Ленинград, 1982 год. Большой дом на Литейном.
Следователь майор Гордеев закрыл папку с грифом «Совершенно секретно» и уставился в запылённое окно, за которым маячил серый профиль тюрьмы «Кресты». Дело № 2847 лежало перед ним, но в голове не складывалось. Совсем не складывалось.
Напротив, на стуле с отполированными до блеска локотниками, сидел человек, не похожий ни на диссидента, ни на уголовника. Скорее, на экспонат из кунсткамеры: заросшее густой, свалявшейся бородой лицо, всклокоченные волосы, связанные в хвост жилой, глаза, привыкшие щуриться от дальних дистанций, а не от яркого света лампы. И одежда — грубо сшитые штаны и куртка из звериных шкур, от которых в душном кабинете стоял стойкий запах дыма, смолы и чего-то звериного, дикого.
— Сидоров Пётр Николаевич, — устало повторил майор, сверяясь с анкетой. — Тридцать пять лет. Инженер-программист НИИ-45. Исчез в ноябре 1975 года. Объявлен в розыск. И вот вы объявляетесь. Через семь лет. В таком… виде.
Мужчина молчал, его взгляд был пуст и отстранён, будто он всё ещё видел перед собой не зелёное сукно стола, а бесконечную стену леса.
— Объясните, — голос Гордеева стал жёстче. — Где вы были все эти годы? Кто вас укрывал? Какая организация? Где база, связные, деньги?
Пётр Сидоров медленно перевёл взгляд на следователя. Губы под седыми усами дрогнули, словно пытаясь вспомнить, как формировать слова, предназначенные для другого человека.
— Никого не было, — его голос прозвучал хрипло, непривычно. — Я был один.
— Один? Семь лет? — Гордеев язвительно фыркнул и потянулся к сигаретам. — Не смешите меня, Сидоров. Вы не Робинзон Крузо, и Карелия — не необитаемый остров. Вы распространяли антисоветчину, вам светило дело по 70-й, вы бежали от ареста. Люди с такой статьёй не растворяются в воздухе. Их прячут. Им помогают. Ваши сообщники. Назовите их.
— Я… был один, — снова, с тем же упрямым, тупым спокойствием, повторил Пётр.
Майор разозлился. Он видел на своём веку всех — и хитрых, и трусливых, и гордых. Но этот… этот был как будто не отсюда. Его молчание было не упрямством, а чем-то иным. Как будто все нити, связывающие его с этим миром, были давно и безжалостно перерезаны.
— Хорошо, — Гордеев откинулся на спинку кресла, выпуская струйку дыма. — Давайте по порядку. Ночь на 8 ноября 1975 года. Вы прыгаете с четвёртого этажа, как какой-то киногерой, и бежите. И что? Сел на поезд до Ташкента? Или до Владивостока? Паспорт-то у вас остался в квартире. Как вы передвигались?
— На электричке. Потом на автобусе. Потом пешком.
— Пешком? Куда пешком?
— В лес.
Гордеев замер, сигарета застыла в пальцах. Он посмотрел на мозолистые, изуродованные рубцами и старыми ожогами руки подследственного. На его впалую грудную клетку, проступавшую под тонкой шкурой. Это не были руки городского интеллигента. Это были руки раба, каторжника… или того, кто годами боролся за выживание в немыслимых условиях.
В голове следователя, привыкшей к чётким схемам предательств, связей и конспиративных квартир, вдруг мелькнула крамольная, абсурдная мысль. А что, если этот сумасшедший говорит правду? Что если он и впрямь семь лет провёл один в тайге? Но это же невозможно. Человек не выдержит. Сойдёт с ума, замёрзнет, умрёт от голода или болезни.
Именно эта мысль — мысль о невозможном — и зацепила майора Гордеева. За семью печатями секретности, за статьёй Уголовного кодекса, за идеологической шелухой вдруг открывалась бездна какой-то другой, дикой и необъяснимой правды. Правды об одном человеке против стихии, государства и самого себя.
— В лес, — без выражения повторил Гордеев. — Хорошо. Начнём с самого начала. Не с 1975-го. Давайте с самого вашего начала. Расскажите, инженер Сидоров, как человек, у которого была работа, квартира с видом на Неву и всё будущее, решил променять это на землянку в карельской глухомани. И главное… зачем?
Он придвинул блокнот и занёс над ним ручку. Дело № 2847 только что превратилось из скучного бюрократического отчёта в нечто иное. В историю. А майор Гордеев, сам того не желая, стал её первым слушателем.
Пётр Сидоров наконец поднял глаза. В его взгляде, глубоком и бездонном, как лесное озеро в безлунную ночь, мелькнула тень чего-то живого — далёкого воспоминания. Он медленно открыл рот.
И его рассказ тихий, с хриплым подсевом , пополз по кабинету, унося следователя в тот холодный ноябрьский вечер 1975 года, в маленькую квартиру на Васильевском острове, где всё и началось с троих людей в длинных плащах с красными удостоверениями...
Пётр Сидоров тогда ещё трудился программистом в секретном НИИ, создавая системы управления для промышленности.
Работа — засекреченная, заработок — достойный, служебная квартира на Васильевском острове. Жизнь, о которой в те времена многие лишь осмеливались мечтать. Небольшая двухкомнатная обитель, книги, томящиеся на полках, вид на Неву из окна.
Но были у него увлечения, которые в ту эпоху могли стоить человеку свободы. Пётр собирал самодельные машинописные копии запрещённых книг. Солженицын, Шаламов, Орлов, Замятин.
