Пыль медленно оседала на залитые застарелым льняным маслом полы. Маргарита разгибала спину, слыша противный хруст в позвонках. В руке она держала папку с набросками — отцовскими «болванками», как он их называл. Каждая линия, каждый штрих дышали его непоколебимой уверенностью. А она вот, его единственная дочь, всю жизнь чувствовала себя такой же «болванкой» — заготовкой, которую он так и не удостоил своего внимания.
Мастерская была святая святых, царство Виктора Воронцова. Здесь пахло краской, скипидаром и его сигаретами «Беломор». Здесь он творил, здесь же и умер — у мольберта, с кистью в руках, как подобает великому художнику.
Великому — это не она придумала. Так писали в газетах. Так говорили по телевизору. Так шептались поклонницы, глядя на него с обожанием.
Маргарите было пятьдесят три, но в этой мастерской она снова ощущала себя девочкой, которой вечно говорят: «Не шуми, папа работает», «Приберись тут», «Сбегай за папиросами». Ее жизнь — это бесконечное «принести, подать, убрать». Секретарь, сиделка, домоправительница. А кто она сама?
Была замужем — недолго. Муж не выдержал тестя-гения и ее вечной занятости его проблемами. Детей не было — не до них. Нужно вести отцовские счета, отбиваться от назойливых галеристов, варить ему борщ и выслушивать монологи о никчемности современного искусства.
Она подошла к огромному, в полстены, незаконченному полотну. Он начал писать ее портрет лет десять назад. И бросил. «Не идет, Риточка, не ловится вдохновение. Ты у меня какая-то… неживописная». Она тогда молча вышла из мастерской и целый час ревела в ванной. Неживописная. Сухая, серая мышь.
Дверь в мастерскую скрипнула. Маргарита вздрогнула. На пороге стояла Катерина. Молодая, лет тридцати пяти, в дорогих джинсах и простой, но не менее дорогой, белой футболке. В руках — ключи. Которые она теперь имела полное право тут иметь.
— Маргарита Викторовна, я не помешала? — голос у Кати был бархатный, учтивый, но в нем звенела непоколебимая уверенность хозяйки. — Я зашла забрать несколько эскизов для каталога. Галерея «Арт-Форум» настаивает.
— Берите, — буркнула Маргарита, отходя от мольберта. — Здесь все ваше.
Это была неправда. Юридически — да, по завещанию, о котором она узнала неделю назад, все это — и мастерская, и квартира, и архив, и права — принадлежало Катерине. Но морально? Духовно? Она, Маргарита, отдала этой глыбе, этому «творцу» всю свою жизнь. А эта… эта прихвостень появилась пять лет назад, подмазалась к стареющему мастеру, льстила, восхищалась, делала вид, что понимает его гений с полувзгляда.
Катя прошлась по мастерской, взгляд скользнул по незаконченному портрету Маргариты. В глазах мелькнуло что-то вроде легкой жалости.
— Виктор Петрович часто говорил, что вы — его самая большая незавершенная работа, — сказала она, перекладывая папки.
Она посмотрела на Катю в упор, вкладывая в этот взгляд все свое накопленное унижение. Но Катя лишь улыбнулась спокойной, победоносной улыбкой, взяла нужные папки и направилась к выходу.
— Не задерживайтесь допоздна, Маргарита Викторовна. Вам вредно переутомляться.
Дверь закрылась. Маргарита осталась одна в пыльной, пропитанной памятью об отце мастерской. Она сжала кулаки. Нет уж. Она не отдаст все так просто. Эта авантюристка не должна всего этого получить. Она найдет способ. Она оспорит это дурацкое завещание. Она заставит всех увидеть, кто здесь настоящая наследница.
Она подошла к отцовскому секретеру, заваленному бумагами. Война началась в тот самый день...
