– Что? – я замерла на пороге своей квартиры. Голос мамы в трубке звучал так, будто она не просила, а выносила приговор.
– Ты всё правильно услышала, Леночка, – вмешалась Катя, видимо, телефон был на громкой связи. – Папа умер, квартира осталась тебе одной. Но мы же семья! Ты же не собираешься жить в ней одна? Сдашь – и будешь делиться. Нам с мамой тоже деньги нужны.
Я поставила сумку на пол в прихожей. Руки почему-то дрожали. Папы не стало три месяца назад. Три месяца, в течение которых я почти каждую ночь просыпалась от того, что мне снилось, как он зовёт меня по имени. Три месяца тишины, в которой я пыталась понять, как жить дальше без его звонков по воскресеньям и без его «Ленок, ты там не замёрзла?».
И вот теперь этот звонок.
– Подождите, – я постаралась говорить спокойно, хотя внутри всё кипело. – Давайте по порядку. Папа оставил завещание. Нотариус всё прочитал. Квартира – моя.
– Завещание, завещание, – мама фыркнула так знакомо, что я буквально увидела, как она отмахивается рукой. – Он в последние годы совсем плох был, ты же знаешь. Давление, лекарства... Может, и не соображал уже, что подписывает.
– Мама, – я почувствовала, как голос становится твёрже, – папа был в ясном уме. Он сам пришёл к нотариусу. Сам всё подписал.
– Ну и что? – встряла Катя. – Мы всё равно имеем право на обязательную долю. Я читала в интернете.
Я закрыла глаза. Конечно, она читала в интернете. Катя всегда всё решала через интернет: и как лечить ребёнка, и как воспитывать мужа, и как теперь делить папино наследство.
– Катя, обязательная доля – это для несовершеннолетних или нетрудоспособных, – сказала я, стараясь не сорваться. – Ты работаешь. Мама получает пенсию. Папа всё предусмотрел.
– Ты теперь умная стала, да? – голос мамы стал ледяным. – Сидишь в своей Москве, в папиной квартире, а мы тут в области на одну пенсию выживаем.
Я посмотрела в окно. За стеклом шёл мелкий осенний дождь, и двор выглядел таким же серым, каким я себя чувствовала. Эта квартира – двухкомнатная, в старом кирпичном доме на окраине Южного Бутова – была папиным самым большим сокровищем. Он купил её ещё в девяностые, когда мы с Катей были маленькими, и всю жизнь гордился тем, что «у детей будет крыша над головой».
Я переехала сюда сразу после его смерти. Сняла свою съёмную квартиру, перевезла вещи. Потому что не могла иначе. Здесь всё было его: запах старых книг, потёртый диван, на котором он любил смотреть футбол, фотография на стене – мы с ним на море, мне двенадцать, я смеюсь, а он держит меня за плечи, будто боится, что волна унесёт.
– Мама, – я глубоко вдохнула, – я не собираюсь сдавать квартиру. Это мой дом теперь. Папин дом.
– Твой дом? – мама почти кричала. – А мы кто для тебя? Чужие?
– Вы – моя семья, – ответила я тихо. – Но это не значит, что я обязана содержать вас за счёт папиного наследства.
Повисла пауза. Потом Катя сказала уже спокойнее, с той интонацией «мы же по-хорошему»:
– Лен, ну не упрямься. Мы же не просим всё. Половина – тебе, половина – нам. Сдашь за шестьдесят тысяч, тридцать тебе, тридцать нам. Справедливо же.
Справедливо.
Я вспомнила, как в последний год папа звонил мне почти каждый вечер. Говорил, что Катя опять просила денег «на детей», что мама жалуется на здоровье и тоже просит. Что он устал быть для всех банкоматом. Что хочет, чтобы хоть что-то осталось мне – той, которая никогда ничего не просила.
– Я подумаю, – сказала я, понимая, что это единственный способ закончить разговор сейчас.
– Думай-думай, – мама хмыкнула. – А мы пока к нотариусу сходим. Всё равно своё заберём.
Они положили трубку. Я осталась стоять в прихожей, глядя на свои руки. Ладони были холодные.
