Я всегда чувствовала себя в этом доме чужой. Словно зашла ненадолго, погреться, и сейчас кто‑то откроет дверь и вежливо, но твёрдо попросит уйти.
Артём любил повторять:
— Это моя территория, Лена. Мой дом.
Он произносил это почти шутливо, но в этих словах было слишком много правды. В свидетельстве о собственности только его фамилия. Я помню тот день, когда мы подписывали бумаги: его уверенная походка, дорогие ручки на столе, блестящая папка, сухой запах бумаги. И маму, стоящую в сторонке с мятым конвертом в руках. В конверте была её жизнь.
Она много лет всё откладывала «на чёрный день». Жила в нашем провинциальном городке хуже, чем могла. Покупала себе самое дешёвое, ела почти одно и то же: вязкую овсянку на воде, чёрный хлеб с тонким слоем маргарина, картошку в мундире. Я помню её маленькую кухню: жёлтый абажур с трещиной, старый холодильник, который гудел по ночам, и пустую хлебницу, в которой чаще лежала только соль да засохшая корочка.
«Мне много не надо, — говорила она. — Зато у тебя будет своё жильё в столице».
Когда не хватило на первый взнос за этот дом, она сняла с пальца тонкое обручальное кольцо. Я видела, как дрогнули её губы, но она быстро взяла себя в руки, засмеялась натянуто:
— Ну, чего ему в шкатулке пылиться, правда? Зато вы молодые...
С тех пор дом назывался «дом Артёма». Он сам так приучил всех говорить.
Сегодня он впервые должен был стать «домом, куда приезжает моя мама». И от этого у меня тряслись руки.
Я с утра мыла полы, пока на кухне гудел холодильник и тихо капала из крана вода. Мокрая тряпка пахла хлоркой и лимонным порошком. Я тёрла до блеска плитку в коридоре, натирала полку у зеркала, потому что мама всегда смотрит на пыль — не из придирчивости, а по привычке: так всю жизнь проверяла, не слишком ли она стеснила кого‑то своим присутствием.
Телефон задрожал на подоконнике.
— Лёнечка, — осторожный мамин голос, — я хотела спросить... Может, мне ничего не везти? Чтобы не мешать... Я тут пирог испекла, но, если неудобно, я его дома оставлю.
Я представила этот её пирог: тонкое тесто, много яблок, запах корицы, тёплый пар над старой духовкой, заиндевевшее окно в кухне.
— Вези, конечно, мам, — тихо сказала я. — Артём любит пироги.
Артём, проходя мимо, усмехнулся:
— Скажи лучше: пусть не тащит полдеревни в кульках. Я уже всё купил.
Он открыл холодильник. Оттуда пахнуло холодом и чем‑то незнакомым, морским. Внутри всё было заставлено коробками, баночками, свёртками.
Через час он вернулся из гостиной с длинной полоской бумаги. Чек выбивался из его руки, как флаг.
— Смотри, — он расправил его на столе. — Это список продуктов к приезду твоей матери.
Тонкая бумага шуршала. Я провела взглядом по строкам и споткнулась: устрицы, мраморное мясо, какие‑то заморские сыры, креветки, ягоды не по сезону. Внизу жирно стояла сумма: «семьдесят тысяч рублей».
— Ты с ума сошёл? — слова вырвались сами. — Зачем всё это?
Он облокотился на стол, сложил руки на груди, чуть прищурился.
— Это называется нормальный стол, Лена. Уровень. Моя семья всегда так встречает гостей. Твоя мама должна увидеть, что ты теперь живёшь по‑другому. Не в той своей бедности.
Я сглотнула. Перед глазами встала мамина кухня, её потрескавшаяся эмалированная кастрюля, в которой варилась её вечная перловка.
— Маме не нужны устрицы, — глухо сказала я. — Она их даже есть не умеет.
— А научится, — отмахнулся он. — Хватит стыдиться своего прошлого. Или тебе нравится, когда твоя мать таскает в пакете свои пироги, как на электричку? Я, между прочим, трачу здесь деньги ради твоей семьи.
