Париж задыхался от дыма каминов и запаха жареных каштанов. Вечер 24 декабря 1800 года стекал по мостовым золотыми бликами фонарей, лавочники на улице Сен-Никез лениво прикрикивали на прохожих, подталкивая их к своим прилавкам: «Ещё кусочек сахара! Ещё лента для праздника!»
Никто из них не знал, что в этот вечер их жизнь будет измеряться не годами и не неделями, а несколькими вспышками фитиля в винной бочке.
Первый консул
В Тюильри было жарко, хотя в коридорах тянуло привычной дворцовой сыростью. Наполеон стоял у окна, глядя на заснеженный двор. Ему по-прежнему не верилось, что всего год назад он был генерал, а теперь — Первый консул Французской республики.
На столе лежали бумаги: проекты реформ, доклады о финансах, донесения о настроениях в провинциях. Между ними — тонкие листы с донесениями полиции: «Вновь замечена активность роялистов… В Лионе распространяют памфлеты… В Бретани замечены бывшие шуаны…»
Наполеон сжал пальцами переносицу. Революция окончена, но мир так и не наступил. Слева ненавидели его за то, что он остановил якобинский кошмар. Справа — за то, что занял место короля. Он знал: его власть пока держится не на привычке и не на традиции, а на хрупком равновесии страха и надежды.
За дверью зашуршало. Вошла Жозефина — пахнущая духами, в новом платье, с лёгкой драмой во взгляде.
— Опять ты готов раньше меня, — сказала она, чуть поддразнивая. — Но, мой друг, на оперу нельзя являться безупречно одетой.
Наполеон устало улыбнулся. Музыка, свет, поклонные взгляды публики — всё это было частью спектакля власти. Сегодня в театре давали «Сотворение мира» Гайдна, и он не мог не появиться: Парижу надо было показать, что Первый консул спокоен, уверен и хозяин положения.
— Мир сотворили, — пробормотал он, беря перчатки, — теперь бы его ещё удержать.
Ему подали плащ. Слуга распахнул дверь. Внизу уже ждали кареты.
Тень Бретани
В сотнях километров от Тюильри, в сырой памяти Бретани, имя Наполеона звучало иначе. Не как спаситель от хаоса, а как очередной человек в Париже, который не был королём.
Жорж Кадудаль, бывший вождь шуанов, давно уже жил как человек без страны. Высокий, широкоплечий, с тяжёлым подбородком, он привык командовать людьми, которые держали в руках не перья, а ружья. Он знал цену слову «амнистия» и не верил ни одному документу, подписанному людьми в республиканских фраках.
Для него всё было проще: есть Франция короля — и есть всё остальное. Всё остальное надо либо снести, либо подорвать.
В начале зимы к нему приходили люди с берегов Ла-Манша. Они не называли себя шпионами, не произносили вслух слово «Англия», но их морской запах и манера говорить о деньгах не оставляли сомнений. Лондон был готов платить за хаос в Париже.
Кадудаль слушал, глядя в огонь. Наконец он кивнул.
— Если хотите, чтобы дерево рухнуло, — сказал он, — бейте в корень. А корень сейчас не в Версале. Он сидит в Тюильри, маленький корсиканский корень.
Так начал рождаться план покушения, которое должно было стать не просто убийством, а символом. В мире, где революция уже привыкла рубить головы по одной, они решили взорвать сразу весь квартал.
Адская машина
В Париже трое людей ходили по лавкам, как самые обычные горожане.
Франсуа-Жозеф Карбон торговался с хозяином конюшни, щурясь и жмурясь, словно обычный крестьянин, жалующийся на цену. В конце концов он купил невзрачную телегу, рабочую лошадь, а чуть позже — пустую винную бочку.
Ночами в арендованном доме глухо грохотало железо. За закрытыми ставнями, при свете свечей трое мужчин превращали бочку в «адскую машину».
Карбон снимал старые обручи и укреплял новые. В глубину бочки слоями засыпали порох — тяжёлый, пахнущий затхло, как влажная земля. Между порохом они вклинивали куски железа, гвозди, камни. Каждый такой кусок завтра мог стать случайной судьбой для кого-то, кто просто вышел за хлебом или шёл в гости.
Пьер Робино де Сен-Режан молча следил за тем, чтобы фитиль ложился ровно, чтобы его можно было поджечь в нужный момент. Жозеф Пико де Лимоэлан, младший, нервно ходил по комнате, иногда замирая у окна.
— Ты всё ещё можешь уйти, — однажды бросил ему Карбон, не поднимая головы.
Лимоэлан усмехнулся.
— Мой отец не ушёл от гильотины, — сказал он тихо. — Я не уйду от этого.