Вечером того же дня я сидела на папином диване с чашкой чая и смотрела на его фотографию. Он улыбался той самой улыбкой – немного виноватой, немного усталой. «Ленок, – говорил он мне в последние месяцы, – ты только не дай им себя в обиду. Я всё для тебя сделал».
Я тогда кивала, не понимая, о чём он. Думала, просто старость, переживает.
Теперь понимала.
На следующий день я пошла к нотариусу. Просто так, чтобы ещё раз услышать.
– Елена Викторовна, – нотариус посмотрела на меня поверх очков, – завещание составлено абсолютно корректно. Ваш отец был в здравом уме и твёрдой памяти. Всё заверено. Оспорить его практически невозможно.
– А если они подадут в суд? – спросила я.
– Пусть подают, – она пожала плечами. – Суд будет на вашей стороне.
Я вышла от неё с ощущением, что держу в руках что-то очень хрупкое и очень важное.
Дома я открыла папин старый шкаф – тот самый, где он хранил документы. Достала толстую папку с надписью «Важное». Там было всё: свидетельство о собственности, старые квитанции, страховки. И ещё одна бумага, которую я раньше не видела.
Письмо.
На конверте – моё имя, папиным почерком.
Я открыла его дрожащими руками.
«Ленок, доченька моя. Если ты это читаешь, значит, меня уже нет. Я знаю, что после меня начнётся. Знаю твою маму и знаю Катю. Они будут давить, просить, требовать. Не дай им себя сломать. Эта квартира – всё, что я смог тебе оставить. Живи в ней. Дыши в ней. Не продавай и не сдавай, если не захочешь сама. Это твой дом теперь. И прости меня, что не смог дать больше. Люблю тебя. Очень. Папа».
Я плакала так, как не плакала даже на похоронах.
Через неделю мама с Катей приехали в Москву. Без предупреждения, как всегда.
Я открыла дверь – и увидела их в коридоре. Мама в своём старом пальто, которое носила ещё при папе. Катя – с новой сумкой, явно не по её зарплате воспитателя в детском саду.
– Ну что, подумала? – мама прошла мимо меня в гостиную, будто это всё ещё её дом.
– Подумала, – ответила я, закрывая дверь.
Катя сразу направилась на кухню, включила чайник. Как будто ничего не изменилось.
– Мы тут посчитали, – мама достала из сумки листок, исписанный её аккуратным почерком. – Если сдавать квартиру за семьдесят тысяч, то...
– Я не буду сдавать квартиру, – перебила я.
Они обе замолчали.
– Лена, – Катя повернулась от плиты, – ты что, серьёзно?
– Серьёзнее не бывает.
Мама встала, подошла ближе. Её глаза были красные – то ли от слёз, то ли от бессонницы.
– Ты понимаешь, что ты делаешь? – тихо спросила она. – Ты отбираешь у своей матери и сестры последнее.
– Нет, мама, – я посмотрела ей прямо в глаза. – Это вы пытаетесь отобрать у меня последнее, что оставил папа.
– Папа был бы против, – начала Катя.
– Папа написал мне письмо, – я достала из ящика стола конверт и положила перед ними. – Читайте.
Они переглянулись. Мама взяла письмо дрожащими руками.
Я вышла на балкон, чтобы не видеть их лиц.
Стояла там долго. Смотрела, как во дворе дети катаются с горки, как бабушки выгуливают собак. Обычная жизнь. Которую я теперь должна защищать.
Когда я вернулась, мама сидела на диване и тихо плакала. Катя стояла у окна, отвернувшись.
– Он правда так написал? – спросила мама, не поднимая глаз.
– Правда.
– Мы думали... – начала Катя и осеклась.
– Вы думали, что я слабая, – сказала я. – Что прогнусь, как всегда. Но больше не буду.
Мама подняла на меня глаза – в них было что-то новое. Не злость. Не обида. Усталость.
– И что теперь? – спросила она.
– Теперь вы уезжаете домой, – ответила я. – И, если захотите – можете подать в суд. Я готова. У меня есть завещание, есть письмо, есть заключение нотариуса. Всё, как положено.
Катя резко повернулась:
– То есть ты нас выгоняешь?
