Жил-был на свете один гражданин, Василий, простой парень, веселый и беспокойный. Человек он был только на вид серьёзный, в быту аккуратный, и принципов у него, как у всякого человека, было накоплено предостаточно. Особенно он гордился одним, главным принципом, который, можно сказать, был краеугольным камнем его жизненной философии. Звучал этот принцип кратко и недвусмысленно: «Детей — ни под каким видом мне не надо».
Он эту мысль не просто в голове держал, нет, он её, как знамя, перед всем честным народом нёс и при всяком удобном и неудобном случае развивал. Сидят, например, в курилке на работе. Товарищ Сидоров, у которого третий ребёнок только что родился, с лицом зелёным и несчастным, вздыхая, рассказывает:
— Опять всю ночь не спал мелкий, ревел, как сирена воздушной тревоги. И ведь не поймёшь: то ли болит что, то ли характер уже такой вредный вырабатывается.
Василий, отряхивая пылинку с чистенького комбинезончика, тут же вступал в беседу.
— Я, коллега, вас всегда предупреждал, — говорил он с лёгким, но заметным превосходством человека, который сумел избежать этой ловушки. — Ребёнок — это система сплошных неудобств. Рассмотрим по пунктам. Первое: материальные издержки - молоко, каши, распашонки, сапоги, форма для школы, институт впоследствии. Деньги на ветер, да и только. Второе: моральное истощение - крики, слёзы, дневники с двойками, а впоследствии — любовные драмы и требование отдельной квартиры. Третье: полная утрата личной свободы, ты уже не гражданин, свободно передвигающийся в пространстве, а приложение к детскому саду, поликлинике и родительскому собранию. Вам, Сидоров, конечно, виднее, но я, как человек рациональный, давно всё взвесил и поставил на этом точку, живу себе, как птица вольная, почитал на ночь легкую литературу, гитарой побренчал — и никаких тебе забот.
И Сидоров, бедный, только вздыхал тяжело и шёл звонить жене, спрашивать, как там «сирена воздушной тревоги». А Василий возвращался к своей работе с чувством глубокого внутреннего удовлетворения. Мир был логичен, прост и не обременён лишними, шумными элементами.
И всё бы так и катилось по накатанной колее разумной и правильной жизни, если бы не весна, и танцевальный вечер в Доме Культуры «Металлург». Василий, в принципе, на танцы ходил редко, больше для культурного разнообразия, чтобы, так сказать, быть в курсе общественных тенденций. И вот, исполняя нечто среднее между танго и полькой, он, делая резкий заступ (как ему казалось, очень лихой), задел локтем даму.
— Ой, простите, — буркнул он автоматически, уже готовый продолжить движение, но дама остановилась.
И Василий, обернувшись, тоже остановился как вкопанный: перед ним стояла девица. И не просто девица, а, как потом он в мыслях своих формулировал, «оптимистический субъект женского пола с повышенными эстетическими характеристиками». Платье у неё было ситцевое, цветастое, но сидело как-то очень ладно, волосы пшеничного такого цвета, глаза — ну, прямо как два озера в ясный день. И смотрели они на него не с упрёком, а с весёлым любопытством.
— Это вы, Василий? Я Маша, мы ж в одном цехе, я в бухгалтерии, вы меня чуть с ног не сшибли, — сказала она, и голос у неё оказался звонкий, как тот самый колокольчик, про который в песнях поют.
У Василия, человека железной логики, в голове что-то щёлкнуло и отключилось. Все его пункты и подпункты, все доводы о свободе и рациональности испарились, как спирт на огне.
— Виноват, — пробормотал он, чувствуя, как по шее разливается неловкая краска. — Я не специально.
— Вижу, что не специально, — рассмеялась Машенька. — А то бы подумала, новый метод знакомства такой, травмоопасный.
С этого самого вечера и началось у нашего Василия то, что в научной литературе именуется «когнитивным диссонансом», а в просторечии — полная и безусловная сдача всех жизненных позиций. Его принципы, эти самые несокрушимые опоры, дали вдруг такую трещину, что дальше некуда.
Он стал постоянно думать о Машеньке: на работе, глядя на схему вентиляции, видел её улыбку, за обедом, разглядывая котлету, гадал:
- А любит ли Машенька котлеты? Если любит, то с каким гарниром?
