мужик, только развел руками: проводка старая, чего вы хотите. Но Николай Петрович видел, как тот невольно поеживался, осматривая щиток. «Холодно у вас что-то, дядя Коля. И тихо… Как в склепе».
Тишина. Она возвращалась все чаще. Обволакивающая, давящая, выключающая все внешние звуки. В такие моменты Николай Петрович чувствовал на себе взгляд. Он возникал за спиной, из темного угла, из-за приоткрытой двери. Он был тяжелым, липким, изучающим. Как будто Герасим Фаддеевич присматривался к новой вещи. Или к объекту.
Однажды ночью Николай Петрович проснулся от ощущения, что он не один в комнате. Он лежал, не двигаясь, сквозь сон ощущая леденящий холод. И услышал прямо над ухом тихий, сиплый шепот, состоящий не из слов, а из… звуков. Из скрипа, будто кости трутся друг о друга, из бульканья, будто воздух выходит из легких через горловую рану. Шепот был полон такой нечеловеческой, искривленной злобы, что Николай Петрович понял: договориться нельзя. Не с этим. Это не дух, тоскующей по дому. Это психопат, запертый в своих извращениях навеки, и теперь его безумие, усиленное смертью, стало экзистенциальной силой, жаждущей лишь одного — причинять страдания. Выплеснуть свою внутреннюю гниль наружу.
Он вскочил, включил свет. Комната была пуста. Но на зеркале туалетного столика, запотевшем от холода, кто-то провел пальцем. Получился кривой, стекающий знак, отдаленно напоминающий букву «В». Первую букву фамилии Волков.
Николай Петрович решил бороться. Он нашел в интернете способы «очистки» дома — соль, свечи, молитвы. Рассыпал соль у порогов, зажег церковные свечи в каждой комнате. Эффект был обратным. В ту же ночь он нашел все свечи потушенными, а соль в прихожей сметенной в аккуратный маленький холмик, как могильный курган. А запах… запах тления теперь висел в доме постоянно.
Он пытался сжечь вещи из комнаты. Вытащил на огород портрет Герасима Фаддеевича, облил бензином и поджег. Огонь схватился, но вместо того чтобы ярко пылать, он стал каким-то вялым, темно-багровым, почти черным в центре. И холст не сгорал. Он коптился, и из дыма, вьющегося к ночному небу, складывалось на миг то самое лицо с тонкими губами. А потом огонь погас сам собой, оставив после себя лишь почерневший, но целый холст. И Николай Петровичу показалось, что глаза на портрете следили за ним с новым, леденящим душу интересом.
Он понял, что заперт. Поехать в город? Машина, всегда исправная, в день отъезда не завелась. Аккумулятор оказался полностью разряжен, хотя он заряжал его накануне. Телефон разряжался в ноль за минуты, стоит ему оказаться в стенах дома. Радио ловило только шипение, в котором иногда проскальзывали обрывки того же костяного шепота.
Дом стал его тюрьмой. И тюремщик медленно, методично готовился к расправе.
Холод усиливался. Теперь он стоял в доме даже в полдень. Николай Петрович топил печь до красноты — тепло уходило в стены, поглощалось ими, не достигая комнат. Он одевался во все теплое, но дрожь шла изнутри, из самых костей. Тени стали гуще, плотнее. Они не рассеивались при свете. Они отступали от лампы, собираясь в углах в нечто плотное, сгущенное. И иногда в этих углублениях мрака ему мерещилось движение. Медленное, едва уловимое.
Он почти не спал. Когда сон сморивал его, он просыпался через несколько минут от ощущения ледяных пальцев на горле или от звука шагов прямо над головой, на чердаке, куда он боялся подниматься. Однажды, войдя в кабинет, он увидел, что шкаф снова отодвинут. Потайная дверь была приоткрыта. Из черной щели несло таким холодом, что стекла окон покрылись узором инея. На полу перед дверью лежала его перьевая ручка. Стержень был сломан, а корпус покрыт липкой, ржавой субстанцией, похожей на запекшуюся кровь.
Апофеозом стали голоса. Вернее, один голос. Он доносился по ночам из стен — сначала тихий, неразборчивый, потом все громче. Это был голос Герасима Фаддеевича. Сухой, безжизненный, как скрип пергамента. Он не угрожал. Он констатировал. Он рассказывал, что сделал со своей тихой, покорной женой, которая осмелилась взглянуть на другого мужчину. Что проделывал с куклами, прежде чем перейти к живым объектам. Что вытворял в этой самой потайной комнате, пока не нашел способ умереть, но остаться. Навсегда. В каждом его слове не было ни капли раскаяния, только холодное, клиническое описание ужаса, как бухгалтер ведет счетные книги. И во всем сквозила одна мысль: он соскучился. Соскучился по практике. А теперь у него есть новый предмет. Новый Николай.
Николай Петрович сломался. Разум, напряженный до предела, дал трещину. Он перестал бриться, почти не ел, сидел в углу гостиной, обложенный включенными лампами и фонарями, и вслушивался в тишину, ожидая, когда она взорвется шепотом.
И это случилось в пятницу. Ровно через две недели после того, как он открыл дверь.
Свет погас во всем доме разом. Полная, беспросветная тьма, густая, как деготь. Тишина опустилась мгновенно, заглушив даже стук его сердца в ушах. Холод ударил так, что у Николая Петровича свело челюсти. И в этой абсолютной черноте он увидел его.
Герасим Фаддеевич стоял в другом конце гостиной. Он был более осязаем, чем когда-либо. Темный, будто вырезанный из куска полярной ночи, лишь слабо мерцали тусклые глаза и блестели намеки на металлические детали мундира. В руке он держал длинный, тонкий инструмент — тот самый скальпель? Шило? Он медленно, неотвратимо поплыл вперед, не шагая, а скользя над полом.
Николай Петрович хотел кричать, но голос не слушался. Он попятился, споткнулся и упал на пол. Холод, исходящий от сущности, обжигал кожу. Запах тления и крови заполнил все вокруг.
И тогда раздался звук. Не шепота. А голоса. Настоящего, живого, испуганного голоса за дверью.
— Дядя Коля! Вы дома? У вас свет погас, а у нас во всей деревне! Мать пирог испекла, послала вас проведать!
Голос подростка, сына соседки. Он стоял на крыльце и стучал в дверь.
Мерцающая фигура Герасима Фаддеевича замерла. Тусклые глаза медленно, с противным, скрипучим звуком, повернулись от Николая Петровича в сторону входной двери. В них вспыхнула новая эмоция. Не злоба. Нет. Интерес. Свежая кровь. Молодая плоть. Живой, громкий, пахнущий жизнью мальчишка за дверью.
Оно хочет выйти, — с ледяной ясностью понял Николай Петрович. Оно хочет не просто мучить его в этих стенах. Клетка стала тесна. Оно жаждало большего. Целого мира. А этот дом был лишь якорем, точкой входа. И мальчик на крыльце был ключом. Достаточно было впустить его внутрь, под лапу этого холодного безумия…
— Уходи! — закричал Николай Петрович из последних сил, его голос был хриплым, разорванным. — Вася, беги! Беги отсюда! Не входи!
Но мальчик, услышав крик, решил, что старику плохо. Дверь затрещала — Вася толкал ее, думая, что она заела.
— Дядя Коля, что с вами? Откройте!
Сущность Герасима Фаддеевича дрогнула и поплыла к прихожей. К двери. К мальчику.
И тогда в Николае Петровиче что-то щелкнуло. Не страх за себя. Инстинкт сохранения чего-то большего. Последний проблеск разума в кромешном ужасе. Он вскочил. Ему было неважно, что было в темноте. Он побежал. Не к выходу. Обратно, вглубь дома. В кабинет.
Он влетел в комнату, ударился о кресло, упал, снова поднялся. Его руки, помня каждое движение, нашли шкаф. Он вцепился в него, крича от напряжения, срывая ногти, и сдвинул с места. Задыхаясь, он расчистил проход к потайной двери. Дверь была открыта. Из черной щели лизал языками лютого холода запах могилы.
Стук в входную дверь стал яростным. Вася ломился внутрь.
Николай Петрович повернулся. В дверном проеме кабинета, заливая его ледяным ужасом, стояла темная фигура. Она была всего в нескольких шагах. И она медленно протягивала к нему руку, в которой зажат инструмент.
— Иди… ко… мне… — проскрипел голос в его голове, не в ушах, а прямо в мозгу.
Николай Петрович сделал последнее, что мог. Он шагнул назад. В потайную комнату.
Холод обнял его. Он захлопнул дверь изнутри. И в последний миг, перед тем как тьма поглотила его окончательно, он увидел, как дверная щель снаружи заполнилась чернотой. И тусклые, голодные глаза прильнули к замочной скважине, смотря на него. На своего нового, вечного сокамерника.
Снаружи стук прекратился. Послышался испуганный возглас Васи, отдаляющиеся шаги по скрипучему снегу. Потом тишина.
А в доме свет больше никогда не зажигался. В деревне говорили, что старик Артемьев, видно, уехал к родне, а дом свой бросил. Потом начали поговаривать, что в окнах по ночам иногда виден тусклый, болотный свет. И что у тех, кто осмелится подойти близко к покосившемуся крыльцу поздним вечером, начинает стыть кровь в жилах от беспричинного, животного ужаса. А потом они слышат тихий, очень тихий звук.
Скрип-скрип.
Будто кто-то точит лезвие в глубине старого, темного дома, ожидая, когда следующая дверь откроется наружу.
Любите страшные истории? Подписывайтесь на канал, ставьте палец вверх и пишите комментарии! Отличного Вам дня!