Читал их, создавал новые копии, без устали стуча по клавишам печатной машинки, и передавал по цепочке друзьям. Небольшой кружок, всего пять человек. Сплошь интеллигенты — инженеры, преподаватели, люди предельно осторожные. Собирались раз в месяц. Они полагали, что остаются незаметными, что система не опустится до таких мелких рыбешек.
Но в СССР быть невидимым было невозможно.
Кто-то из их круга оказался доносчиком, а может, просто проболтался не тем людям в пьяном угаре.
День Революции
Седьмого ноября, в день Революции, когда весь город ликовал, гремела музыка и шли демонстрации, к квартире Петра пришли трое в штатском, в длинных плащах, с лицами цвета бетона. Удостоверения КГБ, красные корочки. Обыск.
Они перевернули жилище вверх дном, швырнули книги с полок, вскрыли ножами диван, разворошили шкафы. В антресолях, под стопкой старого белья, нашли двадцать семь экземпляров самиздата.
Старший, майор с каменным лицом и прищуренными глазами, безразлично бросил:
— Вы арестованы по статье 70. Антисоветская агитация и пропаганда. Знаете, что вам светит? Срок от семи до десяти лет лагерей строгого режима. Собирайте вещи, поедем оформляться.
Пётр попросился в туалет. Разрешили, но велели не закрывать дверь. Стойте в коридоре.
Он зашёл, взгляд его упал на крошечное окошко над унитазом. Четвёртый этаж. Но прямо под окном рос старый тополь, его ветви почти касались стены. Не раздумывая, повинуясь голосу инстинкта, он распахнул створку и прыгнул в темноту, ухватившись за толстую ветвь. Та с треском прогнулась, но смягчила падение. Он рухнул в кусты гортензий, больно ударившись плечом о землю, но кости уцелели.
Поднялся и побежал.
Сзади — крики, свисток милиционера, топот кованых подошв по асфальту. Он нёсся через дворы-колодцы, перемахивал через низкие заборы, он знал этот район как свои пять пальцев, вырос здесь. Минут через двадцать он остановился, чтобы перевести дух, в заброшенной котельной за железнодорожными путями.
Дышал тяжело, прерывисто. Сердце колотилось, будто пытаясь вырваться из грудной клетки. Он понял: прежняя жизнь кончена. Обратной дороги нет. Поймают.
Теперь добавят ещё статью — за побег от ареста, за сопротивление властям. Минимум пятнадцать лет, а то и все двадцать. Нужно было исчезнуть бесследно. Но как?
Остаться в Ленинграде — немыслимо. Проверят всех знакомых, всех родственников, установят слежку за квартирами друзей, за его НИИ. Уехать в другой город — тоже не вариант. Паспортная система — железная. Прописка обязательна, поезда проверяют, на вокзалах — засады милиции.
И тут он вспомнил о Карелии.
Студентом он ходил там в походы, сплавлялся на байдарках, ночевал в палатках. Он помнил те места — дикие, глухие, безлюдные. Леса на сотни километров, редкие поселки, тайга, озёра, болота. Можно затеряться, но надолго ли? Неделю, месяц, год — он не знал.
Но выбора у него не оставалось.
Бегство
В ту же ночь, уже под утро, он сел на поезд до Петрозаводска. Купил билет без предъявления паспорта. В пригородных поездах контроль был нестрогим. Кондукторша глянула на него сонными глазами и прошла дальше. Дорога заняла шесть часов.
В Петрозаводске он пересел на рейсовый автобус до Медвежьегорска, маленького городка на берегу Онежского озера, в двухстах километрах к северу. Там, на окраине, не заходя в центр, он сошёл и пешком, вдоль дороги, углубился в лес ещё километров на двадцать.
Ноябрь, холодно, снега ещё мало, лишь первые белые намётки. Он шёл целый день, до самых сумерек. К вечеру он вышел к заброшенной деревне. Три покосившихся избы с провалившимися крышами. Баня без кровли, заросший бурьяном колодец, ни души.
Деревня вымерла ещё в шестидесятые, когда молодёжь разъехалась по городам на заработки, а старики дожили свой век. Последнего жителя похоронили лет десять назад. Таких деревень-призраков в Карелии — сотни, если не тысячи. Глубинка пустела и умирала.
Первую ночь он провёл в одном из домов. Было холодно, ветер завывал в щелях, но крыша кое-где ещё держалась, и внутри хотя бы не мокро. Он закутался в старый, вонючий, но ещё хранивший остатки тепла матрас, найденный в углу.
Утром, при свете дня, он осмотрелся. Было ясно: здесь оставаться нельзя. Слишком близко к дороге, всего пять километров. Могут набрести охотники, лесники, грибники. Нужно уходить глубже, туда, где нет и намёка на людское присутствие.
Он собрал из изб всё, что могло пригодиться:
ржавый, но ещё годный топор. Алюминиевый котелок с дыркой, которую можно было запаять. Тупой нож, и к нему же — точильный камень. Кусок пропитанного дождями брезента, верёвку, пустые консервные банки.
И снова пошёл, вглубь леса.
Новый дом
Три дня он шёл, сверяя путь по старому туристическому компасу, что чудом оказался в кармане куртки. Наконец он вышел к небольшому озеру, метров триста в ширину, окружённому густыми ельниками и берёзами. Место было глухое, до ближайшего жилого посёлка — километров пятнадцать, а то и все двадцать.
Идеально.
Здесь он решил остановиться. Первейшей задачей стало укрытие до прихода зимы. Через месяц грянут настоящие морозы, снег по пояс, метели. Без крыши над головой замёрзнешь за одну ночь. Пётр вспомнил уроки истории, книги про войну, как партизаны выживали в лесах, строя землянки.
И он начал копать.