По вечерам, вместо того чтобы читать полезную книгу, лежал на диване и в потолок смотрел, восстанавливая в памяти каждое её слово, каждую улыбку, даже гитарой перестал бренчать — не до того стало.
Завязались, как говорится, отношения. Гуляли они ровнехонько год. Гуляли по парку, где Василий, к изумлению, собственному, нёс её сумку без всякого протеста. Ходили в кино, и на «Москва слезам не верит» Василий, этот солидный рабочий, украдкой, в темноте, платочком глаз вытирал, чтобы Машенька не заметила. Пили в летнем кафе «Берёзка» ситро с вишнёвым сиропом, и Василий обнаружил, что эта дешёвая газировка кажется ему вкуснее самого изысканного кон.ь.яка.
Идиллия, одним словом, полная и безоблачная. И они даже стали жить вместе, у Маши. Целый год полного счастья, до того самого рокового вечера, когда Машенька, придя на их обычную скамейку у памятника Ленину, где они собрались встретиться после работы и погулять, не села, а так и осталась стоять, и лицо у неё было не весёлое, а какое-то сосредоточенное, серьёзное.
— Вася, — сказала она, глядя куда-то мимо него, на тусклый фонарь. — У меня к тебе разговор, важный.
— Говори, Машенька, — отозвался Василий, насторожившись.
— Я, кажется, в положении, — выпалила она быстро, словно боялась, что не решится.
И вот тут, граждане, с Василием произошла удивительная метаморфоза. Весь год его принципы мирно дремали, будто их и не было, а тут они вдруг проснулись, да не по одному, а все сразу, гуртом. И не просто проснулись, а подняли такой крик и гам в его голове, что заглушили всё остальное. Паника, холодная и липкая, подступила к горлу, перед глазами поплыли знакомые картинки: бесконечные вереницы пелёнок, бутылочки с сосками, ночной рёв, испорченная жизнь, утраченная свобода.
— Как… в положении?
— Ну, беременная я, — уже твёрже сказала Маша, посмотрев на него прямо.
— Так, — сказал Василий, и его разум, отчаянно цепляясь за спасительные рельсы логики, понёсся по привычному маршруту. — Это незапланированное обстоятельство, его надо срочно ликвидировать.
— Ликвидировать? — Маша отшатнулась, будто он не слово сказал, а ударил её.
— Ну да, прервать цивилизованно, в больнице. Или второй вариант, можно же в роддоме оставить после родов, тебе же легче будет. А дитя в специальное учреждение, там воспитают, всему научат.
Машенька молчала так долго, что Василию стало не по себе. Потом она медленно, очень медленно подняла голову. Лицо у неё было не белое даже, а какое-то прозрачное, будто из фарфора.
— Что ты сказал? — переспросила она шёпотом.
— Я же по-человечески объясняю! — заговорил он, уже злясь и на неё, и на себя, и на весь этот несправедливый мир, который ломает его разумные планы. — Я детей не хотел, не хочу и не буду хотеть, ты знала мою позицию. Так что тут только два решения: или прервать, или в роддом на попечение государства, другого выхода нет.
— Другого выхода нет? Это твой выход: убить или выбросить, как щенка в подворотне?
— Это обуза на всю жизнь, — уже почти крикнул Василий, чувствуя, как почва окончательно уходит из-под ног. — Я не согласен на эти каторжные условия, я не могу!
— А я и одна смогу, Вася, справлюсь, — Маша вскочила. — Ты знаешь, кто ты, Вася? Ты не принципиальный, ты просто трус. Принципиальный трус и слабак.
Она резко развернулась и почти побежала прочь, в сторону, где горели жёлтые квадраты окон в доме. Василий не побежал за ней, он сидел на скамейке, сгорбившись, чувствуя себя одновременно последним подлецом и глубоко несчастной, обманутой судьбой жертвой. Это был абсолютный тупик. И выхода из него, кроме тех двух, что он предложил, его разум видеть не желал.
А через неделю, будто сама судьба решила поставить в этой драме жирную точку, с Василием приключилась ещё одна история, подробности тут не важны, но получил Василий срок по уголовной статье, да на два года колонии поселения.
