Найти в Дзене
Валерий Коробов

Уроки жизни - Глава 2

Лето 1913 года выдалось на редкость знойным и душным. Воздух над Светлогорьем плавился, колеблясь маревами над выгоревшими полями. Даже река обмелела, обнажив песчаные отмели, где целыми днями резвилась деревенская детвора. Но в школе Софьи Павловны жизнь не замирала. Три года, проведённые в селе, изменили и саму Софью. Из робкой, хрупкой девицы она превратилась в уверенную, уважаемую женщину. Её авторитет был теперь непререкаем. Глава 1 Лето 1913 года выдалось на редкость знойным и душным. Воздух над Светлогорьем плавился, колеблясь маревами над выгоревшими полями. Даже река обмелела, обнажив песчаные отмели, где целыми днями резвилась деревенская детвора. Но в школе Софьи Павловны жизнь не замирала — она просто переместилась под сень огромного старого клёна во дворе, где теперь стояли скамейки и самодельная грифельная доска на подставке. Три года, проведённые в селе, изменили и саму Софью. Из робкой, хрупкой девицы она превратилась в уверенную, уважаемую женщину. Её авторитет был те

Лето 1913 года выдалось на редкость знойным и душным. Воздух над Светлогорьем плавился, колеблясь маревами над выгоревшими полями. Даже река обмелела, обнажив песчаные отмели, где целыми днями резвилась деревенская детвора. Но в школе Софьи Павловны жизнь не замирала. Три года, проведённые в селе, изменили и саму Софью. Из робкой, хрупкой девицы она превратилась в уверенную, уважаемую женщину. Её авторитет был теперь непререкаем.

Глава 1

Лето 1913 года выдалось на редкость знойным и душным. Воздух над Светлогорьем плавился, колеблясь маревами над выгоревшими полями. Даже река обмелела, обнажив песчаные отмели, где целыми днями резвилась деревенская детвора. Но в школе Софьи Павловны жизнь не замирала — она просто переместилась под сень огромного старого клёна во дворе, где теперь стояли скамейки и самодельная грифельная доска на подставке.

Три года, проведённые в селе, изменили и саму Софью. Из робкой, хрупкой девицы она превратилась в уверенную, уважаемую женщину. Её авторитет был теперь непререкаем. Она научилась находить общий язык не только с детьми, но и с их родителями, разрешать споры, давать мудрые, взвешенные советы. К её хромоте все давно привыкли, а многие даже считали это особым знаком — «учительница наша не из легкомысленных, у неё своя поступь».

Но главной переменой стали её отношения с Алексеем Воронцовым. После истории с проверкой они не просто стали союзниками — они стали необходимыми друг другу. Он приходил не реже двух раз в неделю, иногда просто чтобы посидеть на лавочке у школы, наблюдая, как она занимается с детьми. Иногда они обсуждали новости из уездной газеты, которые становились всё тревожнее: убийство в Сараево, напряжённость в Европе, забастовки на заводах.

Однажды в июле, когда занятия закончились и последний ученик скрылся за поворотом, Алексей не ушёл, как обычно. Он остался сидеть под клёном, и в его позе была непривычная напряжённость.
— Софья Павловна, можно вас на минутку? — сказал он, когда она вышла, вытирая руки о передник.
— Конечно, — она присела на соседнюю скамью, почуяв неладное.
— Я получил письмо от брата, из Петербурга, — начал он, не глядя на неё. — Он пишет, что дела плохи. Война с Германией — вопрос нескольких недель, если не дней. Мобилизация будет всеобщей.

Слово «война» повисло в знойном воздухе, словно удар колокола. Софья ощутила ледяной холодок у основания позвоночника, несмотря на жару.
— Война? Но ведь царь…
— Царь ничего уже не решает, — резко перебил он, и в его голосе прозвучала горечь. — Решают генералы и амбиции. Брат пишет — страна к войне не готова, но иного выхода не видят. Это будет бойня.