Он многозначительно ткнул пальцем в сумму.
— Семьдесят тысяч, Лена. За один день. Ты представляешь, сколько это для человека, который всю жизнь копил копейки?
Я сжала губы.
— Представляю, — тихо ответила я. — Очень хорошо представляю.
Пока я меняла постель в гостевой комнате, он несколько раз проходил мимо дверей и громко говорил по телефону о том, «как ему приходится вкладываться в приём тёщи». Я делала вид, что не слышу, но слова впивались в спину.
Я расправляла свежую наволочку, пахнущую порошком и солнцем с лоджии, и думала: мама будет лежать здесь и бояться оставить след на покрывале. Она даже садится всегда на краешек — как будто готова вскочить и уйти, стоит только кому‑то нахмуриться.
Под вечер он снова зашёл на кухню, где я мыла посуду после подготовки. Струя воды шумела, но его голос пробился сквозь этот шум.
— Я, между прочим, не обязан так напрягаться. Дом мой, все ежемесячные платежи за него на мне, всё содержание на мне. А твоя мама что? Один раз помогла с первым взносом, и теперь вы с ней считаете, что имеете право указывать мне, как жить?
Я замерла, держа в руках тарелку. Вода стекала по пальцам.
— Никто тебе не указывает, — выдохнула я. — Мы просто просим не устраивать спектакль.
— Это ты называешь спектаклем? — он стукнул пальцем по столешнице. — Я трачу свои деньги ради твоей семьи. А вы ведёте себя так, будто я вам что‑то должен.
Слово «должен» ударило сильнее, чем его пальцы по столу. Перед глазами вдруг всплыло: мамины руки над маленькой шкатулкой, она долго мнёт в пальцах кольцо, потом снимает, положив на ладонь, как что‑то живое. Свет из окна падает на тонкий ободок, он вспыхивает, и мама тихо шепчет:
— Ладно. Всё равно я его уже почти не ношу...
Я почувствовала, как внутри поднимается какая‑то усталая, плотная волна. Не обида даже, а ясность. Чистая, холодная, как вода из родника.
Артём всё ещё что‑то говорил — о том, сколько он вкладывает «ради моей семьи», как надо соответствовать его кругу, что «таким, как мы, надо быть благодарными».
Я отвернулась, взяла со стола тот самый чек. Бумага была чуть влажной от моих пальцев.
— Ты меня вообще слушаешь? — раздражённо спросил он.
— Слушаю, — ответила я удивительно ровным голосом. — Очень внимательно.
Я подошла к подоконнику, где лежала синяя ручка. Открыла колпачок, щёлкнув им о стекло. Этот тихий щелчок вдруг прозвучал громче всех его слов.
Развернула чек, выровняла край по столу. Сердце билось где‑то в горле, но дыхание стало медленным, ровным. Я увидела перед собой не буквы и цифры, а мамино лицо в тот день: чуть красные глаза, сжатые губы и та самая фраза: «Зато у вас будет свой дом».
Ручка мягко заскребла по бумаге. В самом низу, под перечнем устриц и сыров, я аккуратно вывела:
«Возврат долга моей маме за первый взнос за этот дом — семьдесят тысяч рублей (первый платёж)».
Я перечитала строчку. Она выглядела тихой и простой, как мамино «мне много не надо».
Повернулась и протянула чек Артёму.
Он взял его небрежно, даже с усмешкой, но, добравшись глазами до низа, будто наткнулся на невидимую стену. Усмешка сошла с его лица, губы поджались, глаза сузились.
— Это что ещё такое? — голос стал глухим.
Я смотрела, как меняется его лицо: сначала ошарашенное, потом злое, тяжёлое. Между нами, посреди кухонного стола, как будто легла длинная белая полоска — не чека, а трещины. И я вдруг ясно поняла: это уже не трещина. Это пропасть.
— Это что ещё такое? — голос у него стал низкий, как перед грозой.
— Первый платёж, — я тоже удивилась, насколько ровно прозвучали мои слова. — За наш дом. Который без моей мамы у нас бы не было.