– Я прошу вас уйти из моей квартиры, – поправила я.
Мама встала. Медленно собрала сумку.
– Ты изменилась, Лена, – сказала она на пороге.
– Да, – согласилась я. – Изменилась.
Они ушли. Дверь закрылась. Я осталась одна в тишине, которая впервые за долгое время казалась мне своей.
Но это было только начало. Потому что через две недели пришло письмо из суда – иск о признании завещания недействительным. И я поняла: лёгкой победы не будет…
– Ты серьёзно собираешься с нами судиться? – голос Кати в трубке дрожал от возмущения и чего-то ещё, чего я раньше в ней не слышала. Страха, наверное.
Я сидела за кухонным столом, передо мной лежала повестка. Белый конверт с гербовой печатью выглядел чужеродно среди папиных кружек с облупившейся краской и старой хлебницы.
– Это вы подали иск, – спокойно ответила я. – Не я.
– Лена, ну послушай, – теперь уже мама взяла телефон, я слышала, как Катя что-то шепчет ей на заднем плане. – Мы же не со зла. Просто… жизнь тяжёлая стала. Цены растут, пенсия маленькая, у Кати дети…
– Я знаю, – перебила я. – Я всё знаю. И всё равно не отдам квартиру.
Повисла пауза. Потом мама вздохнула так тяжело, будто весь воздух из неё вышел разом.
– Значит, до суда?
– До суда, – подтвердила я и положила трубку.
В тот вечер я впервые за долгое время не могла уснуть в папиной квартире. Лежала в его кровати, смотрела в потолок и думала: как же так вышло, что самые близкие люди стали мне врагами?
На следующее утро я пошла к адвокату.
– Елена Викторовна, – женщина средних лет, строгая, в аккуратном костюме, внимательно посмотрела на меня через стол. – У вас очень сильная позиция. Завещание составлено по всем правилам, медицинское освидетельствование при оформлении было, свидетели есть. Плюс письмо вашего отца – это хоть и не юридический документ, но в суде произведёт впечатление.
– А они на что рассчитывают? – спросила я.
– На ваше желание избежать скандала, – она улыбнулась уголком губ. – Часто так бывает. Родственники давят на жалость, угрожают судом, а потом человек сдаётся, лишь бы не ходить по инстанциям.
– Я не сдамся, – сказала я твёрдо.
– Тогда готовимся, – адвокат кивнула. – Первое заседание через месяц.
Месяц пролетел как один день.
Я почти не спала. Перечитывала папины письма – не только то, последнее, но и старые, которые он присылал мне в общежитие, когда я училась в институте. «Ленок, главное – не позволяй никому решать за тебя, как жить». Я тогда смеялась над этими его наставлениями. Теперь каждое слово жгло.
Мама с Катей звонили почти каждый день. То просили, то угрожали, то плакали. Один раз Катя даже приехала одна – стояла под дверью, просила впустить «хотя бы поговорить».
– Лен, ну неужели ты хочешь, чтобы мы с детьми на улице остались? – её глаза были красные, тушь размазалась.
– Катя, – я смотрела на неё через цепочку, – у тебя есть квартира. Двушка в Люберцах, которую папа вам с мужем помог купить.
– Там ипотека! – почти крикнула она. – Мы еле тянем!
– Это ваши проблемы, – ответила я и закрыла дверь.
В день суда я надела самое строгое, что у меня было – чёрные брюки и белую рубашку. Как на похороны.
Зал был маленький, душный. Мама с Катей сидели напротив, рядом с их адвокатом – молодым парнем, который выглядел так, будто только что окончил университет.
Судья – женщина лет пятидесяти, с усталым взглядом – открыла дело.
– Истцы просят признать завещание недействительным в связи с тем, что на момент составления завещания гражданин Смирнов Виктор Иванович якобы не мог осознавать значения своих действий, – начала она.
Их адвокат встал. Рассказал про давление, про лекарства, про то, что я якобы «втерлась в доверие» к отцу в последние годы.
Я сидела и слушала, как будто это было не про меня.
Потом слово дали моей стороне.
Мой адвокат встала спокойно, без лишних эмоций.