Он замолчал, сжимая и разжимая кулаки. Потом повернулся к ней, и в его глазах была такая открытая, неприкрытая боль, что Софье захотелось протянуть руку, коснуться его плеча. Но она не посмела.
— Меня призовут одним из первых, — сказал он тихо. — Бывший офицер запаса, здоров, без семейных обязательств. Через месяц, может, два, меня здесь не будет.

Мир вокруг Софьи поплыл. Она не думала об этой возможности. Алексей был такой неотъемлемой, прочной частью её жизни в Светлогорье, как стены школы или тот старый клён. Мысль о том, что он может исчезнуть, уехать на войну и… не вернуться, была невыносимой.
— Но школа… — глупо вырвалось у неё.
— Школу я обеспечу. Договорился с лесничеством, дрова будут подвозить. Деньги на книги и материалы оставлю у старосты. С вами, я знаю, всё будет в порядке. — Он говорил деловым тоном, но голос слегка дрожал. — Я не об этом. Я о… Я хотел бы, чтобы у меня был повод вернуться.

Он посмотрел на неё прямо, и в его взгляде не осталось ни намёка на привычную сдержанность. Там была только тревога, надежда и что-то ещё, от чего у Софьи перехватило дыхание.
— Три года я наблюдаю за вами, Софья Павловна. Сначала из любопытства, потом с уважением, потом… потом с чувством, которое мне не под силу больше скрывать. Вы — самая сильная, самая достойная женщина, которую я встречал. Вы построили здесь целый мир. И я хотел бы… я прошу вас стать моей женой. До того, как я уеду. Чтобы знать, что здесь, в Светлогорье, у меня есть дом. И человек, который ждёт.

Он сказал это просто, без пафоса, почти сурово. И от этой суровости его признание звучало в тысячу раз искреннее. Софья почувствовала, как её лицо заливается краской. Она тысячу раз представляла этот момент — втайне, со страхом и надеждой. Но сейчас, когда он прозвучал на фоне слова «война», всё казалось неправильным, несправедливым.
— Алексей Николаич… я… вы не из жалости? — выдохнула она, ненавидя себя за эту слабость, но не в силах её преодолеть. — Из-за моей ноги? Из-за того, что я одна?
Он вскинул голову, и в его глазах вспыхнул настоящий гнев.
— Вы думаете, я настолько мелкий? — его голос зазвучал низко и опасно. — Я предлагаю вам руку и сердце не потому, что вы «бедная калека», а потому, что вы — вы. Вы, которая не сломалась, когда все были против. Вы, которая зажгла свет в головах этих ребятишек. Вы, с которой мне интересно молчать и говорить. Если уж на то пошло, это я недостоин вас. Разорившийся дворянин, затворник, у которого нет будущего, кроме как идти под пули.

Он встал, сделав шаг к ней. — Так что решайте. Но решайте по правде. Чувствуете ли вы что-то ко мне? Или я для вас всего лишь благодетель, которого нужно уважать?

Софья подняла на него глаза. И в этот момент все сомнения, все страхи отступили. Она увидела перед собой не идеализированного героя, а человека — сильного, но уязвимого, умного, но растерянного перед лицом общей беды. И поняла, что чувствует к нему не благодарность, а нечто гораздо большее. Это чувство росло в ней исподволь все эти три года, согревая её в самые трудные дни.
— Я боюсь, — призналась она шёпотом. — Боюсь этой войны. Боются, что вы не вернётесь. Боюсь не справиться одной.
— А я боюсь уехать, не сказав вам всего, — тихо ответил он. — Так что мы квиты. Но если вы скажете «да» — у меня будет ради чего возвращаться. И у вас будет не просто школа. У вас будет дом. Наш дом.

Слово «наш» прозвучало так естественно, так правильно, что Софья почувствовала — это и есть правда. Её сердце, всё это время тихо стремившееся к нему, наконец обрело покой.
— Да, — сказала она тихо, но чётко. — Я буду вашей женой, Алексей.

