Найти в Дзене
Читаем рассказы

Мать скинула перечень что надо переделать в нашей хате к её приезду довольный муж сунул мне смартфон Я улыбнулась и кивнула

Нашу квартиру Илья шутливо называл «хатой». Только смеялась над этим я всё реже. Наша «хата» давно была не нашей. В каждом углу торчала невидимая тень Людмилы Петровны. Она жила в другом городе, но управляла нашими днями, как режиссёр кукольного театра по длинному шнуру телефона. — Мамка опять звонила, — Илья обычно говорил это с какой‑то особенной мягкостью в голосе, которой у меня давно не было в его сторону. Тот вечер запомнился запахом пережаренного лука и застывшим в раковине мылом. Я стояла у плиты, в окне медленно синело небо, на подоконнике блестели засохшие капли после утреннего мытья рассады. Илья вошёл на кухню с самодовольной улыбкой и сияющими глазами. — Смотри, — он сунул мне в руку телефон. — Мать скинула перечень, что надо переделать в нашей хате к её приезду. Всё чётко расписала, удобнее же. На экране — длинное‑предлинное сообщение. Строки тянулись, как бесконечная лента. «Переклеить обои в зале на светлые, эти давят». «Диван отодвинуть к другой стене, у окна должно б

Нашу квартиру Илья шутливо называл «хатой». Только смеялась над этим я всё реже. Наша «хата» давно была не нашей. В каждом углу торчала невидимая тень Людмилы Петровны. Она жила в другом городе, но управляла нашими днями, как режиссёр кукольного театра по длинному шнуру телефона.

— Мамка опять звонила, — Илья обычно говорил это с какой‑то особенной мягкостью в голосе, которой у меня давно не было в его сторону.

Тот вечер запомнился запахом пережаренного лука и застывшим в раковине мылом. Я стояла у плиты, в окне медленно синело небо, на подоконнике блестели засохшие капли после утреннего мытья рассады. Илья вошёл на кухню с самодовольной улыбкой и сияющими глазами.

— Смотри, — он сунул мне в руку телефон. — Мать скинула перечень, что надо переделать в нашей хате к её приезду. Всё чётко расписала, удобнее же.

На экране — длинное‑предлинное сообщение. Строки тянулись, как бесконечная лента. «Переклеить обои в зале на светлые, эти давят». «Диван отодвинуть к другой стене, у окна должно быть просторно». «На кухне взять нормальные шторы, без этих цветастых, глаза режут». «Все её вещички с открытых полок убрать, у меня от этого голова болит». И дальше, дальше, внизу приписка: «Это то, что Лена может сделать до моего приезда, чтобы Илюше было приятнее».

Я поймала себя на том, что пальцы похолодели, хотя в кухне было душно. Улыбка сама натянулась, как маска.

— Угу, удобно, — сказала я, стараясь не выдать дрожь в голосе. — Молодец твоя мама, заботится.

Внутри меня будто кто‑то аккуратно прошёлся наждачной бумагой. В каждом слове слышались годы — все её «я лучше знаю», «у нас так не принято», «женщина должна». Илья, довольный, ткнул пальцем в экран:

— Видишь, тут по срокам даже. На этой неделе — обои. На следующей — шторы и перестановка. А там по мелочам. Мы с тобой команда, справимся.

«Мы с тобой команда». Звучало так, словно я — бригадир по благоустройству чужого вкуса.

На следующее утро я разматывала рулон новых обоев. Запах клея ел нос, окно было распахнуто настежь, с улицы тянуло пылью и жарой. Илья ходил с телефоном по комнате.

— Мам, вот, смотри, — он поднимал руку, чтобы захватить в кадр голую стену. — Уже содрали старые, завтра будем клеить светлые, как ты сказала.

И я слышала в ответ её довольное: «Молодец, сынок. Я же знала, ты всё организуешь. А Лена пусть старательнее клеит, у неё руки есть».

Он пересылал ей фотографии каждой полки, каждого угла. Я мыла, двигала, стирала, а он отчитывался. Вечерами мы не разговаривали друг с другом — он крутил в руках телефон и громко смеялся в трубку, а я слушала глухой гул его маминого голоса и вспоминала прошлые её приезды.