* * *
Кабинет нотариуса был до ужаса стандартным: полированный стол, портрет Путина, пыльный фикус в углу и запах старой бумаги. Маргарита сидела, выпрямив спину, стараясь дышать ровно. Напротив с невозмутимым видом устроилась Катерина. Она была в строгом костюме, словно собралась не на оглашение завещания, а на деловые переговоры.
Нотариус, сухая женщина с буравящим взглядом, поправила очки и начала зачитывать. Маргарита почти не слушала первые пункты — какие-то мелкие отказы дальним родственникам, деньги на уход за могилой... Она ждала главного. Ее руки лежали на коленях, сжатые в тугой комок.
«...Свою трехкомнатную квартиру по адресу... а также нежилое помещение, мастерскую... все права на интеллектуальную собственность, включая архив эскизов и дневников... а также все денежные средства на счетах... я завещаю Катерине Дмитриевне Лебедевой, моему другу и творческому преемнику...»
Воздух выбило из легких. Маргарита перестала слышать. Она видела, как движутся губы у нотариуса, но звук доносился как сквозь вату. «...в знак признательности за понимание моего творчества и помощь в его продвижении...»
— ...Маргарите Викторовне Воронцовой, — нотариус повысила голос, и Маргарита вздрогнула, — я завещаю загородный садовый дом с земельным участком в деревне Заозерье...
Дача. Старая, продуваемая всеми ветрами избушка, в которую отец не ездил лет двадцать. Символично. Выселить на обочину жизни, в глушь, как ненужный хлам.
Катя скромно опустила глаза, но Маргарита уловила на ее губах едва заметную улыбку торжества.
— Не может быть, — хрипло выдохнула Маргарита. — Это ошибка. Он не мог...
— Завещание заверено мной лично, — холодно парировала нотариус. — Виктор Петрович был в здравом уме и твердой памяти. Свидетели имеются.
— В здравом уме? — Маргарита засмеялась, и смех вышел горьким и надтреснутым. — Последний год он путал имена и забывал, какой сегодня день! Он был слаб, на него влияли! — она посмотрела прямо на Катю с ненавистью.
Катерина подняла на нее взгляд — спокойный, почти жалостливый.
— Маргарита Викторовна, Виктор Петрович очень ценил вашу заботу. Но он был художником до последнего вздоха. Он думал о наследии. О том, чтобы его дело попало в верные руки.
— В верные руки? — Маргарита вскочила, и стул с грохотом отъехал назад. — А мои руки что, не верные? Я тридцать лет жизни положила на него! Стирала его запачканные краской рубахи, выслушивала его бесконечные монологи, отказывала себе во всем, чтобы у него были лучшие краски! А вы... вы что сделали? Подмазались, подольстились, втерлись в доверие к старому больному человеку!
— Это недостойные обвинения, — бледнея, сказала Катя. — Я помогала ему как художник. Он мне доверял.
— Доверял? Или вы его просто обвели вокруг пальца? Я это докажу! Я оспорю это завещание! Вы ничего не получите!
Нотариус строго подняла руку.
— Маргарита Викторовна, успокойтесь. Любые ваши претензии вы можете изложить в суде. А сейчас прошу вас подписать протокол оглашения.
Маргарита смотрела на лист бумаги, который ей протягивали. Ее мир рухнул. Она была не дочерью, а прислугой, которую выгнали на пенсию, подарив старую калошу. Она толчком отодвинула бумагу.
— Ничего я подписывать не буду. И вам, — она перевела взгляд на Катю, — советую не слишком обживаться в моем доме. Это еще не конец.
Она вышла из кабинета, не оглядываясь. В ушах стоял оглушительный звон. Горечь и унижение подступали к горлу комом. Но сквозь них пробивалось новое, яростное чувство — решимость.
Она пойдет до конца. Она найдет способ доказать, что эта хищница обманула ее отца. Она заставит всех увидеть правду.
Она достала телефон и, дрожащими пальцами, начала искать номер адвоката. Война была объявлена официально.