Он выбрал место на склоне невысокого холма у озера, чтобы вода была под рукой. И копал. Целыми днями, с рассвета до темноты, руками, с помощью самодельной лопаты из доски и палки, орудуя топором и заострённым суком. Грунт был твёрдым — глина, песок, цепкие корни сосен, камни.
За две недели он вырыл яму два на три метра, глубиной в человеческий рост. Укрепил стены брёвнами, которые таскал и валил в лесу, используя сухостой. Крышу соорудил из жердей, уложенных плотным накатом, засыпал её слоем земли сантиметров в сорок и уложил дёрн. Внутри сложил печь-каменку из булыжников, собранных на берегу. Трубу смастерил из консервных банок, спаянных проволокой, выведя её в сторону, чтобы дым рассеивался среди кустов.
Первая зима
Первая зима, 1975-1976 годов, стала для него суровым испытанием.
Морозы доходили до минус сорока по ночам, днём редко поднимаясь выше минус двадцати. Снега выпало по пояс, а то и по грудь. Топлива вечно не хватало, дрова сгорали стремительно. Приходилось экономить каждое полено. Он топи печку утром часа три, чтобы немного прогреть землянку, и вечером, часа на три. В остальное время в его подземном жилище стоял леденящий холод.
Он дышал паром, видел, как его дыхание застывает в воздухе белым облаком. Спал в сшитом своими руками спальнике из шкур зайцев, которых добывал с помощью силков, расставленных на звериных тропах. Ел скудно: сушёные грибы, заготовленные с осени, рыбу из озера, что ловил через прорубь на самодельную удочку, изредка — зайца, если тот попадался в ловушку.
За ту первую зиму он похудел на двадцать килограммов. Кости проступали под кожей, лицо осунулось, но он выжил. Это было главное.
Однако не холод и не голод становились самыми суровыми испытаниями — невыносимее было одиночество, та всепоглощающая тишина, что давила на уши, нависала тяжким грузом на сознании.
В первые месяцы Пётр громко разговаривал сам с собой, лишь бы не утратить дар речи, не разорвать последнюю нить, связывающую его с человеческим миром. Он вслух читал стихи, заученные ещё в школьные и студенческие годы — Пушкина, Блока, Есенина. Пересказывал сюжеты прочитанных книг, от начала и до конца, во всех подробностях. Напевал старые советские песни, туристские, а порой и романсы, которым научила его мать. Это спасало рассудок, не позволяя сойти с ума в кромешной изоляции.
Но постепенно слова стали иссякать. Стихи повторялись, книги были пересказаны десятки раз, песни начинали звучать как бессмысленный шум.
Он замолк.
Порой неделями не произносил ни единого звука, разве что невнятно бормотал что-то себе под нос, проверяя тягу в печи или осматривая силки.
Он просто существовал в этом безмолвии. Заготавливал дрова — пилил и колол сухостой, ловил рыбу, чинил землянку после снегопадов, обходил свои заячьи ловушки. Механическая, выверенная до автоматизма рутина. Одно и то же, день за днём. Без календаря, без часов, без вестей из внешнего мира. Время утратило свой изначальный смысл, перестало быть измерением.
Весной 1976 года физически стало легче. Появились ягоды. Сначала июньская черника, потом, в августе, брусника, а в июле — грибы, целые поляны подосиновиков и белых. Рыба стала клевать активнее — окунь, щука. Однажды ему попалась огромная щука, килограммов на пять. Он ел её целую неделю, а остатки засолил в банке.
Из заячьих шкур он сшил себе новую куртку и штаны. Прежняя, городская одежда, полностью истлела, порвалась в клочья. Он научился плести корзины из ивовых прутьев, что росли у озера, мастерить посуду из бересты, которую сдирал с берёз. Навыки, которым его никто не учил, рождались сами — из насущной необходимости, из древнего инстинкта выживания.
Руки загрубели, покрылись толстым, мозолистым панцирем. Кожа окаменела. Борода отросла до самой груди — густая, спутанная. Стричь её было нечем, да и не для кого. Волосы тоже отросли, спадая на плечи. Стягивал их самодельным кожаным ремешком, чтобы не лезли в глаза.
Связь с миром
Изредка, раз в два-три месяца, он наведывался к ближайшей жилой деревне, но только глубокой ночью, в непроглядной тьме. Деревня называлась Кривое Озеро. Два десятка домов, и половина — пустые, безжизненные. Он воровал с огородов картошку, лук, морковь, капусту. Иногда пробирался в сараи, брал соль, спички, а если везло — мешок муки или кусок сала. Старался действовать аккуратно, не оставлять следов, брать понемногу, чтобы пропажу не обнаружили сразу. Лишь чуть-чуть.
Местные, конечно, заметили, что кто-то хозяйничает, но списывали на бродяг или цыган, изредка проходивших через эти места. В милицию не обращались — в деревнях по мелочам шума не поднимают.
Пётр, прятась в смородиновых кустах под забором, слышал их разговоры. Слышал детский смех, доносящийся со дворов, лай собак, скрип колодезного ворота, голоса женщин, зовущих мужей к ужину.
Это напоминало ему, что он ещё человек, что где-то есть и другая жизнь, не ограниченная лесом и землянкой. Но вернуться туда было страшнее, чем оставаться здесь.
Привыкание
Второй год, 1977-й, прошёл легче во всех отношениях. Он приноровился к этой жизни, твёрдо знал, что и как делать, чтобы выжить. Заготовил на лето больше дров — целый штабель в два метра высотой, больше припасов на зиму — сушёные грибы и ягоды, вяленую рыбу, копчёного зайца. Рядом с землянкой соорудил небольшой сарай из жердей для хранения запасов, чтобы не таскать всё внутрь.