Как она, едва переступив порог, сморщила нос:

— Что это за борщ, Лена? Водичка. Илья у меня густой любит, наваристый. И перец ты переборщила.

Илья тогда виновато на меня посмотрел, но тарелку доел молча, а потом на кухне шепнул:

— Ну ты не обижайся, мама просто переживает, что я плохо питаюсь.

Как она без стука заглядывала в наш шкаф в спальне, перебирала мои сложенные стопки:

— Вот это на выброс, это растянулось. И вообще, зачем столько тряпок, если ходишь всё равно в одних джинсах? — и через пару минут мои любимые футболки уже лежали в пакете из‑под крупы, приговорённые к тому, чтобы «отвезти на дачу».

Как сняла с стены мои первые картины — кривоватые, но родные — и поставила в угол:

— Это всё хорошо, конечно, но стены должны быть спокойные. Мне в гостях у вас должно быть уютно, а не как в детском кружке.

Илья молчал. А когда я попыталась возразить, она улыбнулась своей холодной улыбкой:

— Лена, не обижайся. Это дом моего Илюши, он его тянет, а ты тут пока временно. Привыкай к хорошему вкусу.

Тогда внутри что‑то хрустнуло впервые. Сейчас этот хруст повторялся с каждым новым её «перечнем».

С каждым днём список удлинялся. Она дописывала: «Вытереть всю пыль с книг, там точно паутина». «На балконе разобрать хлам, не хочу на него смотреть». «В ванной повесить нормальные полотенца, а не эти серые тряпки». В каждом новом её сообщении было всё меньше «вы» и всё больше «Лена должна».

Я становилась тише. Слова застревали где‑то между горлом и сердцем. По пути на работу я ловила в отражении витрин своё лицо — будто бледную маску с тонкой злой складкой у губ.

— Я не хочу жить в квартире, где каждый угол надо согласовывать с чужой женщиной, — впервые сказала я вслух на обеденном перерыве, ковыряя вилкой остывшую гречку.

Подруга Марина подняла на меня глаза:

— Ты серьёзно всё это делаешь? Обои, шторы… Лена, это же ваш дом.

Я усмехнулась:

— Не наш. Это «Илюшин дом», я тут временно. Прямо так и сказано.

Коллега с соседнего стола вставила тихо:

— Временно можно и свою жизнь наладить. В другой квартире. С другими людьми.

Эти слова зацепились, как заноза. Вечером, когда я тёрла до скрипа кухонный стол, я уже знала, что буду делать. Параллельно с мытьём я сортировала свои вещи. Документы собрала в одну папку и спрятала в дальний ящик комода, под стопку постельного белья, которое Людмила Петровна считала «старьём». Туда же положила пару фотографий, письмо от бабушки, маленькую брошь в виде листика — всё, что напоминало мне, что у меня была своя жизнь до этой хаты.

По ночам, пока Илья храпел, я лежала в темноте с телефоном в руках и листала объявления о сдаче жилья. «Однокомнатная подальше от центра», «скромная квартира для одного человека» — такие варианты я могла потянуть на свою зарплату. Я шептала цифры, складывая в уме, вычитая плату за свет, еду, дорогу. Оказалось, если очень захотеть, жить можно. Не роскошно, но свободно.

Тем временем наша квартира превращалась в аккуратную декорацию под вкус Людмилы Петровны. Светлые обои, ровно подстриженные растения на подоконнике, на кухне — блеклые шторы без узоров. Мои рисунки — в коробке в кладовке. На открытых полках — только её одобренные статуэтки и рамки с фотографиями, где Илья улыбается в детстве, за руку с ней. В этом безупречном порядке мне становилось всё теснее.

Внутри я строила другую, невидимую архитектуру. План побега и тихой мести. Не криком, не истерикой, не битой посудой. А холодным «всё, хватит». В этих мысленных чертежах были пункты: когда лучше уйти, как сделать так, чтобы они остались вдвоём — она и её взрослый мальчик в идеально вылизанной хате, где нигде не торчит моё «барахло».

Накануне её приезда мы с Ильёй сидели ночью на кухне. Часы на стене тихо тикали, в раковине блестели чистые тарелки, от свежевымытых полов тянуло резким запахом порошка и чего‑то лимонного. Руки гудели так, будто по ним прошёлся поезд.