Он замер, словно не веря своим ушам. Потом его лицо осветилось такой облегчённой, счастливой улыбкой, какой она у него никогда не видела. Он не стал обнимать её или целовать — вокруг могли быть люди. Но он взял её руку, крепко сжал в своей большой, тёплой ладони и поднёс к губам, коснувшись тыльной стороны пальцев.
— Спасибо, — прошептал он. — Вы сделали меня самым счастливым человеком накануне самой большой беды.

Венчались они тихо, почти тайком, через две недели. В сельской церкви, в присутствии старосты, Марфы, Аграфены и нескольких самых близких учеников Софьи — Прохора, Матрёны и уже почти взрослого Ивана, который стоял, вытянувшись в струнку, как почётный караул. Федька Гаврилов, узнав, тайком принёс букет полевых цветов и положил его на паперть.

Софья была в простом белом платье, сшитом за ночь Аграфеной и Марфой. Алексей — в своём парадном сюртуке. Когда священник обвёл их вокруг аналоя, Софья, припадая на больную ногу, чувствовала, как крепкая, уверенная рука Алексея поддерживает её за локоть. И в этот момент она перестала бояться. Что бы ни случилось — они теперь одно целое.

После венчания был скромный обед в Воронцовском доме. Но праздник омрачала зловещая тень. На следующий день пришла телеграмма о всеобщей мобилизации. Война началась.

Алексей уезжал через неделю. Эти семь дней были одновременно самыми счастливыми и самыми мучительными в жизни Софьи. Она переселилась в его дом, который теперь стал их общим. Они мало говорили о будущем — оно было слишком туманным и страшным. Они просто были вместе: завтракали в тихой столовой, вечерами он читал ей вслух в библиотеке, она показывала ему тетради учеников. Ночью, прижимаясь к его сильному, тёплому телу, она молилась, чтобы это никогда не кончалось.

В день отъезда всё село вышло провожать мобилизованных. Человек двадцать мужчин, от мала до велика, собрались у волостного правления. Алексей, уже в походной форме, с холодным, непроницаемым лицом, пожимал руки соседям. Подойдя к Софье, он на мгновение утратил выдержку — в его глазах мелькнула агония.
— Хозяйствуй, — тихо сказал он, касаясь её щеки. — Школу береги. Жди.
— Возвращайся, — выдохнула она, сжимая его руку изо всех сил. — Обещай, что вернёшься.
— Постараюсь, — был его честный, без ложных обещаний, ответ.

Он сел в телегу, последний раз обернулся. Их взгляды встретились — полный любви и тревоги её и суровый, полный решимости его. Потом лошадь тронулась, и телега скрылась в облаке пыли.

Софья стояла, пока последний звук не затих. Потом медленно, опираясь на палку, которую Алексей вырезал для неё накануне, пошла к школе. У крыльца её ждали ученики — тихие, испуганные.
— Война началась, — сказала она им, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Наши отцы, братья уходят. Наш долг — быть сильными. Учиться усерднее. Помогать матерям. И верить, что они вернутся. Сегодня урок будет о географии. Узнаем, где находится Германия.

Она вошла в класс, к своей кафедре. На душе была пустота и холод. Но когда она увидела перед собой двадцать пар детских глаз, ждущих от неё силы и уверенности, она выпрямилась. Теперь она была не только Софьей Павловной, учительницей. Она была Софьей Воронцовой, женой солдата. И она должна была держаться. Ради него. Ради них. Ради этого кусочка мирной жизни, который нужно было сохранить в надвигающемся хаосе.

Первая мировая война ворвалась в Светлогорье не грохотом снарядов, а тихим, нескончаемым горем похоронок, тяжёлой работой женщин и подростков на полях и растущей тревогой в глазах тех, кто остался ждать. И Софья, теперь уже Воронцова, стояла в эпицентре этой тревоги, становясь для всего села не просто учительницей, а опорой, советчицей, живым символом того, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается. Её личное счастье оказалось таким коротким, но оно дало ей силы на долгие годы испытаний, которые только начинались.