Он медленно положил чек на стол, как будто боялся обжечься.
— Ты сейчас… — он усмехнулся коротко, без радости. — Ты меня тёщими деньгами шантажируешь, да?
Он словно смаковал это слово — «тёщими». Как занозу вытащил и ткнул мне в лицо.
— Я напоминаю о долге, — поправила я тихо.
— О каком долге? — он сорвался на крик. — Она ОДИН раз помогла! Один! Я уже лет сколько тяну этот дом на себе! Платежи, ремонт, коммуналка — всё на мне! А вы с ней ходите, как хозяйки, и указываете, кого я должен звать, что ставить на стол и сколько на это тратить!
— Дом мы покупали вместе, — у меня дрогнули пальцы, я сцепила их, чтобы не было видно. — Ты сам тогда говорил: «Без твоей мамы мы бы ещё лет десять по съёмным углам мотались».
— Мало ли что я тогда говорил, — отрезал он. — Хочешь переписать историю? Давай. Я один вкладываюсь. Ты сидишь дома с ребёнком, ни в чём не разбираешься. А теперь ещё и списки мне пишешь, как бухгалтерша.
Он ткнул пальцем в чек.
— Это не список, — сказала я и вдруг почувствовала, как горло стягивает. — Это напоминание, что у этого дома есть цена. И она не только в твоих ежемесячных платежах.
— Знаешь что, Лена, — он наклонился ко мне так близко, что я почувствовала запах его одеколона, резкий, тяжёлый. — Раз ты так любишь считать чужие деньги, то вот с мамой своей и живите. А в МОЙ дом не лезьте со своими условиями.
Слово «мой» ударило по ушам сильнее, чем крик. Я даже не сразу поняла, что больше болит — от него или от того, как легко он вычеркнул из этого «моего» меня и маму.
Мамин звонок раздался как спасение и как приговор сразу. Коридор наполнился запахом улицы — холодный воздух, смешанный с пылью и чем‑то железным от батарей. Мама переступила порог, сжимая в руках мягкую сумку и целлофановый пакет с пирогами. От пакета тянуло тёплым тестом, корицей и её домом.
— Ну, здравствуйте, — сказала она осторожно, как гость, а не как человек, который когда‑то продал своё золото ради этих стен.
Артём натянул улыбку, как тесный галстук.
— Проходите, — отступил он. — У нас тут небольшие семейные разборки, но вы не переживайте, мам, мы сами…
Он специально выделил это «мы сами». Как будто показывал: вот есть «мы» и есть вы — отдельно.
Мама поставила пакет на стол, протёрла влажной ладонью подол пальто, хотя на нём и так не было ни пылинки.
— Если я вовремя, могу ещё салат помочь нарезать, — робко сказала она.
— Не надо, — Артём резко схватил со стола чек. — У нас уже всё нарезано. И расписано. Вот, смотрите.
Он развернул бумагу и почти ткнул ей в лицо. Я сделала шаг вперёд, но он опередил.
— Видите, — голос его стал громким, звенящим. — Внизу. Ваша благодарная дочь решила напомнить, что я вам должен. Официально. Сумму даже указала.
Мама вжала голову в плечи, как будто каждый его слог был камушком.
— Артём, хватит, — прошептала я.
— Нет, это ты хватит, — он почти выкрикнул. — Я никому ничего не должен! Поняла? Никому!
И он, не глядя, разорвал чек пополам. Бумага хрустнула так громко, что я вздрогнула. Белые куски упали на стол, как обрывки чего‑то живого.
— Ты… — мама растерянно посмотрела на меня, потом на него. — Артём, да кто же так… Это же просто деньги. Я не…
— Вот! — он вскинул руку. — Слышишь? «Просто деньги». А мне потом всю жизнь на каждом шагу будут напоминать: «А помнишь, мама первый взнос дала?» Я, между прочим, вообще хотел со временем переписать дом на себя полностью, чтобы это одолжение больше не маячило. Но теперь, знаешь, уже не хочется.
Он осёкся, будто сам понял, что сказал. Но слова уже повисли в воздухе, тяжёлые, липкие.