Илья вытер пот со лба рукавом футболки, отхлебнул остывшего чая и довольно усмехнулся:

— Ну вот, видишь, справились. Командная работа. Мать обрадуется, когда всё увидит. Сейчас ей последние фотографии отправлю.

Он встал, прошёлся по комнатам, щёлкая камерой: диван на новом месте, ровно заправленная кровать, пустой балкон без коробок. Вернулся, показал мне экран. В переписке одна за другой всплывали наши комнаты, превращённые в безликие картинки. Внизу замелькали её ответы: короткое «умнички» и два жёлтых кружочка с нарисованными счастливыми улыбками.

Я смотрела на эти улыбающиеся рожицы и отчётливо понимала: мне в этой картинке места больше нет.

Не говоря ни слова, я потянулась к верхней полке, достала маленький блокнот с мягкой обложкой. Развернула на чистом листе. Пахнуло бумагой и чем‑то детским, школьным. Взяла ручку. За стеной глухо урчал холодильник, сквозняк едва заметно шевелил новые шторы.

И, глядя на свежевымытые стены, на блестящий стол и на телефон в руках Ильи, где всё ещё мигало мамино «молодец», я начала писать свой собственный перечень. Не дел по дому, а пунктов, которыми я однажды подведу итоги этой жизни под чужую диктовку.

«Первое: найти квартиру. Второе: спокойно собрать свои вещи. Третье: оставить здесь не чашки и полотенца, а тишину. Четвёртое: больше никогда не жить там, где мой голос тонет в чужих указаниях».

С каждой строкой мне становилось легче дышать.

Квартиру я нашла на третий вечер поисков. Небольшая, однокомнатная, с потертым линолеумом и смешными занавесками в цветочек. Но окна выходили во двор с клёном, и свет как будто ложился мягче, чем у нас дома, где Людмила Петровна вечно тянула шторы, чтобы «не выгорело».

Хозяйка говорила много и быстро, пахло жареной картошкой и стиральным порошком. Я сидела на кухне за узким столом, держала в руках ручку, читала договор и думала только об одном: если сейчас передумаю, обратно уже не вернусь — не в себе, не в ту жизнь.

Руки дрожали, когда ставила подпись. В груди что‑то щёлкнуло, будто открылась давно заржавевшая дверца. Хозяйка сунула мне связку ключей и сказала, чтобы в ближайшие дни завезла вещи. Я кивнула и впервые за долгое время почувствовала себя взрослой.

Началось самое странное.

— Опять эти коробки? — ворчал Илья на третий день, когда я вытащила из кладовки очередную стопку.

— На дачу, — спокойно отвечала я. — Ты же сам говорил, что хлам надо разбирать. Вот и везу. Весной всё равно поедем, там переберу.

Слово «дача» действовало на него, как заклинание. Дачу он не любил, но уважал как мамино святое. Поэтому только отмахивался:

— Ладно, не перестарайся. Главное, чтобы к приезду матери ничего не торчало.

Я собирала в коробки свои рисунки, книги, старые кружки с трещинками, которые так раздражали свекровь. Упаковывала аккуратно, чтобы не гремело. Вызванная мной чужая машина отвозила их по одному рейсу к новому дому. Водители не задавали вопросов. Я выходила у подъезда, поднималась по слабо освещённой лестнице, ставила коробки вдоль стены в комнате с голыми стенами и возвращалась назад.

В нашей хате с каждым днём становилось пустее. Но это замечала только я. Илья видел лишь то, что соответствовало маминым перечням: чистые полки, ровные стопки полотенец, ни одной лишней вещи. Всё, что принадлежало ему или когда‑то принесла она, я оставляла на месте. Они останутся здесь вдвоём — это было главной линией моего плана.

Вечером накануне её приезда мы снова сидели на кухне. Лампа под потолком светила ярко, безжалостно, обнажая каждую крошку, каждый отпечаток на столе. Но крошек не было, отпечатков тоже. Пахло моющим средством, свежим бельём и моим утомлением.

— Ну, всё, — самодовольно сказал Илья, потягиваясь. — Завтра мать приедет, обрадуется. Ты молодец, справилась. Я же говорил, вместе мы сила.

Его «мы» скользнуло по мне, как холодная вода. Я только кивнула.