– Уважаемый суд, – начала она, – у нас есть медицинское заключение от лечащего врача Смирнова В.И., датированное за неделю до составления завещания. Гражданин был полностью дееспособен. Есть видеозапись у нотариуса – желаете, можем предоставить. Есть показания свидетелей. Есть письмо, написанное рукой самого Смирнова, где он чётко объясняет мотивы своего решения.
Она положила на стол папку.
Судья посмотрела на истцов.
– Есть ли у вас доказательства того, что Смирнов В.И. находился в состоянии, препятствующем пониманию своих действий?
Их адвокат замялся.
– У нас есть… показания родственников…
– Родственников, которые являются заинтересованными лицами, – мягко уточнила судья.
Мама встала.
– Ваша честь, – её голос дрожал, – он же мой муж был! Я сорок лет с ним прожила! Как он мог всё оставить чужой дочери?
Я вздрогнула от слова «чужой».
Судья посмотрела на неё внимательно.
– Согласно закону, гражданин вправе завещать своё имущество кому угодно. Даже если это вызывает недовольство родственников.
Потом слово дали мне.
Я встала. Ноги дрожали.
– Мой отец, – начала я, и голос всё-таки сорвался, – всю жизнь заботился обо всех. Помогал маме, помогал Кате, мне почти ничего не давал, чтобы «не избаловать». И в последние годы он понял, что если оставит квартиру всем поровну, то я останусь ни с чем. Потому что я никогда не просила. Он хотел, чтобы хоть раз в жизни у меня было что-то своё.
Я замолчала. В зале было тихо.
Судья отложила ручку.
– Суд удаляется на совещание.
Мы ждали в коридоре. Мама с Катей сидели в другом конце, не глядя в мою сторону.
Через двадцать минут нас позвали обратно.
– В удовлетворении исковых требований отказать полностью, – сказала судья. – Завещание признаётся действительным.
Мама закрыла лицо руками. Катя смотрела в пол.
Я вышла из зала и только на улице дала волю слезам.
Дома я открыла бутылку красного – ту, что папа приберегал «на особый случай». Выпила один бокал, потом второй.
Позвонила мама.
– Лена, – её голос был глухой, – прости нас.
Я молчала.
– Мы… мы не думали, что ты так серьёзно…
– Я серьёзно, мама, – ответила я. – Очень серьёзно.
– Мы больше не будем, – быстро сказала она. – Обещаю. Только… не отворачивайся совсем, ладно?
Я долго смотрела в окно. Дождь кончился, и в луже отражалось небо – чистое, почти весеннее.
– Я не отворачиваюсь, – сказала я наконец. – Но и ближе подпускать не буду. У каждого теперь своя жизнь.
Она заплакала в трубку. Я положила трубку.
На следующий день я поехала на кладбище. Стояла у папиной могилы, положила цветы.
– Я сделала, как ты просил, – сказала я тихо. – Теперь всё по-настоящему моё.
Ветер шевельнул ветки сосен. Мне показалось, что он ответил.
А через неделю пришло ещё одно письмо – уже от Кати.
«Лен, я всё поняла. Правда. Прости меня. Я просто… боялась. За детей, за будущее. Но теперь вижу, что вела себя ужасно. Если когда-нибудь сможешь – прости. И если захочешь – приезжай. Дверь открыта».
Я прочитала и положила письмо в ту же папку, где лежало папино.
Не знаю, поеду ли когда-нибудь. Может быть. А может, и нет.
Но впервые за долгое время я почувствовала, что дышу полной грудью.
Это был мой дом. Мой воздух. Моя жизнь.
И никто больше не имел права мне указывать, как в ней жить.
– Ты всё-таки продаёшь квартиру? – голос Кати в трубке звучал растерянно, почти испуганно.
Я стояла у окна, глядя, как во дворе рабочие грузят в машину старый папин диван. Тот самый, на котором он любил дремать по воскресеньям под телевизор.
– Не продаю, – ответила я спокойно. – Меняю. На такую же двухкомнатную, но в новом доме. Ближе к центру.
– Зачем? – Катя явно не понимала. – Ты же так хотела остаться в папиной…
– Хотела остаться с папой, – перебила я. – А не с обоями, которые он клеил в девяносто восьмом.