Зимой 1977-го он уже не голодал и не мёрз так отчаянно, как в первую зиму. Землянка стала почти уютной, обжитой. Он смастерил полки из досок, притащенных из заброшенной деревни, поставил самодельные стол и табурет — кривые, неказистые, но служившие верой и правдой. Развесил на стене крюки для одежды и инструментов.
Но с каждым годом мысль о возвращении к людям становилась всё призрачнее, всё страшнее. В первый год он ещё лелеял надежду: перезимует, а весной как-нибудь выберется, может, в другой город — Владивосток или Новосибирск, достанет поддельные документы, устроится на стройку. Но страх парализовывал волю.
КГБ не забывает и не прощает. За побег от ареста — огромный срок. Могут и высшую меру дать.
И с каждым месяцем, с каждым годом жизнь в лесу становилась привычнее, понятнее, безопаснее. Здесь не было людей, готовых продать за бутылку водки. Не было допросов, камер, доносов. Был только лес, озеро, небо и тишина. И этого было достаточно.
На третий год, в 1978-м, он перестал считать дни и месяцы. Просто жил в ритме природы. Зима, весна, лето, осень, и вновь зима. Бесконечная, вечная карусель. И он стал частью этого круговорота.
Слияние с природой
Он научился определять время по положению солнца, предсказывать погоду по облакам и ветру, искать грибные места по узорам мха на деревьях. Читал следы зверей как открытую книгу. Его тело полностью адаптировалось.
Слух обострился до невероятности. Он слышал крадущиеся шаги зайца за пятьдесят метров, белку, прыгающую по веткам за сотню. Зрение тоже преобразилось. Он различал мельчайшие детали, видел движение мыши в траве, рябь от рыбы на воде, предвещающие снег облака на горизонте. Обоняние стало тонким, как струна.
Чуял запах дыма за километр, улавливал аромат зверя в лесной чаще, вдыхал запах гниющих осенних листьев.
Он стал частью леса, его органичным элементом.
Но глубоко внутри, в самой сердцевине, продолжал жить Пётр Сидоров, инженер-программист, когда-то сидевший в светлом кабинете, писавший программы на перфокартах, читавший книги, споривший с друзьями о свободе и предопределении за рюмкой коньяка.
Иногда, сидя у вечернего костра и глядя на звёзды, он вспоминал ту жизнь. Она казалась далёкой, нереальной.
Словно это был не он, а совсем другой, чужой человек. Самой трудной оказалась четвёртая зима, 1978-1979 годов. Не из-за морозов, а из-за болезни. Он слег в январе. То ли простуда, то ли воспаление лёгких. Температура под сорок, кашель с кровавыми прожилками, полный упадок сил. Пролежал в землянке неделю, почти не двигаясь, не в силах подняться.
Дрова закончились на третий день, но сил сходить за ними не было. Ноги не слушались, он лежал в стуже, закутанный во все шкуры, что были, и в старый матрас, добытый из покинутой деревни. Пил талый снег, который от тепла тела растапливался в котелке, стоявшем рядом. Жевал остатки вяленой рыбы, крошки, бредил в жару. Ему виделась мать, скончавшаяся десять лет назад от рака, так и не узнавшая о его аресте. В бреду она сидела у печки.
Улыбалась и тихо говорила: «Вставай, Петенька, пора домой. Я борщ сварила, твой любимый, со сметаной».
Он отвечал ей хрипло, вслух, умолял остаться. Потом сознание прояснялось, и он понимал, что это был бред. Но голос матери звучал так ясно, так по-настоящему, что хотелось верить — она и впрямь приходила. На пятый день жар начал отступать.
Он заставил себя подняться, выползти из землянки за дровами. Ноги подкашивались, он несколько раз падал в снег. Лежал, собирался с силами, снова поднимался. Кое-как доволок охапку хвороста до землянки, дрожащими руками растопил печь.
Тепло возвращалось в тело медленно, мучительно, градус за градусом. Выздоравливал он ещё две недели. Почти не ел, мало двигался, просто лежал и ждал, пока организм сам справится с недугом. Похудел настолько, что рёбра выпирали острыми углами.
Кожа на животе впала, лицо превратилось в череп, обтянутый жёлтой кожей. Он смотрел на свои руки — кости, обтянутые жёлтой кожей, толстые синие вены. Думал, что ещё день-два такой лихорадки, и он бы не выкарабкался. Умер бы здесь, в этой землянке, и никто бы не узнал.
Обнаружили бы через год, через десять лет — скелет в лохмотьях. Или не обнаружили бы вовсе. Смерть была близко. Он чувствовал её ледяное дыхание у себя за спиной. После той болезни он стал осторожнее. Научился беречь здоровье как главную свою ценность. Понял окончательно: здесь нет врачей, нет лекарств, нет скорой помощи. Любая серьёзная хворь или травма могут стать смертельными. Нельзя рисковать, нельзя переохлаждаться, нельзя голодать до изнеможения, нельзя пить грязную воду.
Тело его однажды дошло до крайней черты. Оно простило ему первую ошибку, но во второй раз могло и не простить. С той самой поры он возвёл дисциплину в абсолютный закон. Дрова он всегда заготавливал на две недели вперёд, на случай внезапной хвори или затяжной пурги. Всегда имел припас вяленых припасов. Воду перед тем, как пить, непременно кипятил, а руки оттирал перед едой дочиста — снегом или древесной золой.