Он повозился с телефоном, ещё раз пробежался по комнатам, сделал несколько снимков для неё, вернулся, показал экран. В ответ от матери уже летели короткие фразы: «всё нравится», «так и представляла», «ничего лишнего». И в конце её любимое: «умнички».

Когда он лёг спать, было уже за полночь. Дверь в спальню прикрылась, через минуту послышалось его ровное, тяжёлое дыхание. Я посидела ещё немного на кухне, прислушиваясь к этой тишине, похожей на вакуум. Потом встала.

Чемоданы стояли в кладовке, старые, с чуть облезлыми ручками. Мы брали их в редкие поездки. Я выкатила их в коридор, избегая смотреть в зеркало. Мне не хотелось видеть своё лицо сейчас.

Собирать его вещи оказалось не так больно, как я думала. Скорее странно. Рубашки с запахом дешёвого освежителя, носки, штаны, аккуратно сложенные им же когда‑то, но хранимые и стиранные мной. Я складывала всё бережно, словно готовила его к долгой командировке. В один чемодан уложила одежду, в другой — личные мелочи, тетради, документы, папку с бумагами, о которых он никогда толком не знал.

Вешалка у двери выглядела голой. Я повесила на неё его лучший пиджак — тот самый, в котором он любил встречать мать. Правый карман чуть оттопыривался: там лежал носовой платок, сложенный треугольником. Людмила Петровна когда‑то научила его так складывать.

На кухонном столе я оставила только конверт с ключами и лист бумаги, сложенный вчетверо. Бумага была плотная, белая, как чистый лист, на который кто‑то уже решил за тебя, что будет написано. Но эти строки были моими.

Я переписала их на отдельный лист, стараясь выдержать её же тон:

«Первое. Забрать себе взрослого сыночку на полное обслуживание.

Второе. Самостоятельно следить, чтобы он ел вовремя, а не ждал, пока за него накроют и позовут к столу.

Третье. Стирать его носки, гладить его рубашки и хвалить его за каждый раз, когда он сам вынес мусор.

Четвёртое. Отвечать за то, что он до своих лет не умеет планировать расходы, платить по счетам и говорить "нет" людям, которые садятся ему на шею.

Пятое. Помнить, что у него всегда найдётся причина не помогать по дому, потому что он "устал" и "плохо спал", и брать эти причины на себя.

Шестое. Объяснять ему, что грязная кружка сама себя не моет, а постель сама себя не застилает, снова и снова — до тех пор, пока не научится или пока у вас не кончатся силы.

Седьмое. Принимать его обиды, когда вы вдруг осмелитесь попросить помощи, и успокаивать его, как маленького, если мир оказывается не таким удобным, как он привык.

Восьмое. Поддерживать его уверенность, что женщина в доме — это служба заботы, а не живой человек со своими желаниями и границами.

Девятое. Самой заниматься всеми ежемесячными платежами и бумагами, чтобы он мог и дальше считать, что всё "как‑то само" делается.

Десятое. Научить его быть мужем, а не сыном. У меня не получилось. Возможно, у вас выйдет лучше, раз он по‑прежнему ваш».

Я перечитала текст, сложила лист аккуратно, как она когда‑то складывала свои перечни. Положила рядом с ключами. В квартире гулко тикали часы. Всё остальное было слишком тихим.

Утром я встала ещё до рассвета. Вода в кране шуршала особенно громко. Я умылась, оделась, накинула любимый свитер — тот, который Людмила Петровна считала «домашней тряпкой», — на плечи повесила свой старый рюкзак. В нём было всё самое важное: документы, немного одежды, блокнот, в котором я когда‑то начала свой первый список.

Я прошла по комнатам, задерживаясь взглядом на каждом пустом подоконнике, на безликом балконе, на кухне, где больше не было моих кружек. Вдохнула чистый, чуть химический запах. Положила ладонь на дверную ручку.

Дверь закрылась за мной тихо, без хлопка. И в этой тишине я вдруг почувствовала: все эти годы, каждый раз, когда я «уходила» после ссор в соседнюю комнату или на кухню, я на самом деле уходила от себя. А сейчас — впервые за долгое время — возвращалась.

О том, что было дальше, я узнаю не сразу.

В тот день телефон скакал по матрасу в моей новой квартире, как живой. Звонки от Ильи, его короткие сообщения, сперва удивлённые, потом растерянные, потом злые. Я не брала трубку. Сидела на полу, прислонившись к стене, среди своих коробок. В окне шумел клён. Пахло пылью, свежей краской и свободой.

Картина у мусорных контейнеров сложится позже — из его обрывочных фраз и из письма Людмилы Петровны.

Она приехала с вещами, с подарками. Позвонила в дверь — тишина. Позвонила ему на телефон. Он, заспанный, выбежал к подъезду в футболке и джинсах, не поняв сначала, что дверь закрыта изнутри, а ключи лежат на столе рядом с тем, чего он так ждал все эти дни.

Пока она расплачивалась с водителем, Илья вынес на улицу чемоданы, растерянно крутя в руках мой листок. Место у подъезда показалось ему слишком открытым, и он спустился во двор, к мусорным контейнерам, где всегда прятался от дворовых взглядов в детстве. Сел на бетонный бордюр, прижав чемоданы к себе, как в детстве прижимал новый ранец.

За его спиной торчал из контейнера старый ковёр с выцветшими узорами — тот самый, который она когда‑то так хвалила и заставила повесить в зале, а потом так же легко решила, что он «устарел». Кто‑то выбросил его ночью.

Илья молча протянул ей листок. Она узнала сгибы, почерк, саму идею перечня. Прочитала первые строки. И, как она потом признается в письме, в какой‑то момент буквы поплыли, а воздух вокруг стал пустым и ледяным.

Она так и написала: «Сидела рядом с ним на лавочке у мусорки, и у меня впервые в жизни подогнулись колени. Не от болезни, не от обиды. От понимания. Я смотрела на твой перечень и видела не его, а себя. Свою жизнь, свои указания, свои "ты должен" и "так правильно". И поняла, что вы с ним весь этот спектакль играли по моему сценарию».

Им пришлось снять дешёвое жильё неподалёку. Там не было ни ковров, ни идеальных штор. Зато были счета, которые приходили на его имя, и раковина, в которой грязная посуда скапливалась уже не по моей вине. Людмила Петровна писала, что впервые в жизни сама разбирается с бумагами, которые я всегда тихо принимала из её рук. Что не понимает, как раньше считала все эти заботы «мелочами».

Месяцы потянулись ровными, неспешными днями.

В моей маленькой квартире постепенно заняли свои места цветы, привезённые из старого дома, картины, которые я давно мечтала повесить, но некуда было. На кухне появился старый стул, когда‑то выгнанный ею в кладовку как «уродливый». Я отмыла его, застелила сиденье яркой тканью и радовалась, как ребёнок.

Илья сначала писал зло: что я предательница, что так с семьёй не поступают, что мать переживает. Потом злость стала выдыхаться. Появились растерянные вопросы: как заполнять квитанции, куда передавать показания счётчиков, что делать с поломанным краном, как договориться с управляющей компанией. Я отвечала коротко, по делу. С каждым разом — всё суше. В какой‑то момент просто перестала отвечать.

Тишина между нами оказалась менее страшной, чем я думала. В этой тишине стало слышно, чего хочу я.

Когда в почтовом ящике появился конверт с её почерком, у меня дрогнули пальцы. Бумага была дешевая, тонкая, буквы плясали, как будто рука давно отвыкла не от команд, а от просьб.

«Спасибо тебе за тот список у помойки, — писала она. — Тогда я думала, что умру от стыда. А сейчас понимаю, что впервые увидела своего сына не глазами матери, а глазами женщины, которая с ним живёт. Я виновата. Я делала из него ребёнка, а из тебя — служанку. Он теперь ходит к специалисту, учится жить без моих перечней. Я тоже учусь. Если когда‑нибудь сможешь не простить даже, а просто перестать злиться — это будет много. Но я и этого не вправе просить».

Я перечитала письмо несколько раз. Положила его на стол рядом со своим блокнотом, где на чистом листе уже давно ждал новый список — мой собственный план жизни. Без чужих дат, без слова «надо».

В окне медленно гас день, двор укрывался мягкими сумерками. Я сложила письмо её неуклюжими сгибами и убрала в ящик стола. Не обещая себе ни прощения, ни мести. Просто позволив прошлому занять своё место — не в центре, а в глубине.

На кухне закипел чайник. Я налила себе чай, села за стол. На нём лежал только один список — мой.