***

Осень 1914 года принесла в Светлогорье не золото листвы и щедрый урожай, а серый, бесконечный дождь и тяжелую, липкую грязь на дорогах. Село будто выцвело, потеряло краски. Мужчины — кормильцы, работники, отцы — ушли, оставив за собой пустоту, которую невозможно было заполнить. На полях теперь работали женщины, старики и подростки. Даже Иван, лучший ученик Софьи, теперь приходил в школу только по вечерам, усталый до невозможности, с мозолями на недетских руках.

Школа оставалась островком порядка в этом море тревоги и непосильного труда. Софья, теперь уже Софья Алексеевна Воронцова, понимала это лучше всех. Она открывала школу рано утром и закрывала поздно вечером, чтобы у занятых работой детей всегда есть возможность забежать за книгой, получить задание, просто посидеть в тепле. Её собственная жизнь свелась к двум полюсам: школа и ожидание.

Письма от Алексея приходили редко, с задержкой в месяцы, и каждое было на вес золота. Они были краткими, цензурированными, но в скупых строчках она ловила отзвук его голоса, его характера.

«Софья, здравствуй. Жив, здоров, что уже счастье. Стоим в резерве, кормят сносно. Погода отвратительная, грязь по колено. Читаю в редкие минуты, вспоминаю библиотеку. Как школа? Как твоя нога? Не перетруждайся. Держись. Твой Алексей».

Она перечитывала каждое письмо десятки раз, пряча их в шкатулку из-под шляпки, стоявшую на комоде в их — теперь только её — спальне. По ночам, в холодной постели, она прижимала эти листки к груди, пытаясь уловить запах далёких полей, пороха, его рук. И молилась. Не столько Богу, сколько какой-то безликой вселенской справедливости, умоляя сохранить его.

Её авторитет в селе за военные месяцы вырос невероятно. Она была не просто учительницей, а «барыней Воронцовой», женой офицера, к которой шли за советом, помощью, простым человеческим словом. К ней пришла Анфиса, жена ушедшего на фронт кузнеца, когда получила первую похоронку на односельчанина — не на её мужа, но страх парализовал её.
— Софья Алексеевна, я не могу… как жить-то теперь? Каждый день жду, сердце заходится, — рыдала женщина, сидя на кухне воронцовского дома.
Софья молча налила ей крепкого чаю, положила кусок сахара — теперь уже ценного.
— Жить нужно, Анфиса. Работать. Детей растить. Если перестанем жить, то зачем тогда они там воюют? — говорила она тихо, и её слова звучали не как пустое утешение, а как суровая правда, выстраданная ею самой. — Мы здесь — их тыл. Наш долг — держать этот тыл крепким.

Она организовала при школе «Кружок помощи» — женщины и девочки постарше вяжут варежки и носки для солдат, собирают посылки: сухари, сало, махорку. Это занятие, простое и практичное, стало своего рода терапией. Сидя за общей работой, женщины говорили, делились тревогами, плакали, а потом успокаивались. Софья руководила этим процессом мягко, но уверенно, став душой этого маленького женского мирка.

Однажды в ноябре, когда первый снег уже покрыл землю хрупким настом, в село пришла беда, коснувшаяся её непосредственно. В школу ворвался заплаканный, растрёпанный Федька Гаврилов.
— Софья Алексеевна! Папа… папа наш… убит! — выдохнул мальчик, и его лицо исказилось не столько горем, сколько ужасом перед неизвестностью.
Федот Гаврилов, её старый недоброжелатель, один из первых ушедших на фронт. Софья на мгновение оцепенела. Потом встала, подошла к рыдающему подростку и обняла его за плечи. Он сопротивлялся, затем обмяк, разрыдавшись навзрыд.
— Сиди, — сказала она, усадив его на скамью. — Никуда не уходи. Сейчас кончится урок.

Когда дети разошлись, она налила Феде горячего чаю из своего походного термоса.
— Что теперь будет? — спросил он, всхлипывая. — Мать одна, сестрёнки маленькие… хозяйство…
— Будем помогать, — просто сказала Софья. — Завтра наш кружок придёт к вам, по хозяйству подсобим. Иван со своими ребятами заготовит дров. Не одни вы. Село не оставит.

И она сдержала слово. На следующий день она сама привела к опустевшему, мрачному дому Гавриловых женщин с вёдрами и тряпками, а Иван с тремя парнями уже пилили во дворе бревна. Вдова, убитая горем женщина, сначала отнекивалась, потом, увидев реальную помощь, расплакалась от благодарности. И в её взгляде на Софью больше не было и тени былой неприязни — только безмерная признательность.

Но главное испытание ждало её впереди. В конце декабря пришло письмо от Алексея, резко отличавшееся от предыдущих. Оно было написано нервным, торопливым почерком.

«Софья, родная. Пишу урывками. Дела плохи. Очень плохи. Нехватка всего: снарядов, винтовок, сапог. Воюем по сути голыми руками. Потери огромные. Мой взвод… осталась треть. Я жив, не ранен, но душа изболелась. Иногда думаю — за что всё это? За чьи амбиции гибнет русский мужик? Береги себя. Если что… знай, что ты была самым светлым, что было в моей жизни. Целую. Твой Алексей.»

Это письмо, полное отчаяния и предчувствия, повергло её в ужас. Она не спала всю ночь, глядя в темноту, воображая окопы, холод, свист шрапнели. Утром, с тёмными кругами под глазами, она пошла в школу и провела уроки на автомате, ловя на себе тревожные взгляды детей: они чувствовали её состояние.

Вечером к ней пришёл староста Степан Игнатьевич, озабоченный.
— Софья Алексеевна, беда. Из уезда весть: закрывают земские школы. Официально — из-за военного положения, средств нет. Неофициально — боятся вольнодумства. Наша школа в списке.

Это был второй, сокрушительный удар. Школа — её детище, её смысл, последняя опора в этом рушащемся мире.
— Но… как? На каком основании? — выдохнула она, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
— Основание — циркуляр губернатора. Помещение опечатают, учителя уволят. Мне жаль, но я бессилен.

Софья сидела, сжимая в руках краешек скатерти, и смотрела в одну точку. Сначала муж на фронте, где каждый день — игра со смертью. Теперь школа. Казалось, всё, за что она боролась, рушится.
— Нет, — вдруг сказала она тихо, но так, что староста вздрогнул. — Нет, Степан Игнатьевич. Школу мы не отдадим.
— Да как же не отдадим, коли приказ?
— Мы сделаем её частной. Домашней. У меня есть помещение — мой дом. Большая гостиная. Я буду учить детей там. Бесплатно. Добровольно. Формально — как кружок грамоты при комитете помощи солдатам. Вы не можете этому препятствовать.

В её глазах горел тот самый огонь, который зажёгся в ней в первый день в Светлогорье. Огонь борьбы.
— Но это же… это риск! Вас могут обвинить в антиправительственной деятельности!
— Пусть обвиняют. Детям учиться нужно. А я — жена фронтовика, ведущая благотворительный кружок. Попробуют тронуть.

Её план был безумным, но в нём была железная логика отчаяния. Староста, потрясённый её решимостью, только развёл руками.
— Ладно… Я смотрю в другую сторону. Но официально я ничего не знаю. И если приедут из уезда…

— Я сама с ними поговорю, — закончила за него Софья.

Переезд школы в гостиную Воронцовского дома стал событием. Мебель сдвинули к стенам, принесли из старого здания скамейки и доску. Первого января 1915 года, в морозное, солнечное утро, двадцать пять детей переступили порог её дома. И это было больше, чем урок. Это был акт сопротивления. Сопротивления хаосу, глупости, разрушению.

Новость, конечно, дошла до уезда. Через месяц приехал тот же чиновник, что проводил проверку, но уже с двумя жандармами. Софья встретила их на крыльце своего дома, в чёрном платье, с траурной брошкой — она носила её как знак солидарности со всеми жёнами солдат.
— Гражданка Воронцова, нам доложили о несанкционированных сборищах…
— Это не сборища, — холодно прервала его Софья. — Это занятия с детьми солдат, находящихся на фронте. Я, как жена офицера, считаю своим долгом поддержать образование детей защитников Отечества. Вы хотите запретить и это? В разгар войны?

Она смотрела ему прямо в глаза, и её спокойная, ледяная уверенность смутила его. Жандармы переминались с ноги на ногу.
— Но помещение не приспособлено…
— Помещение моё, частное. И я не получаю за это ни копейки из земских средств. Это частная инициатива. Если у вас есть приказ запретить и частное образование — предъявите.

Приказа такого не было. Чиновник, покраснев, пробормотал что-то о «бдительности» и удалился. Школа-невидимка выстояла.

В тот вечер, когда стемнело и последний ученик ушёл, Софья сидела одна в тихой, наполненной детскими голосами гостиной. Она взяла со стола последнее письмо Алексея, прижала его к щеке.
«Держись», — писал он. И она держалась. Не только ради него. Ради этих детей, ради этого села, ради самой себя. Война отнимала мужчин, надежды, будущее. Но она, Софья Воронцова, с её больной ногой и несгибаемой волей, отвоёвывала у войны маленький островок света — букву за буквой, слово за словом, детское сердце за сердцем. И в этом была её тихая, неприметная, но отчаянная война. Война за жизнь.

***

1916 год пришёл в Светлогорье не календарной сменой, а ледяным ветром перемен, который поднимал с земли не только снежную позёмку, но и старые, казалось бы, навсегда устоявшиеся порядки. Война, эта далёкая, абстрактная вначале угроза, стала осязаемой и страшной реальностью. Похоронки приходили теперь не единицами, а десятками. В каждом доме висел черный платок или горела неугасимая лампадка перед иконой. А с фронта начали возвращаться первые калеки — безногими, безрукими, с изувеченными лицами и навсегда помутневшими глазами. Они приносили с собой не только горе, но и семена нового, тлетворного недовольства.

Школа-невидимка в гостиной Воронцовского дома работала, как хорошо отлаженный механизм сопротивления. Дети приходили сюда не только учиться, но и греться, искать утешения, получать порцию стабильности в рушащемся мире. Софья, несмотря на собственную тоску и тревогу, стала для них живым символом этой стабильности. Она казалась им скалой, о которую разбивались все волны бед. Они не видели, как по ночам она тихо плачет над последним письмом от Алексея, датированным октябрем 1915-го. За полгода — ни строчки.

Но если дети черпали в ней силы, то мир взрослых вокруг неё раскалывался. Вести из уезда и губернии приходили противоречивые и пугающие: забастовки на заводах, бунты в тыловых гарнизонах, слухи об измене в верхах, о «немецкой шпионке» у трона. Эти отголоски большой истории долетали до Светлогорья в искажённом, упрощённом виде через вернувшихся солдат, через коробейников, через листовки, которые кто-то тайком разбрасывал ночами.

Однажды в феврале, в сырое, промозглое воскресенье, в село приехали двое. Не чиновники, не купцы. Один — щуплый, нервный человечек в очках и потрёпанном пальто, с портфелем. Другой — крупный, рыжебородый мужчина в солдатской шинели, но без погон, с умным, жестким лицом. Они направились прямиком к кабак, и к вечеру оттуда уже доносились взволнованные голоса.