За последующие годы хворь навещала его ещё не раз: простуда, ангина, а однажды он отравился грибом, но уже не так смертельно, как в ту первую, переломную зиму. Он постиг искусство врачевания травами, что собирал по летам и бережно сушил. Липовый цвет — от надсадного кашля, горькая кора ивы — от огненной жары, берёзовая чага — от одолевающей слабости, душистые листья малины — от назойливой простуды. Эти знания рождались из глубин старой, почти стёршейся памяти, из давно читанных книг о силе земной, из пробуждённого инстинкта и горького опыта.
Пятый год, 1980-й, преподнёс нежданный дар. Летним июльским днём, проверяя заячьи силки в четырёх километрах от своего пристанища, Пётр натолкнулся на старую охотничью избушку, о существовании которой не ведал. Она пряталась в гуще ельника, почти срослась с кустарником, крыша её обвалилась, но стены ещё держались с упрямством последних сил.
Внутри его ждала настоящая находка: проржавевший, но куда более острый и добротный, чем его собственный, топор, моток прочной проволоки, связка рыболовных крючков на все случаи, и даже валенки, изъеденные молью и мышами, но ещё способные послужить зимой. Самым же ценным сокровищем оказалась небольшая железная печь-буржуйка, с трещиной сбоку, но цельная и годная к службе. Он дотащил её до землянки волоком по снегу, заменив ею свой самодельный очаг из камней. Зимовать стало куда теплее, а жизнь — безопаснее.
Железо хранило жар дольше, согревало быстрее. Шестой год, 1981-й, принёс с собой то, чего он боялся пуще лютого мороза и тощего голода. Встречу с медведем. Осень стояла золотая, сентябрьская. Пётр собирал бруснику на поляне неподалёку от дома. Ведро было почти полно, как вдруг он, подняв голову от услышанного хруста ветки, застыл на месте. Метрах в двадцати, а может, и меньше, стояла бурая медведица с двумя медвежатами.
Исполинская, могучая, она смотрела на него пристально и прямо. Медвежата же возились у её ног, роясь в кустах в поисках ягод. Сердце его провалилось куда-то в пустоту, в самое нутро. Всё, что он когда-либо слышал и знал о медведях, пронеслось в сознании за одно мгновение. Бежать нельзя — она настигнет. Кричать — нельзя. Смотреть в глаза — нельзя, ибо она сочтёт это вызовом. И он начал медленно, с величайшей осторожностью, сантиметр за сантиметром, отступать назад, не отрывая взгляда от хищницы, но и не встречаясь с ней глазами, глядя чуть в сторону. Шаг, ещё шаг. Ноги стали чужими, тяжёлыми, непослушными.
Медведица фыркнула, вдруг поднялась на задние лапы, демонстрируя свою исполинскую стать, предупреждая и грозя: страшная, в три метра высотой. Две секунды длилась вечность. Но тут медвежата, испугавшись чего-то — может, внезапно вспорхнувшей птицы, — рванули в противоположную сторону. Медведица, не раздумывая, ринулась вслед за ними и скрылась в чащобе.
Пётр остался стоять, весь дрожа, колени его подкашивались, ведро с брусникой выскользнуло из ослабевших рук, и рубиновые ягоды рассыпались по земле. Потом, на ватных, нечутких ногах, он побрёл к своей землянке. Больше он никогда не собирал бруснику в тех местах, обходя полянку за версту, стороной. Седьмой год, 1982-й, выдался на удивление мирным и спокойным. Казалось, тайга окончательно приняла его, перестала испытывать на прочность, прекратила свои суровые проверки.
Зима была мягкой, морозы не опускались ниже двадцати пяти, снега выпало меньше обычного. Весна пришла рано, снег начал таять уже в конце марта, а к апрелю земля освободилась от белого покрова. Лето выдалось тёплым, щедрым на грибы и ягоды. Пётр чувствовал, как изменился за эти годы, стал другим человеком. Движения его стали экономнее, точнее, в них не было ни одного лишнего жеста. Тело стало жилистым, сухим, без единой капли лишнего жира — только мышцы да кости.
Слух, зрение, обоняние обострились до немыслимого для обычного человека предела. Он безошибочно предсказывал погоду на сутки вперёд, читая её по облакам и ветру. Он изучил повадки каждого лесного зверя — где тропят зайцы, где охотится рыжий лис, где бродит медведица с выводком. Он читал следы на снегу и земле, как открытую книгу. Но главная перемена произошла внутри. Время перестало нестись вскачь, перестало давить своей тяжестью. Оно просто было.
День сменялся ночью, зима — весной. Год шёл за годом, и каждый миг был полон, завершён и самодостаточен сам по себе. Не было планов на грядущее, не было сожалений о прошлом, не было тревоги о завтрашнем дне. Существовало только настоящее. Вот этот миг, вот этот вздох, вот этот костёр, вот это небо над головой. Буддисты зовут такое состояние просветлением — жизнью в настоящем моменте.
Пётр не ведал этих слов, но жил именно так. Весна 1982 года пришла рано. Снег сошёл к концу марта. В первых числах апреля земля оттаяла, и повсюду зазвенели ручьи. Пётр вышел проверить силки, расставленные на заячьих тропах у старого бурелома. Шёл по тропинке, вглядываясь в следы, и вдруг услышал голоса: мужские, громкие, совсем близко. Он замер на месте.
Сердце забилось часто и тревожно. Человеческие голоса, первые за многие месяцы. Прятаться было уже поздно — они были совсем рядом, шагах в двадцати. Из-за деревьев вышли двое охотников с ружьями за спинами, в камуфляже, с рюкзаками. Увидев его, они резко остановились. На мгновение воцарилась тишина. Все трое стояли и молча смотрели друг на друга.
