— Хватит, — сказала я тихо, но так, что мой голос прозвучал громче любого крика. — Хватит лжи. Вы порезали мое платье. Я вас видела. Слышала ваши слова. У меня есть свидетели, которые видели, как вы выходили из гримерки с ножницами в руках, прямо перед тем, как я обнаружила порчу. У администратора ресторана. Вы забыли о камерах в коридоре, Елена Станиславовна?
Она побледнела, но не сдалась.
— Врешь! Никаких камер там нет!
— А вот и есть, — солгала я, не моргнув глазом. Я не знала, были они или нет. Но блеф был последним оружием. — И они все зафиксировали. Как и ваш разговор с частным детективом вчера вечером у бара. Его, кстати, уже опознали. Иван Игнатьевич. С темной репутацией. Вы хотите, чтобы все это, вместе с историей о краже и публикации личных фотографий, стало достоянием вашего прекрасного общества? Чтобы все узнали, какими методами пользуется уважаемая Елена Станиславовна?
Она замерла. Ее игра в жертву дала трещину. В глазах мелькнул животный страх — страх перед публичным разоблачением, перед потерей лица. Для нее это было страшнее всего.
— Ты не посмеешь…
— Посмотрю, как вы мне помешаете, — парировала я. — И насчет фотографий. Их распространение — уголовное преступление. И я уже отправила запросы, чтобы выяснить, откуда они у вас. Если они пришли от того человека — это одно. Но если вы их где-то… купили, — я сделала паузу, чтобы слово повисло в воздухе, — то это уже соучастие. Подумайте об этом.
Я повернулась к Максиму. Он смотрел на нашу дуэль, и в его глазах происходила тяжелая работа. Боль от увиденного, гнев на мать, попытку все это осмыслить.
— Максим, я люблю тебя. И я не прошу тебя выбирать между мной и матерью. Я прошу тебя выбрать правду. И нашу семью. Ту, которую мы создали вчера. Хочешь ты быть в ней или нет — решай. Но знай: я не буду жить в войне. И не буду позволять разрушать то, что между нами, грязными сплетнями и подлыми трюками.
Я развернулась и пошла к своей машине. Каждый шаг давался с невероятным трудом. Я ждала, что он окликнет меня. Что скажет «стоп».
Но он молчал.
Я села за руль, завела двигатель. В зеркале заднего вида я видела, как он стоит, опустив голову, а его мать что-то лихорадочно говорит ему, хватая за рукав.
Я уехала. Слез не было. Была пустота. Я сделала все, что могла. Более того, чем могла. Теперь решение было за ним.
Дома я снова уставилась в стену. Часы показывали три. Четыре. Пять.
В половине шестого ключ повернулся в замке. Вошел Максим. Он выглядел так, будто прошел через ад. Но в его глазах была ясность.
— Я сказал ей, что мы берем паузу. Что нам нужно время. И что если она еще раз попытается вмешаться в нашу жизнь, или оскорбить тебя, или навести какую-то грязь, то эта пауза станет вечной.
Он подошел, взял мои руки. Они были ледяными.
— Фотографии… Я не могу сказать, что они ничего для меня не значат. Мне было больно. И гадко. Но я понимаю, что это было до меня. Что ты имеешь право на свое прошлое, даже на ошибки. И что мать использовала это как оружие. А это… это уже не про тебя. Это про ее болезни.
Я не могла говорить. Я просто обняла его, прижалась к его груди, слушала стук его сердца. Оно билось часто и сильно.
— Я люблю тебя, — прошептал он. — И я выбрал тебя. Нашу семью. Но мне нужно время, чтобы переварить все это. Чтобы понять, как нам дальше быть с ней.
— Мы можем не быть с ней вообще, — тихо сказала я.
— Я знаю. И это, возможно, единственный вариант. Но это мое решение, и мне нужно его принять. Не сейчас. Позже.
Мы простояли так, может, час. Потом он сказал:
— У нас же должен быть медовый месяц. Давай уедем. Сейчас. Куда угодно. Даже если на дачу. Просто чтобы быть вдвоем. Без телефонов. Без… всего этого.
Я кивнула. Это было гениально. Уехать. Вырваться из поля ее досягаемости.
Мы бросили вещи в чемоданы, не глядя, что берем. Выключили телефоны. Просто сели в машину и поехали на юг, без маршрута, без броней.
Первые два дня мы почти не разговаривали. Просто спали, держась за руки, гуляли по пустынным пляжам, ели в придорожных кафешках. Постепенно лед стал таять. Мы начали снова говорить. Не о ней. О нас. О будущем. О том, какими родителями хотим быть. О том, что важно.
Через неделю Максим впервые включил телефон. Было десятки пропущенных звонков от матери, два — от отца, и одно смс от Олега Петровича: «Все спокойно. Держитесь».
Максим стер все пропущенные от матери, не слушая. Набрал отца.
— Пап, все в порядке? — короткий разговор. — Да, мы отдыхаем. Нет, адрес не скажу. Мама? Скажи ей, что если она хоть раз попробует выйти на связь не через тебя, мы сменим все номера. Передай это дословно. Спасибо, папа.
Он положил трубку и снова выключил телефон.
— Договорились?
— Пока да.
Мы пробыли в отъезде три недели. Это было время залечивания ран. Время, когда мы заново узнавали друг друга не как жертву и защитника, а как мужа и жену. Мы ссорились из-за пустяков и мирились со страстью. Смеялись до слез. Строили планы.
Когда мы вернулись, в нашей квартире пахло пылью и одиночеством. Но это было наше одиночество. Наша крепость.
Первым делом я подошла к платью, все еще висевшему на шкафу. Я сняла его, аккуратно сложила и убрала в коробку. Не как трофей. А как реликвию. Как напоминание не о войне, а о том, что мы выстояли.
Прошло еще два месяца. Мы не общались с Еленой Станиславовной. Олег Петрович изредка звонил Максиму, сообщая сухие новости: «Все живы-здоровы», «Мать записалась на курсы йоги», «Продаю старую дачу». Он был нашим единственным каналом, и мы понимали, что для него это тоже способ держаться на плаву, иметь связь с сыном.
Жизнь налаживалась. Мы входили в рутину брака, прекрасную и уютную. Я почти начала верить, что худшее позади. Что она сдалась.
Пока однажды вечером, возвращаясь с работы, я не увидела ее машину у нашего подъезда. Старый, темно-бордовый Mercedes, который она считала недостаточно роскошным, чтобы появляться на нем в обществе. Машина для негласных дел.
Сердце упало. Я медленно поднялась на лифте. Она ждала прямо у нашей двери. Одетая просто, почти бедно, без украшений. В руках держала небольшой конверт.
— Анна. Можно поговорить? — ее голос был тихим, без привычных металлических ноток.
— Максима нет дома, — сказала я, не открывая дверь.
— Я пришла к тебе.
Это было настолько неожиданно, что я, после секундного колебания, открыла. Она вошла, робко оглядываясь, как будто впервые видела нашу скромную квартиру.
— Я не надолго, — сказала она, оставаясь стоять посреди гостиной. — Я… принесла это.
Она протянула мне конверт. Я взяла. Внутри лежала распечатка — скриншоты переписки. Моей старой переписки с тем самым парнем. И цепочка писем, где некий анонимный «собиратель» предлагал Елене Станиславовне «компромат» на меня за крупную сумму. Ниже был его ответ, составленный, судя по всему, Олегом Петровичем: «Елена Станиславовна не интересуется подобными предложениями. Больше не беспокойте».
— Это все, что у меня было, — тихо сказала она. — Больше ничего нет. И не будет. Источник… я нейтрализовала.
Я смотрела на бумаги, не понимая.
— Зачем вы мне это показываете?
Она подняла на меня глаза. И в них не было ни злобы, ни триумфа. Была усталость. Бесконечная, вселенская усталость.
— Потому что мой сын выбрал тебя. И я проиграла. Я потратила полгода на то, чтобы это осознать. Сначала была злость. Потом отчаяние. Потом… пустота. Олег… он сказал, что если я не остановлюсь, он уйдет. По-настоящему уйдет. И я останусь совсем одна.
Она сделала паузу, глотая воздух.
— Я не прошу прощения. Я не умею это делать. И ты вряд ли сможешь меня простить. Это и не нужно. Я пришла сказать, что… я прекращаю военные действия. Капитулирую. На твоих условиях. Я не буду звонить, писать, приходить. Вы сами решите, когда и если хотите меня видеть. Я… — ее голос дрогнул, — я хочу знать своих будущих внуков. Но готова ждать. Столько, сколько понадобится.
Она повернулась и пошла к двери.
— Елена Станиславовна, — окликнула я ее. Она остановилась, не оборачиваясь. — А платье? Зачем вы его порезали? По-настоящему.
Она обернулась. В уголках ее глаз блеснула влага.
— Потому что оно было идеальным. А идеальное не терпит рядом с собой чужого. Особенно такого… живого. Такого настоящего. Оно делало тебя принцессой. А я хотела, чтобы ты выглядела Золушкой. Жалкой. Смешной. Чтобы он увидел разницу. — Она горько усмехнулась. — Но ты оказалась не Золушкой. Ты оказалась… фениксом. Восстала из пепла. Из обрезков ткани. И это… это внушает уважение. Даже мне.
Она вышла, тихо прикрыв дверь.
Я стояла, сжимая в руках конверт. Это не было примирением. Это было перемирие. Официальное признание поражения. И, возможно, это было лучше, чем любое показное прощение.
Когда вернулся Максим, я показала ему конверт и пересказала наш разговор. Он долго молчал, разглядывая распечатки.
— Йога, значит, — наконец сказал он с легкой усмешкой. — Интересно, помогает ли она против мании величия и токсичного контроля.
— Не знаю, — сказала я. — Но, кажется, она пытается. Впервые в жизни.
— Дай бог, — он обнял меня. — Значит, осада снята?
— Осада — да, — я прижалась к нему. — Но гарнизон на замке останется. На всякий случай.
Он кивнул. Мы оба понимали, что доверия не будет. Не сейчас. Может, никогда. Но будет мир. Наш собственный, выстраданный, трудный мир.
И это была не победа. Это было начало долгого, сложного перемирия. Но для начала было достаточно и этого. Мы выиграли право на свою жизнь. А это, в конечном счете, и была главная цель всей этой безумной войны, которая началась с лезвий ножниц и куска шелка.
***
Год.
Он прошел удивительно быстро и мучительно медленно одновременно. Время, которое должно было быть наполнено сладостью медового месяца и радостью первых месяцев брака, оказалось отмерено тиканьем внутренних часов и легким, почти невесомым напряжением, витавшим в воздухе нашей квартиры. Как запах дыма после давно потушенного пожара — его уже нет, но ноздри все еще помнят едкую горчинку.
Мы с Максимом выстроили свой мир, крепкий, как бункер. Мы работали, ходили в кино, ссорились из-за немытой посуды и мирились под утро. Купили огромную собаку — сенбернара по кличке Босс, чье ленивое, добродушное присутствие было лучшей терапией. Мы научились жить, не оглядываясь на тень, которую отбрасывал особняк в пригороде. Но тень, хоть и размытая, оставалась.
Елена Станиславовна сдержала слово. Не было звонков, писем, «случайных» встреч. Олег Петрович раз в месяц звонил Максиму, их разговоры были короткими, мужскими: о здоровье, о работе, о продаже той самой дачи («хочу купить себе хороший телескоп и уехать подальше от городской засветки»). Мать в этих беседах не упоминалась. Это было молчаливое соглашение.
А потом пришла весна. И с ней — две полоски на тесте. Я стояла в ванной, сжимая в руках пластиковый индикатор, на котором четко и неоспоримо проступили две линии. Не радость первой мысли. Не эйфория. Первым чувством был леденящий ужас. Страх не перед материнством. А перед тем, что теперь эта новость неизбежно прорвет хрупкую дамбу молчания.
Я вышла к Максиму. Он сидел на кухне с ноутбуком, что-то конспектируя. Я положила тест рядом на клавиатуру.
Он посмотрел. Медленно. Поднял на меня глаза. И в них не было ничего, кроме чистого, немого счастья. Оно разлилось по его лицу, сгладив все морщины тревоги последнего года.
— Правда? — прошептал он.
Я кивнула, и только тогда слезы наконец хлынули — от облегчения, от его реакции, от нахлынувшей любви. Он вскочил, обнял меня, закружил, прижимая к себе, бормоча что-то бессвязное: «Боже… Ань… Мы…»
Мы просидели потом на полу, обнявшись, и Босс, почуяв неладное (или, наоборот, большое ладное), тыкался в нас мокрым носом.
— Как ты думаешь… — осторожно начал я, когда первая буря эмоций улеглась.
— Знаю, о чем ты, — он перебил меня, его лицо стало серьезным. — Мать.
— Она узнает. Рано или поздно. От твоего отца. От кого-то еще.
— Пусть узнает, — сказал Максим с непривычной жесткостью. — Это не меняет ничего. Это наше с тобой решение. Наша семья.
Но мир, построенный на железобетонных принципах невмешательства, дал трещину. Первым звонком стал букет. Огромная, безвкусная композиция из дорогих, почти пластиковых на вид орхидей и роз цвета фуксии. Его привез курьер без открытки. Но стиль, эта претензия на роскошь, которая била в глаза, были визитной карточкой.
— Выбросить? — спросил я, глядя на этот монстрозный букет, занимавший весь наш скромный обеденный стол.
— Нет, — Максим стиснул зубы. — Отправим обратно. Без комментариев.
Мы так и сделали. Букет исчез. Наступила тишина. Но давление в атмосфере нарастало.
Через неделю пришла посылка. Детская, из чистого кашемира, нежно-персикового цвета. Без чека, но с биркой бутика, известного космическими ценами. К ней была приколота карточка, написанная ровным, знакомым почерком: «Для будущего наследника. С любовью, бабушка Елена».
Максим молча взял карточку, разорвал ее на мелкие кусочки и выбросил. Распакованную распашонку я аккуратно сложила и убрала в шкаф, на самую дальнюю полку. Выбрасывать детские вещи, даже от нее, казалось дурной приметой.
— Она проверяет границы, — сказал я вечером, когда мы пили чай. — Сначала цветы — безличные. Потом вещь, но с подписью. Дальше будет попытка прямого контакта.
— Она не посмеет, — буркнул Максим, но в его голосе не было уверенности.
Она посмела.
В день нашей первой свадебной годовщины мы решили отметить ее скромно, вдвоем, дома. Заказали суши, купили торт, зажгли свечи. Мы сидели на полу, вспоминали безумный год, смеялись над ужасным моментом с фонтаном (теперь это стало семейным анекдотом), и я впервые за долгое время почувствовала себя по-настоящему расслабленной.
И тут звонок в домофон. Резкий, настойчивый.
Мы переглянулись. Не ждали никого.
— Кто там? — спросил Максим через переговорку.
— Доставка, цветы и торт для Анны Соколовой, — ответил молодой голос.
Максим нахмурился, но нажал кнопку открытия. Через минуту в дверь позвонили. Он открыл.
На пороге стоял не курьер. Стояла Елена Станиславовна. В одной руке у нее была коробка с тортом, в другой — изящный букет полевых цветов, так непохожий на ту предыдущую уродливую композицию. Она была одета просто, почти по-домашнему. И смотрела не на Максима, а через его плечо, на меня.
— С годовщиной, — тихо сказала она. — Я… я не буду заходить. Я знаю, что меня здесь не ждут. Я просто хотела передать это лично. И сказать.
Максим застыл в дверном проеме, блокируя вход своим телом. Его спина была напряжена, как тетива.
— Мама, мы просили…
— Я знаю, что просили, — перебила она, и в ее голосе не было прежней властности. Была какая-то новая, непривычная нота. Смирения? Нет, не совсем. Принятия. — Я нарушаю ваш покой. В последний раз. Дай мне сказать, Максим. Три минуты.
Он колебался, затем, не поворачиваясь, спросил меня:
— Аня?
Я поднялась с пола, подошла к двери. Смотрела на нее, на эту женщину, которая год назад резала мое платье и пыталась уничтожить мою жизнь. Она казалась меньше. И старше. Не в возрасте, а в душе.
— Говорите, — сказала я.
Она перевела дух, как будто готовилась к прыжку с высокой скалы.
— Я принесла извинения. Не те, что на словах. Их все равно не примут. А вот эти, — она протянула мне коробку с тортом и букет. — Я испекла его сама. В первый раз в жизни. Получилось не очень, но… я старалась. А цветы… я ездила за город, собирала. Там, где мы с Олегом когда-то гуляли, когда были молоды.
Я взяла коробку и цветы. Они пахли медом и полынью. Настоящие. Торт в коробке действительно выглядел кустарно, неровно залит глазурью.
— Спасибо, — сказала я, потому что больше не знала, что сказать.
— Я не прошу позволения быть частью вашей жизни, — продолжала она, глядя куда-то в пространство между нами. — Я разрушила на это право. Но я хочу… вернуть то, что можно вернуть. Не отношения. А… связь. Одностороннюю, если хотите. Я буду знать, что у моего сына есть семья. Что будет ребенок. И это будет… просто факт. Который не надо оспаривать или портить.
Она достала из кармана пальто маленькую, потертую кожаную шкатулку.
— Это не подарок для ребенка. Это… для тебя, Анна. Как хозяйке будущего дома, где он будет расти.
Она протянула шкатулку мне. Максим сделал движение, как бы чтобы заблокировать передачу, но я уже взяла ее. Она была тяжелой.
— Открой, пожалуйста. Здесь.
Я щелкнула крошечной застежкой. Внутри, на бархате, лежал старинный столовый сервиз — ложки, вилки, ножи для фруктов, в серебре, с причудливым вензелем «О» (Орловы). И сверху, на отдельном листке пергамента, аккуратно, каллиграфическим почерком были выведены инструкции: «Чистить только мягкой тряпкой с зубным порошком. Хранить в сухом месте. Не мыть в посудомоечной машине. Передавать по женской линии».
Я смотрела на эти строки, и что-то дрогнуло внутри. Это не был подарок-взятка. Это был… ритуал. Передача эстафеты. Пусть и вынужденная. Пусть и на наших условиях. Она не просила меня называть ее мамой. Она просила меня хранить семейное серебро по правилам. Это был ее способ капитуляции. И признания.
— Я не умею быть другой, — тихо сказала Елена Станиславовна. — Не знаю, как любить без контроля. Боюсь, что никогда не научусь. Но я могу… отступить. И хранить молчание. И соблюдать правила. Ваши правила.
Она посмотрела на Максима. В ее глазах стояла такая бездонная, неприкрытая боль, что он невольно отвел взгляд.
— Сынок, ты счастлив?
Он кивнул, не говоря ни слова.
— Тогда и я… могу быть спокойна. В какой-то мере.
Она повернулась и пошла к лифту. Не оглядываясь. Ее плечи были прямыми, но походка, обычно такая уверенная, теперь казалась немного сломанной.
Мы закрыли дверь. Я поставила торт и цветы на стол, все еще держа в руках шкатулку. Максим подошел, обнял меня сзади, прижавшись щекой к моей голове.
— Что будем делать со всем этим? — прошептал он.
— Торт попробуем, — сказала я. — Он, наверное, ужасный на вкус. Но она испекла его сама. Цветы поставлю в воду. Они красивые. А это… — я открыла шкатулку, — это положим на верхнюю полку. На память. О том, что некоторые войны заканчиваются не победой, а договором о демилитаризации.
Мы попробовали торт. Он был приторно-сладким и немного подгоревшим снизу. Но мы съели по кусочку. Расплатившись за мир.
Прошло еще несколько месяцев. Мой живот округлился. Жизнь текла своим чередом. Шкатулка стояла на верхней полке. Иногда я ловила себя на том, что смотрю на нее. Не с теплотой, нет. С каким-то сложным чувством, где было и уважение к поражению врага, и жалость, и остаточная бдительность.
Олег Петрович, ставший за время нашей «холодной войны» почти своим человеком, приходил иногда на чай. Он купил тот телескоп и с восторгом показывал нам фотографии кратеров Луны. О ней он не говорил никогда. Но однажды, прощаясь, он сказал:
— Она… записалась на курсы психологии. Для родителей взрослых детей. Сидит, слушает. Никому не перечит. Для меня это чудо большее, чем любое черное дыры.
Мы улыбнулись. Возможно, это и было чудом.
Роды были тяжелыми. Долгими. Но когда все закончилось, и я, обессиленная, держала на груди маленькое, сморщенное существо — нашу дочь Софию — весь мир сжался до размеров этой палаты, до ее тихого сопения.
Максим плакал, не стесняясь слез. Целовал меня, целовал ее крошечную ручку.
Через два дня, когда нас уже готовили к выписке, медсестра принесла еще один букет. Маленький, скромный, из незабудок и веточек лаванды. К нему была привязана открытка. Все тот же почерк. Все те же каллиграфические строки:
«Анна. Максим. София. Здоровья, сил и мудрости. Храните друг друга. Е.О.»