Повисла пауза. Потом она тихо спросила:
– А можно… приехать посмотреть? До того, как ты переедешь окончательно?
Я задумалась на секунду.
– Приезжайте, – сказала. – В субботу.
В субботу они пришли вдвоём – мама и Катя. Без детей, без лишних слов. Мама несла пакет с пирожками, как в старые времена, когда мы ещё были семьёй, а не тремя женщинами, которые едва не разорвали друг друга из-за квадратных метров.
Я открыла дверь.
– Проходите.
Они прошли. Медленно, будто боялись спугнуть что-то.
Мама остановилась посреди гостиной, посмотрела на пустые стены – я уже сняла все фотографии, сложила в коробку.
– Пусто как, – сказала она тихо.
– Скоро будет ещё пустея, – я показала на коробки. – Всё, что моё, забираю. Остальное – в благотворительность.
Катя подошла к окну, провела пальцем по подоконнику.
– Помнишь, как мы тут с тобой в «дочки-матери» играли? – спросила она. – Ты всегда была мамой, а я дочкой.
– Помню, – улыбнулась я.
Мама поставила пирожки на стол, села на единственный оставшийся стул.
– Лен, – начала она, и голос дрогнул, – мы с Катей долго говорили… после суда. И я… я поняла, что была не права. Не только в последние годы. Ещё раньше. Когда ты училась, когда замуж собиралась… Я всё время тебя учила, как жить. А надо было просто любить.
Я молчала.
– Прости меня, доченька, – она подняла глаза, и я впервые за много лет увидела в них не упрямство, а настоящие слёзы. – Я не умею по-другому. Но я очень хочу научиться.
Катя подошла, встала рядом с мамой.
– И я прости, Лен. Я вела себя как последняя… ну, ты поняла. Думала только о себе. А ты ведь тоже его дочь. И он тебя любил не меньше, просто по-другому показывал.
Я смотрела на них и вдруг почувствовала, как внутри что-то оттаивает. Не сразу. Не полностью. Но оттаивает.
– Пирожки остынут, – сказала я.
Мы сели за стол. Пили чай из старых папиных кружек. Говорили о погоде, о Катиных детях, о том, что мама наконец-то записалась в бассейн. О квартире – ни слова.
Когда они собрались уходить, мама остановилась на пороге.
– Лен, а можно… можно иногда приезжать к тебе в новую? Просто в гости. Без всякого.
Я кивнула.
– Можно. Только звоните заранее.
Она улыбнулась – впервые за долгое время по-настоящему.
– Договорились.
Я закрыла дверь, вернулась в пустую квартиру и вдруг заплакала. Не от боли. От облегчения.
Через месяц я переехала.
Новая квартира была светлая, с большими окнами и видом на парк. Я повесила папину фотографию – ту, где мы на море – над рабочим столом. Поставила его любимую кружку на полку. И впервые за долгое время почувствовала: он здесь. Не в стенах. А во мне.
Мама с Катей приезжали через две недели. Привезли цветы и торт. Мы пили чай на балконе, смотрели, как желтеют деревья.
– Красиво у тебя, Леночка, – сказала мама.
– Спасибо, – ответила я.
Катя достала телефон, показала фотографии детей.
– Старший уже в первый класс пошёл. Просил передать тёте Лене привет.
Я улыбнулась.
– Передавай и ему привет.
Когда они ушли, я долго стояла на балконе.
Вечер был тёплый, почти летний. Где-то внизу смеялись дети.
Я достала телефон, набрала маму.
– Мам?
– Да, доченька?
– В следующее воскресенье приходите на обед. Я борщ сварю. Папин рецепт.
Она молчала секунду, потом я услышала, как она шмыгает носом.
– С удовольствием, Ленок. С большим удовольствием.
Я положила трубку и посмотрела на небо. Где-то там, я точно знала, папа улыбается.
Потому что впервые за много лет у нас снова была семья. Не идеальная. С трещинами и шрамами. Но настоящая.
И квартира, в которой я теперь жила, была не просто моей. Она была нашим общим воздухом. Только дышать в нём теперь могла каждая по-своему.
Рекомендуем: