Сорок лет - это ведь не шутка, это целая жизнь, отмеренная тебе кем-то свыше. Ты несешь ее, как несут тяжелую бадью с колодца, расплескивая по дороге и радость, и горе, и все то, что между ними помещается.
Я смотрела, как февральская метель заметает наш двор, как снег ложится на крышу сарая, на поленницу, на собачью будку, где давно уже никто не живет. Полкан помер три года назад, а нового пса Николай заводить не захотел.
- Для кого? - сказал тогда. - Дети разъехались, мы с тобой старые стали, кому он нужен будет, когда нас не станет?
И я согласилась, хотя двор без собаки - это как изба без печи, пустой какой-то, неживой.
Из дома донесся кашель, сухой, надрывный, от которого у меня каждый раз сердце сжималось. Николай болел уже третий месяц. Врачи из района приезжали, качали головами, выписывали какие-то порошки. А толку от тех порошков не было. Таял мой Коля, таял на глазах, и я ничего не могла поделать.
А вчера приехала она. Свекровь. Антонина Савельевна. Восемьдесят два года бабке, а все ездит, все проверяет, не обижаю ли я ее сыночка, не морю ли голодом.
Сама еле двигается, палка под ней ходуном ходит, а глаза острые, злые, как у старой вороны, которая высматривает, где что плохо лежит.
Сорок лет. Сорок лет я слышу одно и то же.
- Навязалась ты ему, Глашка, навязалась. Он тебя не любит, никогда не любил. Женился, потому что был молодой, потому что ты ему голову заморочила. А любил он Верку Сомову, все в деревне знали.
Верку Сомову. Худую, белобрысую Верку, которая потом за учителя вышла и в город уехала. Я ее и видела-то раза три за всю жизнь, а она мне - как кость в горле сорок лет.
Николай никогда при мне о Верке не говорил. Ни разу. Но свекровь... Свекровь умела так повернуть, так ввинтить свое словечко, что потом всю ночь не спишь, ворочаешься, думаешь, а вдруг правда?
Вдруг он всю жизнь жалел, что на мне женился? Вдруг каждый день просыпался и думал: «Эх, надо было на Верке...»
И самое страшное - я привыкла.
Привыкла к этой боли, как привыкают к больному зубу, который ноет и ноет, а ты терпишь, потому что к врачу страшно. Привыкла молчать, когда она начинала свое. Привыкла отворачиваться, уходить на кухню, греметь там посудой, чтобы не слышать. Привыкла плакать ночью в подушку, чтобы Николай не видел.
Он ведь тоже молчал. Всю жизнь молчал. Не защищал, не спорил с матерью. Я думала, значит, правда. Значит, она знает что-то такое, чего я не знаю. Значит, и впрямь навязалась.
А сегодня...
Сегодня с утра Антонина Савельевна пришла ко мне на кухню. Я варила кисель, Николай просил кисленького, клюквенного. Она села на табурет у двери, сложила руки на клюке и уставилась на меня своими вороньими глазами.
- Что, Глафира, заездила мужика? - сказала она таким голосом, каким говорят о дохлой корове. - Довела до ручки. Всю жизнь ему кровь пила, всю жизнь мучила, а он терпел, потому что жалел тебя. Вот и дожалелся.
Я помешивала кисель и ничем не выдала свое волнение.
- Антонина Савельевна, вы бы отдохнули. Устали небось.
- Я-то отдохну, - она стукнула клюкой об пол. - А ты не отвертишься. Помрет Колька, что делать будешь? Кому нужна станешь? Дети вон в городе, им не до тебя. Одна останешься как перст, будешь в этой избе гнить. И поделом тебе, поделом. За все расплатишься.
Кисель забулькал, запенился, я чуть не упустила. Сняла кастрюлю с огня, поставила на подставку. Руки все-таки задрожали, и я спрятала их под передник.
- Вы бы к сыну сходили, - сказала я. - Он вас ждет, наверное.
- Схожу. А тебе скажу напоследок, чтоб знала, он Верку любил. Всю жизнь любил. Мне говорил, мне одной. Плакал ночами, когда молодой был, а ты спала рядом и не знала ничего. Так что не строй из себя жертву, Глашка. Не ты жертва, а он.
Она встала и пошла к двери, а я... Что-то во мне хрустнуло, как ветка сухая. Сорок лет терпела, а тут не смогла.
- Постойте.
Она обернулась, и я увидела в ее глазах что-то новое, удивление, что ли. Я ведь никогда не останавливала ее, никогда не спорила.
- Чего тебе?