* * *
Адвокат, молодой и напористый, бодро твердил: «Основание одно — невменяемость. Найдем свидетелей, соседей, которые подтвердят, что Воронцов в последние годы был не в себе. Мог забыть, где живет, путал имена...» Маргарита кивала, но внутри все сжималось. Выставлять отца, своего кумира, пусть и несправедливого, дураком перед судом? Это казалось святотатством.
Она снова пришла в мастерскую на следующий день, будто на поле боя. Теперь ее целью был не разбор, а обыск. Она должна была найти доказательства. Любые. Записки, странные распоряжения, медицинские справки — что угодно, что могло бы послужить крючком, за который можно зацепиться в суде.
Она вскрыла нижний ящик старого секретера, который всегда был на замке. Там, под папкой с квитанциями, лежала толстая тетрадь в кожаном переплете. Не альбом для эскизов, а дневник. Сердце екнуло. Отец никогда не вел дневников. Он говорил, что все его мысли — на холсте.
Она открыла первую страницу. Почерк был нервный, угловатый, но узнаваемый. Даты относились к последним двум годам. Она начала читать, сначала бегло, выискивая безумие, а потом все медленнее, с растущим оцепенением.
«...Рита сегодня опять смотрела на меня, как на досадную помеху. Спросила, не пора ли мне к кардиологу. Вечная мой сиделка. Иногда кажется, что она ждет не дождется, когда я... И ведь знает, что я это вижу. Ненавидит эту мастерскую, мое творчество, все, что не укладывается в ее узкие рамки «нормальной жизни»...»
Маргарита отшатнулась, будто от удара. Сиделка. Ненавидит. Словно облили ледяной водой. Она лихорадочно перелистывала страницы, выискивая упоминания Кати.
«...Катя принесла новые пигменты. Говорила о новых техниках, о которых я и не слышал. В ее глазах — тот самый огонь, который у меня давно погас. С ней я чувствую себя не динозавром, а... учеником. Смешно. И страшно».
«...Набросал эскиз. Катя в свете от окна. У нее не лицо, а сюжет. А Риточкин портрет совсем «не идет». Он не идет в ее тусклый мир, мир счетов и борщей».
Это было не безумие. Это была ясность. Горькая, беспощадная ясность. Он не путал имена. Он видел ее, Маргариту, насквозь. И видел ее тайную, неосознанную даже ею самой, неприязнь к его миру, ее скучающий взгляд, когда он говорил об искусстве.
Она нашла папку с поздними эскизами. Не те громкие, парадные работы, а наброски на полях. Быстрые, почти карикатурные. Себя она узнала в нескольких — с озабоченным, усталым лицом, с сурово сжатыми губами.
А потом она нашла Катю. Десятки Кать. Катя смеющаяся, Катя сосредоточенная, Катя с кистями в руках. И один рисунок, от которого у нее перехватило дыхание. Она сама, стоящая в дверях мастерской, с подносом, на котором чашка чая. Ее спина ссутулена, взгляд потухший. А на фоне — Катя и он, склонившиеся над холстом, их фигуры слиты в едином порыве. Подпись: «Мой ангел-хранитель и мой демон-вдохновитель».
Она отшвырнула папку.
Компромат? Она нашла не компромат на Катю, а приговор себе.
Он не был слаб умом. Он был слаб духом, одинок и нашел родственную душу там, где не надеялся ее найти. А она, его дочь, была для него лишь функцией, границей между бытом и творчеством.
Война с Катей вдруг потеряла смысл. Война была проиграна еще тогда, много лет назад, когда она впервые с раздражением сказала: «Папа, опять ты в своей мастерской, обед стынет». Она сражалась не за наследство. Она пыталась отомстить за свою ненужность, которую сама же и создала.
Она сидела на пыльном полу среди разбросанных бумаг, и слезы текли по ее лицу — не от злости, а от стыда и горького прозрения. Она искала безумие отца, а нашла свою собственную слепоту, которое длилось тридцать лет.