Мама побледнела так, что стали заметны голубые прожилки у висков. Она тихо опустилась на стул, пальцы сжались на краю сиденья.
Я впервые в жизни встала между ней и ним буквально. Сделала два шага и оказалась так, что его глаза упёрлись в меня, а не в неё.
— Ты хотел переписать дом на себя… полностью? — повторила я медленно. — Чтобы забыть, что у твоего «моего» дома была цена?
Я сама слышала, как дрожит мой голос, но отступать уже было некуда. За спиной шуршала мамино дыхание.
— Знаешь, что такое первый взнос, Артём? — я вдруг очень отчётливо увидела ту старую шкатулку, мамину скамейку на кухне, пустой холодильник. — Это годы её жизни. Когда она донашивала пальто по десять лет, а мне покупала сапоги. Когда ела макароны с маслом и говорила, что «что‑то не хочется мяса», лишь бы я могла позволить себе кружок. Когда по ночам шила чужим детям платья, а утром шла на работу. Это её кольцо, которое ты даже никто и не видел. Потому что она его тихо положила в коробочку, отнесла и поменяла на вот эти стены.
Я обвела рукой кухню, наши стулья, плиту, холодильник с магнитами.
— У этого дома не твой одеколон в основании, а её голодные вечера и моя школьная форма. И если в этом доме моя мама — не желанный гость, а напоминание о «одолжении», то это уже не мой дом. Понимаешь? Не мой.
Артём молчал. Только челюсть ходила.
Мама поднялась, шумно отодвинув стул.
— Всё, — она посмотрела куда‑то мимо меня. — Я, наверное, поеду. Я не хотела… Я вам жизнь портить не хотела. Живите, как знаете. Я и без дома проживу.
Эти слова были хуже любого крика. Она вышла в коридор, и я услышала, как шуршит её сумка, как лязгает замок шкафа, как тихо хлопает дверца обувницы.
Ночь в нашем доме всегда была вязкой — гул от трассы за окном, редкие шаги соседей по лестнице, тихое тиканье часов в гостиной. В эту ночь звуки стали громкими, как удары. Я зашла в комнату и увидела маму, сидящую на краю кровати, уже в пальто. Чемодан стоял рядом, застёгнутый.
— Мама, ты куда? — голос у меня сорвался на шёпот.
— На вокзал поеду, — спокойно ответила она, хотя руки у неё дрожали. — Ночью билеты дешевле. Утром буду дома. Не переживай, Лён. Вам так будет легче.
Я села рядом, обняла её за плечи, уткнулась носом в знакомый запах — немного аптечный крем, чуть‑чуть теста, морозный воздух, который она принесла с собой.
— Никому не будет легче, если ты уедешь одна, — прошептала я. — Если ты уедешь, уедем вместе. Я и внучка. Пусть Артём живёт в своём доме один. В своём, слышишь? Как он хотел.
Она попыталась возразить, но я подняла голову и впервые сказала твёрдо:
— Я решила. Я больше не буду жить там, где за спиной мою маму считают одолжением.
Мы уезжали вечером, когда в подъезде уже пахло варёной капустой и стиранным бельём. Дочь спала у меня на руках, щекой прижавшись к моему плечу. В такси я смотрела, как огни нашего дома растворяются в темноте, и думала: вот сейчас там отключат свет в окнах, и Артём останется один. В его «моём» доме.
Потом он рассказывал, что тишина в ту ночь была звенящей. Что даже холодильник гудел как‑то особенно. Что он нашёл в ящике копию того самого чека, который когда‑то забрал в бухгалтерии для отчёта. И долго сидел на кухне, перечитывая один‑единственный чужой почерк внизу: «Возврат долга моей маме…».
Говорил, что эта строка читалась как приговор. Я тогда уже не жила с ним, мне было всё равно, как она читалась. Для меня приговор прозвучал раньше, когда он разорвал чек при маме.
Мы с мамой сняли маленькую однокомнатную квартиру на окраине. В комнате пахло старым линолеумом и чем‑то кислым от соседской кухни, но я вымыла полы дважды, повесила наши занавески, поставила на подоконник мамин цветок, и стало терпимо. Тесно, шумно, но честно.
Артём появился через несколько недель. Я как раз чистила картошку на узком столике у окна, мама возилась с внучкой на диване. В дверь позвонили — тихий, нерешительный звонок. Сердце у меня ухнуло куда‑то в живот.
Он стоял в прихожей растерянный, как чужой. В руках — папка.
— Можно войти? — спросил он негромко.
Мама молча отступила в комнату. Я пропустила его, чувствуя запах его одеколона, который странно не вязался с облупленными стенами подъезда.
На стол он положил несколько листов.
— Это что? — я не притронулась.
— Расписка, — выдохнул он. — Я… посчитал. Сколько твоя мама вложила в дом тогда. И сколько я буду возвращать. Частями. Каждый месяц. Пока не верну всё. Здесь моя подпись. И ещё… Я был у юриста. Можно оформить дом в общую собственность. На троих. Чтобы ни у кого больше не было ощущения, что он чей‑то, а кто‑то в нём на птичьих правах.
Я взяла верхний лист. Бумага шуршала под пальцами. Цифры расплывались, я смотрела не на них, а на его почерк: неровные буквы, как будто рука дрожала.
— Я не хочу жить, как раньше, — сказала я тихо. — В доме, где всё решаешь ты, а все остальные под тебя подстраиваются.
Он опустил глаза.
— Я понял. Я… готов что‑то менять. Я не сразу это понял, но… Когда пусто. Когда игрушки валяются, а ребёнка нет. Когда тарелка одна. Очень хорошо думается.
Я молчала. За стеной кто‑то громко смеялся, гремела посуда. Нашинированная капуста на тарелке пахла терпко.
— Я соглашусь, — наконец сказала я. — Но только при одном условии. Мы будем ходить к семейному специалисту. Втроём. Я, ты и мама. И во всех решениях, которые касаются моего будущего и будущего нашей дочери, мнение мамы будет учитываться. Не как приказ. Как равноценный голос.
Я проглотила ком.
— Она слишком много отдала, чтобы дальше стоять в коридоре и говорить «я тут посижу, мне много не надо».
Он кивнул. Медленно, тяжело, словно это движение давалось ему с трудом.
Через месяц мы сидели за одним столом. В нашем доме — уже нашем, по документам и по ощущениям. В кухне пахло тушёной курицей, свежим хлебом и мамиными пирожками с картошкой. На столе лежал новый список покупок.
Я держала ручку, Артём сидел напротив, мама — сбоку, поближе к окну. Мы вместе разбирали, что нужно на неделю: крупы, овощи, фрукты для внучки, немного сладкого к чаю.
— Пиши: гречка, килограмм, — сказал Артём, и тут же поправился: — Ладно, гречка, просто пачка. Сколько возьмём, потом посмотрим.
Мама улыбнулась краешком губ.
Я писала: «гречка», «рис», «курица», «морковь», «яблоки». Список выходил простой, какой‑то даже бедный на вид. Но в нём не было больше ни устриц, ни сыра с названиями, которые я всё равно забывала. И не было ни одного скрытого упрёка.
Внизу я остановилась, посмотрела на маму. Она как раз поправляла очки, всматриваясь в строчки.
— Можно я добавлю? — спросила я.
— Конечно, — она удивилась. — Ты хозяйка.
— Мы, — поправила я. — Мы хозяева.
И аккуратно вывела в самом низу: «Сбережения мамы — на её собственный дом».
Получилось криво, зато ясно. Артём наклонился, прочитал и неожиданно кивнул:
— Правильно. Так и будет.
Он взял ручку из моих пальцев и поставил рядом подпись. Потом маму попросил расписаться. Она смущённо хмыкнула, но расписалась тоже — мелко, аккуратно.
Я смотрела на этот простой листок бумаги и понимала: настоящая цена наших отношений больше не измеряется чужими деликатесами и демонстративными тратами. Она теперь в другом — в памяти, уважении и в том, что за этим столом больше никто не чувствует себя лишним.