Запах пороха забивал лёгкие. Время будто сгущалось. Они работали не только руками, но и памятью — каждый представлял себе, как бочка будет стоять посреди улицы, как карета Первого консула окажется в ловушке, как один короткий огненный путь вдоль фитиля решит судьбу Франции.
Когда «адская машина» была готова, её заковали в железо так, словно хотели удержать самого сатану.
Улица, которая не подозревала
Улица Сен-Никез была обычной, живой, шумной. Здесь любили назначать встречи, заходили в лавки, спорили о ценах, обсуждали последние новости. Там, наверху, в министерствах, могли говорить о заговорщиках и революциях, а здесь говорили о том, сколько стоит масло и не слишком ли рано поднимают налоги.
24 декабря улица жила ожиданием праздника. Окна светились, в некоторых домах уже звучали песни. Продавцы вытаскивали на улицу всё, что могло пригодиться к Рождеству.
К полудню по улице протащили телегу с бочкой. Лошадь шла тяжело, фыркая, бочка глухо постукивала. Никто не обратил на это особого внимания: город привык к шуму.
Во второй половине дня телега «сломалась» прямо посреди проезда. Карбон матерился, оглядывался, что-то подкладывал под колесо, делая вид, что чинит. Заговорщики расположили телегу так, будто случайность сама перекрыла половину улицы.
Чтобы телега не осталась без надзора, Сен-Режен окликнул девочку, стоявшую неподалёку. Её звали Марианна. У неё были красные от холода руки и глаза, в которых отражались огоньки лавок.
— Подержишь лошадь? — спросил он, — Я заплачу.
Она рассмеялась, смущённо кивнула. В её мире это был просто заработок на сладости к празднику. В их мире — последняя деталь машины.
В это время в нескольких кварталах отсюда чистили мундиры кирасир, готовили кареты, поправляли банты на платьях дам. Тот же самый город жил сразу двумя жизнями, не подозревая, как скоро они столкнутся.
Дорога к опере
В Тюильри звенели шпоры, скрипели двери, шуршали шелка. Наполеон спускался по лестнице, рядом — генералы, за ними — Жозефина с дочерью Гортензией. Внешне всё напоминало привычный ритуал: власть показывала себя людям, люди показывали восхищение власти.
На дворе ждали две кареты. Первая — для Первого консула и его окружения. Вторая — для Жозефины, её дочери и дам свиты. Позади должен был следовать кавалерийский эскорт.
Наполеон, уже внутри кареты, нетерпеливо взглянул на часы. Жозефина всё ещё поправляла платок.
— Мы опоздаем, — сказал он. — Пусть догонят.
Он ударил тростью по потолку, подавая знак кучеру. Лошади рванули вперёд. Карета, окружённая несколькими егерями, вылетела с дворца, словно ядро из пушки.
Париж медленно разворачивался перед глазами. Мосты, огни, тёмная вода Сены, редкие прохожие, которые останавливались, чтобы увидеть кортеж. За стеклом кареты мир казался почти игрушечным. Но Наполеон думал не о празднике.
Его грела мысль о будущем. Он видел перед собой не только этот вечер, но и годы: мир с Англией, новые законы, примирённую церковь, школы, в которых будут учиться те, кто ещё не родился. Он знал, что у него не так много времени, чтобы всё это успеть.
Он не знал только одного: что всё его будущее сейчас едет в карете по узкой улице, где уже горит невидимый фитиль.
Взрыв, который запоздал
Улица Сен-Никез встретила карету Первого консула, как и всякий день, — шумом голосов, светом окон, звоном колокольчиков. Но сегодня в этом шуме пряталась тишина ожидания.
Телега с бочкой стояла поперёк улицы. Лошадь нетерпеливо перебирала копытами. Марианна, держа повод, украдкой поглядывала на лавку напротив, где продавали сладости.
Сен-Режан стоял чуть в стороне, будто просто наблюдал за жизнью города. В глубине переулка затаился Лимоэлан.
Их план был прост и страшен: когда карета окажется рядом с телегой, зажечь фитиль. Узкая улица не даст экипажу развернуться, дома по обеим сторонам отразят ударную волну. Всё пространство — от мостовой до чердаков — на несколько мгновений станет одним сплошным осколком.
Издалека донёсся глухой стук копыт и скрип колёс.
Карета въехала на улицу быстрее, чем ожидали заговорщики. Наполеон торопился к музыке, а вместе с ним торопилась судьба. Первый егерский всадник, заметив преграждающую путь телегу, крикнул кучеру. Карбон, словно растерянный, дёрнул за повод, пытаясь сделать вид, что отводит лошадь.
Тот самый лишний шаг, тот самый лишний крик.
Лимоэлан, который должен был подать знак, замешкался. Сен-Режан увидел карету уже рядом. Он бросился к бочке, зажёг фитиль — и в ту же секунду карета Первого консула проскочила мимо.