Она не стала звонить адвокату. Она просто сидела в опустевшей мастерской, и сквозь щели в ставнях пробивались лучи заходящего солнца, освещая кружащуюся в воздухе пыль. Теперь это была не пыль отца-творца, а пыль распада. Распада мифов, иллюзий, всей ее жизни.
Дверь открылась без стука. Вошла Катя. Она выглядела уставшей.
— Маргарита Викторовна, я... — она замолчала, увидев разбросанные бумаги и ее лицо. — Вы нашли дневники.
Это была не укор, а констатация. Маргарита не ответила. Что она могла сказать? «Да, нашла. И поняла, что была плохой дочерью»?
Катя осторожно подошла и села на табурет напротив.
— Он не хотел вас обидеть. Совсем нет. Он... он просто был эгоистом, как и все большие художники. Ему нужен был зритель, соучастник, глоток воздуха. А вы были частью его быта. Той самой надежной стеной, от которой он мог оттолкнуться, чтобы парить. Он этого не ценил, потому что не видел. Он видел только то, что было перед мольбертом.
— А вы и были тем, что перед мольбертом, — тихо сказала Маргарита, не глядя на нее.
— Да. Но это не делает вас менее значимой. Это делает вас... фундаментом. Без вас ничего бы не было. Ни мастерской, ни борщей, ни чистых рубах. Ни даже меня. Потому что без вашей заботы он бы просто не дожил до наших с ним разговоров.
В ее словах не было ни капли злорадства. Была странная, почти профессиональная отстраненность, как у врача, констатирующего тяжелый, но неизбежный диагноз.
— Завещание... — начала Маргарита.
— Я не откажусь от него, — Катя сказала твердо. — Он все мне оставил не из-за денег. Он оставил мне свою душу. Архив, идеи, незаконченные работы. Это моя работа теперь — разобраться в этом, сохранить, показать. Он все же был гением, это правда. А вы... — она сделала паузу. — Вы получили дачу. Не как откуп. А как символ. Место, где нет его тени. Где можно начать с чистого листа. Он, в своем эгоизме, возможно, подарил вам это нечаянно.
Маргарита подняла на нее глаза. Впервые она не видела в Кате врага. Она видела другую женщину, заложницу того же гения, только в другой роли. Не фундамента, а декорации. Красивой, вдохновляющей, но все же декорации.
— Что вы будете делать с... этим? — она махнула рукой вокруг.
— Работать. Писать каталог. Готовить выставку. Ваше имя будет везде указано как хранительницы архива. И... — Катя запнулась. — Портрет. Тот, незаконченный. Я хочу его дописать. Если вы позволите.
Маргарита снова посмотрела на тот эскиз — где она была всего лишь дверью, вечной границей. Дописать. Сделать ее, наконец, «живописной».
Она медленно встала. Спина болела, но внутри было пусто и странно спокойно.
— Делайте что хотите, — выдохнула она, и в этих словах не было ни вызова, ни смирения — одна лишь пустота. — Теперь это ваш дом.
Она не стала смотреть по сторонам в последний раз. Что там смотреть? Пыльные холсты, призраки запахов, чужая победа. Она просто вышла, притворив за собой тяжелую дверь, которая щелкнула с таким окончательным, бюрократическим звуком.
На улице сеялся мелкий, противный дождь, превращавший прошлогоднюю листву под ногами в склизкую кашу. В голове стояла такая оглушительная тишина, что звенело в ушах. Ни злости, ни обиды, ни мыслей о расплате — все выгорело дотла, оставив после себя только серую, как этот ноябрьский день, золу.
И сквозь эту золу пробивалось странное, щемящее под ложечкой чувство. Не радость, нет. Скорее, легкая паника, как если бы с тебя вдруг сняли тяжелый, неудобный, но до боли привычный корсет, и теперь не знаешь, как дышать без его стесняющей поддержки. Свобода. Вот он, подарок отца — свобода от необходимости быть его вечной хранительницей, его тенью, фундаментом, на котором он возвел свой гениальный мирок.