Один из охотников, помоложе, медленно приподнял ружьё, направив его в сторону Петра, не целясь в упор, а просто на всякий случай, приведя его в готовность. Пётр стоял, опустив руки, показывая, что не опасен. Он не знал, что делать. Бежать? Но куда? У них ружья, догонят, решат, что дикий зверь. Молчать? Говорить? Старший охотник, мужчина лет пятидесяти, с обветренным, загорелым лицом, в ушанке, опустил руку, жестом ведя напарнику опустить ружьё, и сделал шаг вперёд, осторожно, как подходят к дикому зверю.
— Ты кто же будешь? — Голос его звучал не враждебно, скорее с изумлением и настороженностью.
Пётр открыл рот, желая ответить, но голос не шёл. Он не говорил с людьми семь лет, связки атрофировались, язык заплетался. Он кашлянул, прочищая горло, и попытался снова.
«Че-ло-век», — с трудом выдавил он хрипло, непривычно.
Голос прозвучал чужим, низким, грубым, не имеющим ничего общего с его прежним, мягким и интеллигентным тембром. Охотники молча переглянулись. Второй, помоложе, лет тридцати, со шрамом на щеке, тихо сказал напарнику: «И сколько ж тут надо прожить, чтоб так выглядеть? Гляди, борода до пояса, одет в звериные шкуры, худой, как скелет. Как он сюда попал? Ты что, тут живёшь, что ли?» Пётр молча кивнул, не доверяя своему голосу.
Охотники смотрели на него долго, изучающе. Старший шепнул напарнику: «Не старовер он, точно, молодой ещё, лет сорока максимум. И на сектанта не похож. Тут что-то не так. Неспроста человек в лесу годами живёт». Старший охотник сделал ещё шаг и негромко представился: «Меня Василий Иваныч зовут, а это Лёха. Алексей. Мы из Кривого Озера. Деревня отсюда в пятнадцати километрах, к югу. Охотимся. Ты у нас в деревне, часом, не промышлял? Картошку с огородов не брал?»
Пётр замер, охваченный страхом. Он думал, что действовал незаметно. А они знали. Василий усмехнулся, но без злобы. «Да ты не бойся, мужик. Мы не из-за картошки. Понятное дело, живёшь — есть надо. Просто наткнулись случайно. Лося весь день выслеживали, след потеряли, вот и вышли сюда».
Они достали термос, налили чаю в помятую металлическую кружку и протянули Петру. «На, выпей, горячий, с сахаром». Пётр взял кружку дрожащими руками и пил медленно, маленькими глотками. Чай был горячий, непривычно сладкий, после семи лет жизни без сахара. Голова закружилась от этой сладости, от вкуса, который он совсем забыл. Тепло разлилось по телу, ласковое и умиротворяющее.
Охотники достали мягкий белый хлеб и копчёную колбасу. «Ешь, не стесняйся, у нас ещё есть». Пётр ел медленно, тщательно пережёвывая каждый кусок, словно разучился есть такую пищу, привыкнув к жёсткой вяленой рыбе и зайчатине. Они сидели втроём на поваленном дереве, и все молчали.
Тишину леса нарушали лишь три звука: глухое чавканье Петра, далекой песней ветра, перебирающего хвои сосен, и одинокий, каркающий в разлад вороний крик. Затем Василий, осторожно, без малейшего нажима, начал свои расспросы: «Как звать-то тебя? Откуда ты родом? Что в лесу одном затерялся? И давно ли тут обитаешь?» Пётр отвечал скупо, выдавливая слова сквозь стиснутое горло, будто язык его онемел и не слушался. Семь лет… Выбрался из Ленинграда. Имени своего не назвал, боялся. Лёха тихо присвистнул. Семь лет.
Мать честная… Да как же он, один-то, зимой выжил? Морозы, поди, лютые, под сорок бывает. Пётр молча махнул рукой в сторону своей землянки. Там и живу. В земле. Печка есть, дрова заготавливаю. Василий кивнул, задумался, и взгляд его, пристальный и оценивающий, не отрывался от Петра. Потом спросил снова, почти шёпотом, бережно: «А сбежал-то зачем? От кого хоронишься? От жены, аль от кого пострашнее?» Пётр посмотрел на него долгим, испытующим взглядом, взвешивая, довериться или нет, и наконец прошепелявил хрипло: «От тех, кто не прощает. От тех, у кого руки длинные». Василий снова кивнул – теперь уже понимающе. Не стал допытываться, уловил суть без лишних слов. Значит, КГБ… Или что-то из того же ряда. Лёха было порывался расспросить подробней, но Василий остановил его одним суровым взглядом. «Не наше дело, Лёха. У всякого своя доля». Он тяжело вздохнул, и взгляд его, обращённый к Петру, наполнился глубочайшей жалостью. «Слушай, мужик, – сказал он. – Всяко бывает, причины у каждого свои, чтоб бежать. Но ведь так, вечно, не проживёшь. Это и жизнью-то назвать нельзя. Зима опять нагрянет, заболеешь, ногу сломаешь, медведь задерет… Кто тебе поможет? Звери лесные? Иди с нами в деревню. Поговорим по-хорошему, разберёмся. Может, чем и подсобим. Паспорт левый сыщем, на леспромхоз устроим. Мужики всегда нужны. Много таких, что от чего-то прячутся, а потом всплывают – и живут себе. Ничего». Пётр медленно, но с несокрушимой твёрдостью покачал головой. «Нельзя. Меня ищут, наверное, до сих пор. Найдут – конец».
Василий вздохнул с покорностью. «Ну, смотри сам, мужик. Твоя воля». Они поднялись, натянули на спины рюкзаки, приготовились к уходу. На прощание Василий обернулся: «Коли что – приходи в деревню, в Кривое Озеро. Третий дом от старой церкви, спроси Васильева. Постучишь в калитку – чем сможем, тем и поможем. Хлеба, спичек, соли… Али коли совсем прижмёт – приходи, не бойся». Пётр кивнул в ответ, но в душе своей знал твёрдо: не придёт он никогда. Я стоял и смотрел им вслед, пока их фигуры скрывались между стволами деревьев. Покачиваются рюкзаки на спинах, поблёскивают на солнце ружейные стволы… Вот они скрылись за поворотом тропы.
И в лес вернулась тишина, но была она теперь иной – тревожной, натянутой, будто воздух сгустился и замер в ожидании. Пётр стоял на тропе ещё минут десять, размышляя и понимая неизбежное: они обязательно кому-нибудь расскажут. Не со зла, не по глупости. Просто в деревнях не бывает тайн. Все всё про всех знают. Жена спросит вечером Василия: «Ну что, лося добыли?» А он ответит: «Нет, не добыли», – да зато встретили в лесу мужика странного. Дикий совсем, семь лет один живёт. Жена расскажет соседке Марье, Марья – ещё кому-нибудь… Дойдёт до сельсовета, до участкового, а то и кто-нибудь другой на него наткнётся – туристы летом, грибники, геологи, что по этим местам ходят. Семь лет он бежал от людей, семь лет хоронился, но теперь его бег подошёл к концу. Финиш близок.
Он вернулся в землянку, опустился на грубые нары и уставился в закопчённый потолок, долго и безнадёжно размышляя. Потом полез в потаённую нишу в углу и достал оттуда старый, промасленный свёрток.
Развернул его.
Там лежали последние вещи из той, прошлой жизни. Паспорт на имя Петра Сидорова, выцветший, с фотокарточкой, где был запечатлён юноша в очках и галстуке, неузнаваемо чужой. Пожелтевшая, исчерченная трещинами фотография матери. Письмо от друга, написанное ещё до всех арестов. Он смотрел на эти немые свидетельства того, кем он был когда-то, а потом медленно, одну за другой, сжёг всё в печке. Паспорт горел долго – картон был плотный, фотография вспыхнула и обратилась в пепел за мгновение. Письмо тлело, наполняя землянку горьким запахом горелой бумаги. Пепел он высыпал в ведро, вынес к озеру и развеял над тёмной водой. Ветер подхватил его и унёс в никуда. Теперь не осталось ничего, что связывало бы его с тем Петром Сидоровым из Ленинграда. Только тело, память и семь лет, прожитых в этом лесу.
А через девять дней после встречи с охотниками они пришли. Милиция и двое в штатском, в длинных плащах. КГБ. Окружили землянку на рассвете, когда было ещё темно. Пётр проснулся от чужих голосов снаружи, от хруста веток под тяжёлыми шагами. Лежал на нарах, вглядывался в земляной потолок и слушал. «Выходи добровольно! Ты окружён! Сопротивление бесполезно!» – голос был громкий, властный, привыкший командовать. Он полежал ещё минуту, и в голове его пронеслась ясная, холодная мысль: «Вот и всё. Семь лет, и – конец».
Он поднялся, облачился в свою самодельную одежду из звериных шкур и вышел из землянки. Свет раннего утра больно резанул по глазам, непривычный после полумрака. Вокруг стояли люди в форме – четверо милиционеров с автоматами, и те двое в штатском, с пистолетами в кобурах. Смотрели они на него, как на диковинного зверя, пойманного после долгой погони. «Руки вверх! Быстро на колени!» Пётр поднял руки и опустился на колени в снег. Холодный, мокрый. Надели наручники – металл был ледяной, жёсткий, он впился в запястья. Увезли его в милицию в Медвежьем Горске, а потом в Петрозаводск.
Допросы длились целый месяц, апрель и май 1982 года. Сначала в здании КГБ в Петрозаводске, потом перевели в Ленинград, в Большой дом на Литейном проспекте, где допрашивали всех «важных» подследственных. Главный вопрос, который снова и снова задавали ему разные следователи, был один: где был семь лет? С кем контактировал, кто помогал, кто укрывал, где брал деньги, еду, документы? Они не могли поверить, что он прожил семь лет один в лесу, в землянке, без единой живой души. Это казалось им невозможным, фантастическим. Они искали подпольную организацию, диссидентскую сеть, связи с иностранными разведками, может, даже шпионаж. Проверяли каждое его слово, искали нестыковки, давили, угрожали, не давали спать, допрашивали по двенадцать часов кряду, выискивая сообщников, связи, следы преступлений поважнее, чем распространение самиздата. Но ничего не нашли, ибо нечего было находить. Был только лес. Землянка. Семь зим и семь вёсен, прожитых в тотальном одиночестве.
Суд состоялся в июле 1982 года. Быстрый, закрытый, без журналистов. Статья 70-я: антисоветская агитация и пропаганда, побег от ареста, проживание без паспорта. Прокурор требовал десять лет строгого режима, как для рецидивиста и злостного нарушителя. Адвокат по назначению говорил вяло, без всякого энтузиазма, просил учесть, что самиздат тот распространялся лишь в узком кругу друзей, что время, проведённое в бегах, можно зачесть как наказание, что никаких иных преступлений за ним не числится. Судья – женщина средних лет в очках – монотонно зачитала приговор: пять лет колонии общего режима. Могло быть и хуже. Намного хуже. Учли время в бегах, отсутствие злого умысла, отсутствие других преступлений. Пётр не спорил, не возражал, не просил пощады – лишь молча кивнул, когда огласили срок. Пять лет – не так много по сравнению с семью годами в лесной глуши.