Мир Василия, и так висевший на волоске, рухнул окончательно и бесповоротно: не стало ни свободы, ни работы хорошей, ни, само собой, Машеньки. Осталась только серая, унылая дорога, тянущаяся в туманное будущее. Все время своего отсутствия думал он о Машеньке всё больше. И чем больше думал, тем чётче понимал, что размеры той подлости, которую он сотворил, предложив «цивилизованные варианты», даже не поддаются разумному объяснению. Написал он ей письмо: длинное, виноватое, потом ещё одно. Молчание в ответ было красноречивее всяких слов.
Третье письмо он писал уже не оправдываясь, а каясь, просил хотя бы дать весть, живы ли они. Ответ пришёл: конверт простой, без обратного адреса. Внутри — клочок листа, вырванный из школьной тетради в клетку, всего три строчки:
- Василий, я родила дочь, назвала Дарьей. Мы живы, не пиши больше. Ты для меня пустое место. Мария.
Прочитал он эти строки, сел на промёрзлое бревно и смотрел в сторону густого, тёмного леса, где редкие сосны торчали, как жёлтые зубья. А смотреть-то было не на что, всё кончилось: никакой семьи, никакого будущего, одна пустота, которую он сам, своими собственными руками, выкопал и в неё же провалился. И казалось ему тогда, в тот промозглый вечер, что эта пустота, эта тёмная полоса, теперь будет тянуться до самого конца, без просвета, без надежды. Но жизнь штука хитрая и часто идёт вразрез с нашими о ней представлениями. Бывает, что самая тёмная полоса неожиданно делает такой вираж, что только держись. Но об этом, как водится, в следующий раз.
Выйдя на свободу, то есть отбыв свои два года, гражданин Василий оказался, что называется, на распутье. Не в прямом смысле, конечно, среди леса, а в переносном – в жизни. Город тот, где Машенька жила, он покинул немедленно, слишком уж много там было неприятных ассоциаций, да и встречаться ни с кем не хотелось. Перебрался в областной центр, на квартиру к дальней родственнице, тётке Степаниде, которая сдавала ему угол за умеренную плату и за соблюдение строгого режима: не курить, не шуметь после девяти и обязательно выносить ведро.
Начал Василий жизнь с чистого листа, вернее, пытался начать: устроился на завод техником. Работа была скучная, монотонная, но он держался, вёл себя тише воды, ниже травы. Принципы его после такого сокрушительного поражения куда-то подевались, съёжились. Теперь главным его принципом стало: «Не высовываться и не делать резких движений». Вечерами он не бренчал на гитаре, а смотрел с тёткой Степанидой телевизор или читал газету «Труд» от корки до корки, включая объявления о продаже кроликов.
Иногда, очень редко, на него находило. Сидит, бывало, за чашкой чая с сушками, и вдруг в памяти – ясные глаза, ситцевое платье, звонкий смех. Сердце ёкало, как от слабого удара током. Он морщился, отгонял мысли, как назойливых мух, и начинал с особым усердием изучать прогноз погоды или фельетон про тунеядцев. Нет, думать об этом было категорически нельзя, это была запретная зона, огороженная колючей проволокой вины и стыда.
А жизнь, между тем, шла своим чередом, далеко от него. Маша, то есть уже Мария Семёновна, растила дочку Дашеньку одна. Трудно, конечно: работа в две смены, очереди за дефицитной крупой и тушёнкой. Но росла Дашенька девочкой, надо сказать, бойкой и смышлёной. Спрашивала иногда:
— Мама, а где мой папа?
Мария Семёновна, не отрываясь от стирки или готовки, отвечала ровно, без дрожи в голосе, урок, видимо, был давно заучен:
— Папа у нас далеко. Он не может с нами жить, у него своя жизнь.
— А он хороший?
— Не знаю, дочка. Люди разные бывают. Мы с тобой – семья настоящая, нам и вдвоём хорошо.
И улыбалась, но Даша, девочка наблюдательная, замечала, что после таких разговоров мама иногда подолгу молчит, смотрит в окно, а в глазах у неё появляется грусть и тоска. А для Даши отец так и оставался существом мифическим, вроде Деда Мороза или инопланетянина: все про него что-то знают, говорят, но не видел никто и вряд ли увидит.
продолжение в 9-00, а еще будет окончание в 14-00