Фитиль шипел. Несколько секунд. Вечность.
Наполеон успел почувствовать лишь удар воздуха, будто гигантская рука толкнула карету в спину. Стёкла вылетели из рам, лошади шарахнулись, люди закричали. Но сам он остался цел. Его жизнь отделили от смерти несколько человеческих ошибок и пара мгновений, когда один человек побоялся поднять руку раньше.
Позади всё исчезло в огне.
Взрыв раскрылся полной мощью. Телега разлетелась, как детская игрушка, домам выбило окна, фасады посекло осколками, людей — железом и камнями. Марианна исчезла почти мгновенно, вместе с лошадью, вместе с той детской мечтой о сладостях к Рождеству.
Крики, дым, запах горелого дерева и крови. Город, который ещё минуту назад просто готовился к празднику, теперь стоял на краю ада.
Музыка после взрыва
Карета с Наполеоном домчалась до театра на автомате. Кучер, бледный как мертвец, не мог толком снять перчатки и спрыгнуть на землю. Генералы молчали. В ушах у всех ещё звенело.
Первый консул вышел из кареты и оглянулся. Над крышами домов вдалеке клубился тёмный дым. Париж шумел, как раненое животное. Но здесь, у театра, свечи всё так же горели, публика толпилась у входа, дамы поправляли платья.
К нему подбежал адъютант, задыхаясь.
— Это взрыв, гражданин консул… Они…
Наполеон поднял руку, будто перерезая воздух.
— Я знаю, — сказал он. — Они хотели меня взорвать.
Он бросил взгляд на тёмное небо, затем — на освещённый фасад театра.
— Музыка должна звучать. Пусть все видят, что Францию нельзя напугать.
Он поднялся по лестнице и вошёл в ложе. Через несколько минут в театре уже шла оратория. Тихие начала, развернувшиеся в мощные хоры, звучали над гулом далёкого пожара. В этот момент спектакль и реальность переплелись так тесно, что трудно было сказать, где заканчивается одно и начинается другое.
Вторая карета, та, что везла Жозефину и Гортензию, приехала позже. Осколки стекла посекли лицо дочери, Жозефина была в слезах и истерике. Её ввели в ложе, где Наполеон уже сидел почти неподвижно, слушая музыку.
— Они хотели убить тебя, — прошептала она, — ты понимаешь?
— Они убили тех, кто шёл по своим делам, — тихо ответил он. — За это им придётся заплатить.
Цена нескольких секунд
На улице Сен-Никез всю ночь горели факелы. Носилки выносили раненых и мёртвых, пожарные разбирали завалы, полицейские записывали имена, которые уже никому не пригодятся.
Для власти было важнее всего одно: показать, что всё под контролем. Официальные сообщения поначалу занижали число погибших, говорили о «некотором количестве жертв», о «варварской попытке напасть на жизнь Первого консула». Но город видел другое: заколоченные окна, вывернутые из стен балки, чьи-то сапоги, одиноко лежащие на мостовой.
Тем временем в министерских кабинетах шёл другой счёт — политический.
Наполеон, ещё не оправившись от удара, уже принял решение. Вечером в его комнате спорили двое людей, которые лучше других понимали цену заговоров: министр полиции Жозеф Фуше и глава дипломатии Талейран.
Фуше осторожно намекал на роялистов. Слишком уж явно тянулись ниточки в Бретань, слишком уж похожа была «адская машина» на работу тех, кто презирает городскую толпу и не считает её людьми.
— Это их почерк, — говорил он. — Шуаны. Люди Кадудаля.
Наполеон стоял у камина, всматриваясь в пламя.
— Люди не увидят шуанов, — ответил он, — Они увидят якобинцев. Они помнят, кто устраивал Сентябрьскую резню. Помнят гильотину.
Талейран молчал, лишь слегка прищуривал глаза. Он всегда умел слышать, куда дует ветер.
— Нам нужен удар, — сказал Наполеон наконец, — Быстрый. Решительный. Чтобы запомнили.
Так в одну ночь родилось решение, которое должно было подчинить страх. Неважно было, кто именно зажёг фитиль. Важно — кого покажут виноватым.
Охота на призраков и настоящие следы
Дни после взрыва стали временем охоты на всех, кто хоть как-то напоминал прошлую революцию. Списки якобинцев перекладывали с одной стопки в другую, вносили в реестры тех, кто когда-то голосовал за казнь короля или писал слишком горячие статьи.
Решение было простым и страшным: десятки людей без суда выслать, несколько самых громких имён — казнить. Обществу нужно было показать, что власть отвечает, что удар — не остаётся без ответа.
Но Фуше не был просто слугой. Он был ещё и игроком, и профессионалом. Пока одни составляли списки, другие его люди работали на месте преступления, как сегодня работали бы криминалисты.