Колонию он получил в Коми, неподалёку от Инты, за Полярным кругом. Стандартная зона: деревянные бараки, вышки с автоматчиками, колючая проволока. Работа – на лесоповале, по двенадцать часов в день. Пётр работал молча. Не жаловался на тяжесть, не конфликтовал ни с надзирателями, ни с другими зеками – просто валил деревья, таскал брёвна, грузил вагонетки. Работа была каторжная, но отчасти привычная после семи лет заготовки дров в лесу. Другие заключённые сторонились его. Он был странным, не вписывался в зэковскую иерархию, не участвовал в их разговорах, в раскладах, в карточных играх, в самодеятельности – только работал и молчал. На вопросы отвечал односложно, коротко, не поддерживал бесед. Зеки прозвали его Лесной Пётр. Думали, что он контуженный, не в себе. Не трогали его, обходили стороной. Он и здесь оставался чужим – чужим среди чужих.
Его освободили досрочно в 1987-м, ровно через пять лет — без УДО, отсидев весь срок от звонка до звонка. На дворе была горбачёвская перестройка, время гласности и амнистии для политзаключённых. На воле Петра встречал новый паспорт, справка об освобождении да небольшие подъёмные на дорогу. Он замер у проходной колонии, его взгляд уходил вслед за пыльной дорогой, расходившейся в две стороны. Направо — путь в Инту, где можно было сесть на поезд до Ленинграда, в большой и шумный мир, в объятия городов.
Налево — дорога извилисто ныряла в чащу, в глухую тайгу, туда, где не ступала нога человека. Простояв так с десяток минут в немом раздумье, он, не оглянувшись ни разу, решительно шагнул налево, в лесную прохладу. Он вернулся в карельские леса, отыскал свою старую землянку. За пять лет её почти поглотила тайга: крыша основательно просела, стены густо заросли травой и молодым кустарником. Целую неделю ушло на то, чтобы вернуть ей жизнь: расчистить завалы, починить печь, заготовить дров. Так он возвращался к прежней жизни, единственно понятной и безопасной для него. Месяц спустя охотники с Кривого озера прознали, что лесной Пётр вернулся.
Сперва в деревне опасались: а ну как вернулся он озлобленным, затаил обиду и замышляет мстить за тот давний донос? Но Василий Иванович, самый смелый из них, сходил к нему на разведку, поговорил за жизнь и понял — Пётр просто живёт. Никому не мешает, ничего не просит, ничем не угрожает. Ему нужно лишь одно — оставаться в одиночестве. С тех пор его оставили в покое. Лишь изредка кто-то из местных приносит к тропе, на видный пенёк, гостинцы: краюху хлеба, пачку соли, коробок спичек, чай, банку консервов. И так же молча уходит.
Он же, в свою очередь, забирает дары и оставляет взамен на том же пне связку вяленой рыбы, заячью тушку, пригоршню сушёных грибов. Немой бартер, не требующий ни слов, ни встреч. Деревенские зовут его лесным Петром. Детишки побаиваются, а старушки, завидя его вдали, истово крестятся. Но никто не смеет его трогать — все привыкли. В лихие девяностые пытались было социальные работники забрать его в дом престарелых.
Приехали на уазике, уговаривали, убеждали. Он же, не вступая в пререкания, просто ушёл глубже в чащу, не показываясь около недели. А когда вернулся — непрошеные гости уже уехали. Больше к нему не приставали. Закон, конечно, есть закон, но раз человек не ищет государственной помощи, не нарушает покой и порядок, не совершает преступлений — к чему силой тащить его куда бы то ни было? Решили пусть живёт, как хочет.
Шли годы, сменялись десятилетия. Эпоха перестройки сменилась распадом великой страны. Бурные девяностые, относительно стабильные нулевые, кризисы, войны, бесконечные перемены. Мир за стенами тайги преображался до неузнаваемости с пугающей скоростью. А Пётр Сидоров жил в своём лесу у озера, в той же землянке, по тем же незыблемым законам. Зима, весна, лето, осень и вновь зима. Землянка его за эти годы стала только крепче, обросла скромным уютом: нары из толстых досок, полки для утвари и инструментов, даже крохотное оконце со стёклышком, подобранным на свалке покинутой деревни.
Пол теперь был деревянный, не земляной — куда теплее. Печь исправно служила ему, не дымя и не капризничая. Он знал здесь каждое дерево в радиусе двадцати километров, каждую звериную тропу, каждый ручеёк и каждую поляну. Это был его мир — небольшой, но до конца понятный и безопасный. В 2015-м нагрянули журналисты из Петрозаводска, собиравшие материал о карельских отшельниках. С помощью местных они вышли на Петра, явились с фотоаппаратами и диктофонами, пытались взять интервью, засыпали вопросами: «Почему вы живёте в лесу? Как выживаете? Что чувствуете? О чём жалеете?» Пётр стоял на пороге своего жилища и молча смотрел на них, не произнося ни слова. Послушал их минуту, а потом просто развернулся, скрылся в землянке и завесил вход брезентом.
Журналисты постояли в нерешительности, покричали ещё что-то в пустоту и ушли. Позже они опубликовали статью «Человек, который выбрал лес», снабдив её размытой фотографией, сделанной издалека. Они романтизировали его образ, представив этаким философом, сбежавшим от цивилизации, новым Диогеном, обретшим гармонию с природой. Но они не поняли самого главного. Он не выбирал лес как философию жизни. Он выбирал свободу, а лес оказался единственным местом, где она могла уцелеть.
#СССР #история #тайга #выживание #одиночество #побег #Ленинград #реальнаяистория #диссиденты #истории #рассказы #животные