Она остановилась на углу, достала из сумки телефон. Капли дождя заливали экран, и она смахнула их рукавом, оставляя мокрый размазанный след. Пальцы, занемевшие от холода, с трудом нашли нужный номер.
— Алло, — голос сорвался на хрипоту, и она откашлялась. — Это Маргарита Воронцова. Насчет дачи в Заозерье... Да. Я хочу ее продать.
…она положила трубку. Дождь стихал. Она не знала, что будет делать дальше. Но сейчас это было ее решение. Ее чистый, пустой, страшный и прекрасный лист.
Автор: Наталья Трушкина
---
---
Янтарные бусы
– Зинка, совесть у тебя есть? – Чубкина, руки в боки, ноги на ширине плеч, раззявила варежку, хрен заткнешь, – я тебя спрашиваю, морда ты помойная? А? Глаза твои бесстыжие, напаскудила, и в сторону? Я не я, и лошадь не моя? А ну, спускайся! Спускайся, я тебе говорю.
Зинка сидела на крыше. Как она туда забралась, и сама не помнит. Но от Чубкиной Людки и в космос улетишь, не заметишь. Страху эта бабенка нагнать может. У нее не заржавеет. С крыши Чубкина кажется не такой уж и большой: кругленький колобок в халате. Но это – оптический обман: у Чубкиной гренадерский рост, и весит Чубкина, как хороший бегемот.
«И угораздило меня… - нервно думает Зинка, - Теперь век на крыше сидеть буду».
Ее раздражало, что Чубкина орала на всю ивановскую, позоря несчастную Зинку. Хотя чего тут такого удивительного? Зинка опозорена на весь поселок не раз и не два. Зинка – первый враг супружеского счастья, кошка блудная. Так ее величают в Коромыслах, большом селе Вологодской области. Зинку занесли сюда жизненные обстоятельства, о которых она предпочитала молчать.
Зинка задолжала кое-кому очень много рублей. Пришлось продавать квартиру. Дяди в кожаных куртках попались гуманные. В чистое поле ее не выгнали, отправили Зинку в село, в домик о трех окнах и дряхлой печке – живи, радуйся, и не говори, что плохо с тобой поступили. Пожалели тебя, Зинка, ибо ты – женского полу, хоть и непутевая. Так что можешь дальше небо коптить и местных баб с ума сводить. Это твое личное дело, и дядей не касается, тем более, что натешились тобой дяди вдоволь! Скажи спасибо, что не продали Суренчику – сидела (лежала, точнее) бы у него, пока не подохла.
Зинка коптила и сводила с ума. Местный участковый Курочкин зачастил в храм, где задавал один и тот же вопрос:
- За что? Чем я провинился, Господи?
Господь молчал, сурово взирая с иконы на Курочкина, словно намекал Курочкину на всякие блудные мыслишки, которые тоже гуляли в круглой Курочкинской голове. А все из-за Зинки, так ее растак, заразу. Мало того, что мужичье в штабеля перед Зинкой укладывалось, так и Курочкин, между прочим, уважаемый всеми человек, закосил глазами и носом заводил. Сил не было держаться – Зинка манила и кружила несчастную Курочкинскую башку.
Дело в том, что Зинка уродилась на свет писаной красавицей. Джоли отдыхает, короче. Все, ну буквально все в ней было образцом гармонии и совершенства. И зеленые глаза, и брови, и алчные, зовущие к поцелую губы, и высокая грудь, и тоненькая, тоненькая талия, как у Анжелики на пиратском рынке. И вот это создание, достойное кисти Ботичелли, родилось в простой рабочей семье! Папка с мамкой и рядом не стояли. Обыкновенные вологодские физиономии, носики картошкой, глаза пуговицами и щербатые рты.
Папка Зинки всю жизнь потом жену травил:
- Не мое, - говорил, - изделие! Где, - говорил, - сработала? . . .
. . . дочитать >>