Они собирали осколки телеги, остатки обручей, опрашивали торговцев лошадьми. В какой-то момент один из хозяев конюшни узнал в описании свою телегу и свою лошадь, проданные странноватому человеку с акцентом.
След привёл к Карбону. Тот, оказавшись в застенках, не выдержал давления. Из его признаний всплыло имя Кадудаля, а вместе с ним — и сеть роялистского подполья.
Реальность оказалась сложнее, чем удобные политические лозунги. Взрыв устроили не якобинцы. Его подготовили роялисты, подпитанные британскими деньгами и собственной ненавистью к республике.
Но колесо репрессий уже закрутилось. Его нельзя было остановить без риска показать, что власть ошиблась. А власть, которая признаёт ошибки, казалась в те годы почти чем-то немыслимым.
Суд, эшафот и далёкий континент
Весна 1801 года принесла Парижу другие картины — не взрывов, а казней.
Сен-Режана и Карбона вывели на площадь в красных рубахах — особой одежде для тех, кто покушался на жизнь государя. Народ смотрел, переговаривался, кто-то шептал: «Это они взорвали улицу». Кто-то, возможно, вспоминал лица тех, кто просто шёл по своим делам в канун Рождества и не вернулся.
Меч гильотины опустился быстро. Машина смерти, изобретённая для «гуманного» убийства, по-прежнему работала регулярно. Революция давно закончилась, но её инструменты никуда не делись.
Лимоэлан успел исчезнуть. Его следы приведут далеко за океан, в Америку, где он проживёт другую жизнь, даже наденет сутану и будет служить мессы, будто пытаясь отмолить тот вечер на улице Сен-Никез.
Кадудаль бежал в Англию, где получил убежище и деньги. Но ненависть — плохой советчик. В 1804 году он вернётся во Францию с новым заговором и закончится для него всё так же, как для его людей в 1801-м — эшафотом.
Так история медленно дожёвывала всех, кто хотел взорвать её одним ударом.
Рождение нового страха
Покушение 24 декабря стало для Франции чем-то большим, чем очередной заговор. Оно стало уроком, который власть выучила лучше всех.
Наполеон увидел: взрыв, кровь, страх толпы можно не только пережить, но и использовать. Покушение дало ему право расширить полномочия полиции, усилить надзор, закрутить гайки там, где ещё вчера приходилось оглядываться на лозунги свободы.
Страна, напуганная «адской машиной», легче соглашалась на сильную руку. Людям было важнее, чтобы больше не взрывались улицы, чем то, кто именно и как подписывает приказы о ссылках.
В каком-то смысле в ту ночь на улице Сен-Никез родился не только новый тип насилия — взрыв в густонаселённом городе во имя политики. В ту же ночь укрепился и новый тип власти — власть, которая отвечает на страх ещё большим страхом, но уже государственным.
Спустя четыре года маленький корсиканский генерал, который когда-то просто спешил на оперу и чудом проскочил мимо бочки с порохом, возложит на свою голову императорскую корону. И в длинной цепочке причин и следствий одно звено будет светиться особенно ярко: вспышка огня в канун Рождества и несколько секунд, которые не успел догнать фитиль.
Кто победил в ту ночь?
Если спросить сухого статистика, он скажет: заговор провалился. Цель осталась жива, исполнители казнены или в бегах, их дело не достигло главной цели.
Если спросить романтика-роялиста из той эпохи, он ответил бы иначе: «Мы показали, что Бонапарт смертен, мы напугали его, мы заставили его защищаться».
Но история смотрит иначе.
Покушение, которое должно было уничтожить Наполеона, сделало его сильнее. Оно позволило ему показать публике образ человека, который выходит из кареты после взрыва, поднимается в ложе и требует продолжать музыку. Дало ему повод расправиться сразу с несколькими группами врагов — реальных и воображаемых. Позволило выстроить ту систему контроля и страха, которая куда лучше любой бочки с порохом умеет ломать человеческие судьбы.
Возможно, самый горький вопрос этой истории не в том, почему фитиль прогорел чуть дольше, чем нужно. А в том, насколько вообще эффективно насилие, когда его запускают во имя великой цели.
В ту ночь погибли люди, у которых не было ни великой цели, ни заговоров, ни планов. Они просто жили в городе, который кто-то решил превратить в поле боя.
И если заговорщики хотели взорвать историю, то история, как это часто бывает, обернулась и ударила их обратно. Но вместе с ними и всех остальных.
Наполеон продолжил путь. Девочка с улицы Сен-Никез — нет. Вопрос, чья победа важнее, до сих пор остаётся открытым.
И здесь каждый читатель сам решает, на чьей он стороне: на стороне тех, кто верит в силу удара, или на стороне тех, кто видит, как из одного взрыва рождается долгий и тихий страх, делающий власть только крепче.