Я подошла к ней близко-близко, так, что увидела каждую морщинку на ее старом лице, каждую жилку на висках.
- Сорок лет вы мне жизнь отравляете, Антонина Савельевна. Сорок лет я слушаю про Верку, про жалость, про то, что навязалась. Сорок лет молчу, потому что уважаю вас как мать мужа. Но сегодня - все. Сегодня я вам все скажу. Вы злая, несчастная женщина, которая всю жизнь не могла простить сыну, что он вырос и ушел от вас к другой женщине. Не ко мне, к любой бы не простили.
- И Верка ваша - это просто палка, которой вы меня били все эти годы. Может, он и правда любил ее когда-то. А может, и нет. Но одно я знаю точно. С вами он бы не прожил ни дня, потому что вы бы его задушили своей любовью, как душат щенка, которого слишком сильно прижимают к груди.
Она смотрела на меня и ни слова не могла выговорить впервые за сорок лет.
- И если вы еще раз, слышите? Еще хоть раз скажете при мне или при нем эти ваши слова, я вас из дома выгоню. Выгоню, как шелудивую собаку, и плевать мне, что вам восемьдесят два года. Ясно?
Она схватилась за грудь, клюка выпала из ее рук, загремела по полу. Я думала, сейчас упадет, сейчас помрет прямо тут, на моей кухне, и буду я виновата. Но она не упала. Подняла клюку дрожащими руками, посмотрела на меня и вышла, не сказав ни слова.
Я замерла посреди кухни и не могла пошевелиться. Сердце колотилось. Что я наделала? Что наделала? Сорок лет молчала - и вдруг...
Из комнаты раздался голос Николая, слабый, еле слышный:
- Глаша... Глаша, подойди...
Я взяла стакан с киселем и пошла к нему. Он лежал на кровати, бледный, осунувшийся, и смотрел на меня такими глазами, что я все поняла. Он слышал. Все слышал.
- Коля, я...
- Сядь, - он показал на край кровати. - Сядь и послушай.
Я села, поставила стакан на тумбочку. Руки мои все еще дрожали.
- Мать тебе сорок лет врала, - сказал он медленно, с трудом выговаривая слова. - И я знал. Знал и молчал. Прости меня, Глаша. Прости, что не защитил ни разу. Думал, само как-нибудь... Думал, ты не веришь ей, не принимаешь близко к сердцу. А ты... Ты ведь верила, да?
Я кивнула. Слезы сами потекли по щекам, я и не заметила когда.
- Не было никакой Верки. То есть была, конечно, в школе вместе учились. Но я ее не любил. Никогда. Я тебя увидел на ферме, помнишь, когда бригадиром пришел? И все, пропал. Сразу пропал. Ты в платке голубом была, в сапогах резиновых, так на меня посмотрела - будто насквозь. Я домой пришел и матери сказал, женюсь на Глашке Морозовой. А она...
- Она взбесилась. Кричала, что ты из бедной семьи, что отец твой - пьяница, что не пара ты мне. А я все равно женился. И она... Она мне этого не простила. Тебе не простила. Придумала эту Верку, чтобы тебя мучить. Чтобы нас разъединить. А я... Я молчал, как глупец. Боялся с ней ругаться. Она же мать... Прости, Глаша. Прости, родная.
Он протянул ко мне руку, худую, с синими венами, совсем не такую, какой она была сорок лет назад. Я взяла ее и прижала к губам.
- Я тебя люблю, - сказал он. - Любил всю жизнь. Каждый день. Каждый час. Ты моя, Глаша, самая красивая, самая лучшая. И если бы можно было все сначала, я бы снова на тебе женился. В ту же минуту.
Метель за окном стихла. Солнце пробилось сквозь тучи, яркое, февральское, почти весеннее.
Я разглядывала измученное лицо мужа, его глаза, в которых стояли слезы, и думала, вот оно. Вот то, чего я ждала сорок лет. Одно слово. Одно признание.
А свекровь... Свекровь знала. Всегда знала, что он меня любит, потому и мстила. Потому и била меня этой Веркой, как кнутом. Потому что я его у нее забрала. Потому что он выбрал меня.
Бедная, несчастная.
Николай умер через три дня. Тихо, во сне, держа мою руку, а я сидела рядом и думала о том, что сорок лет - это не шутка. Сорок лет - это целая жизнь. И можно прожить ее в сомнениях, в боли, в страхе, что ты не любима. А можно услышать одно слово. Одно только слово. И понять, что ничего не было зря. ЧИТАТЬ ДОБРОЕ 👇