Ни «любящая бабушка». Ни «с нетерпением жду встречи». Просто инициалы. И слова, которые звучали не как пожелание, а как заклинание. Как молитва.
Максим прочитал, долго смотрел на открытку, потом аккуратно положил ее в карман детской одежки, которую готовил к выписке.
— Лаванда хорошо успокаивает, — сказал он просто. — Положим в кроватку.
Мы привезли Софию домой. Началась новая жизнь, наполненная бессонными ночами, счастливым хаосом и всепоглощающей любовью.
Через месяц, в один из тех редких вечеров, когда дочка наконец крепко спала, а мы с Максимом сидели на кухне, попивая чай, он неожиданно сказал:
— Знаешь, я позвонил отцу сегодня. Спросил, не хочет ли он… ну, увидеть внучку. Прийти, когда будет удобно.
Я посмотрела на него. Это был огромный шаг. Не к ней. К нему.
— И что он?
— Обрадовался. Сказал, что привезет тот самый телескоп. Чтобы, когда подрастет… — Максим улыбнулся. — И… он спросил, не против ли мы, если мать… просто посмотрит на нее издалека. На прогулке, в парке. Без контакта.
Тишина повисла густая и значимая.
— Что ты ответил?
— Что подумаем. Что я посоветуюсь с тобой.
Я смотрела на запотевшее окно, за которым мерцали огни большого города. Вспоминала ножницы. Звук рвущегося шелка. Фонтан. Боль в его глазах от тех фотографий. И… испеченный собственноручно торт. Полевые цветы. Шкатулку с правилами. Открытку с незабудками.
— Пусть придет, — тихо сказала я. — Но только с отцом. И только посмотреть. На расстоянии.
Максим кивнул, взял мою руку, прижал к губам.
— Спасибо.
— Это не для нее, — честно сказала я. — Это для тебя. И для Софии. Чтобы у нее не было в жизни черной дыры под названием «бабушка». Пусть будет далекая звезда. Которую видно, но до которой не долететь.
Так и случилось. В один из солнечных воскресных дней мы гуляли с коляской по парку. На дальней скамейке, возле памятника какому-то поэту, сидели Олег Петрович с огромным фотоаппаратом и Елена Станиславовна. Она сидела очень прямо, в темных очках, не шевелясь. Мы прошли мимо, не приближаясь, не кивая. Максим лишь слегка поднял руку в знак приветствия отцу.
Когда мы сделали круг и снова прошли мимо той же скамейки, ее уже не было. Сидел только Олег Петрович. Он подошел к нам, заснял Софию крупным планом (с нашего разрешения), потрогал ее крошечную ручку через одеяло и ушел, счастливый.
В кармане коляски я позже нашла маленький сверток. В нем была серебряная ложка-погремушка. Старинная, с тем же вензелем. И записка: «Для прорезывания зубов. Серебро обеззараживает. Е.О.»
Я показала Максиму. Он вздохнул.
— Соблюдает правила.
— Да, — сказала я. — Соблюдает.
И положила ложку к остальному серебру в ту самую шкатулку. Правила были просты: дистанция, уважение границ, никаких внезапных вторжений. Она их соблюдала. Пока.
А я иногда, когда дома никого нет, подхожу к шкафу, достаю ту самую коробку. Открываю. Там лежит мое свадебное платье. Я так и не отдала его в реставрацию. Оно осталось таким, каким я его сделала в тот сумасшедший час — с грубыми драпировками, следами лески, заплатками из фаты. Символ того дня, когда я могла сломаться, но выбрала — сражаться.
Я его не надену никогда. Но я его храню. Как талисман. Как доказательство себе самой, что из любых обломков, даже если это обломки твоих мечтаний, сшитых шелком и надеждой, можно собрать что-то новое. Не такое идеальное, как задумывалось изначально. Но свое. Прочное. Настоящее.
Я закрываю коробку. Иду на кухню, где Максим возится с бутылочкой, а София тихо похныкивает у него на плече. Обнимаю их обоих. Мой мир. Мой логичный, выстраданный, неидеальный и такой драгоценный финал. И начало.
Конец!
Первая часть здесь:
Читайте и другие наши рассказы по ссылкам:
Если не затруднит, оставьте хотя бы пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!
Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)