На следующий день староста Степан Игнатьевич, выглядевший постаревшим на десять лет, пришёл к Софье.
— Беда, Софья Алексеевна. Агитаторы. Из города. Один — студент какой-то, другой — солдат-фронтовик. Говорят, что царь — кровопийца, что генералы продали армию, что войну вести не за что, а землю надо отобрать у помещиков и разделить.
— У нас помещиков-то нет, — сухо заметила Софья, но сердце ёкнуло.
Воронцовы. Их дом, их земля, пусть и неогромная.
— Так то нет, да они про «кулаков» говорят. Про всех, у кого земли больше, чем у других. Про эксплуататоров. — Староста понизил голос. — И про школу вашу… поговаривают. Мол, в барском доме детей учат барским манерам, отрывают от народа.
— Моих детей учат читать, писать и думать, — холодно сказала Софья. — И учат этому бесплатно.
— Я-то знаю. Они не знают. А слушать их народ пошёл. Обиженные, голодные, с горем в душе — им любая простая правда за счастье.

Предчувствие не обмануло её. На третий день приезжие устроили сход на площади у волостного правления. Софья не пошла, но от учеников, которые сбегали посмотреть, узнала, что говорили они складно, жёстко, врезаясь в самые больные места. Солдат, которого звали Григорием, кричал хриплым, надорванным голосом о том, как гниёт в окопах русский мужик без снарядов и сапог, пока «господа» в Петрограде пируют. Студент, Аркадий, сыпал цитатами и призывал к свержению «прогнившего режима».

А под конец Григорий указал рукой в сторону Воронцовского дома.
— А пока тут, в вашем же селе, остатки того же барства пригрелись! Бывший господин Воронцов офицером служит, а его молодая жёнушка в его хоромах детей собирает! Чему она их учит? Может, тому, что мужик должен век свой в грязи пахать, а барин — вечно наверху сидеть?

На следующий день у ворот дома Софьи собралась кучка человек в пятнадцать — в основном женщины, чьи мужья погибли или пропали без вести, и несколько угрюмых мужиков, вернувшихся с фронта калеками. Возглавлял их сам Григорий. Софья, увидев их из окна, накинула платок и вышла на крыльцо. Сердце колотилось, но лицо было спокойным.
— Вам чего? — спросила она просто.
— Мы к гражданке Воронцовой, — сказал Григорий, оценивающе оглядывая её. — Беседовать.
— Я перед вами. Говорите.

Её спокойствие, казалось, смутило их. Женщины зашептались.
— Школу тут незаконную содержите, — начал Григорий. — В барском доме. Детей с пути истинного сбиваете.
— Какого истинного? — перебила его Софья. — Пути неграмотности и темноты? Я учу детей тому, что им пригодится в жизни. Бесплатно. Кто из вас может сказать, что ваш ребёнок стал хуже от того, что научился читать?
— Учат-то они, Гриша, правда, — робко проговорила одна из женщин, Анна, вдова. — Мой-то Мишка теперь газету читает…
— Молчи! — рявкнул на неё Григорий. — Они душу обрабатывают! Вам, гражданка, мы предлагаем: либо прекращаете эту самодеятельность, либо отдаёте дом под нужды села — под лазарет для раненых солдат или под детский приют. А сами — ступайте, куда хотите.

Это был ультиматум. Софья почувствовала, как ноги становятся ватными. Она оглядела лица: злоба, зависть, отчаяние, слепая вера в простые решения. И вдруг за спиной у неё послышались шаги. Из дома, держа в руках тяжёлый слесарный молоток, вышел Иван, её бывший ученик. Теперь это был широкоплечий, суровый парень с проседью в висках — война и труд состарили его раньше времени. За ним вышли ещё двое парней — бывшие ученики, а теперь уже взрослые мужики. Они встали позади Софьи, молча, но выразительно.
— Трону барыню — голову оторву, — тихо, но отчётливо сказал Иван, глядя на Григория. — Она мне больше, чем родная мать. И не ей одной. Кто ещё тут школу громить пришёл?

Наступила тяжёлая пауза. Авторитет Ивана, его фронтовая выправка и холодная ярость в глазах подействовали. Мужики из толпы замялись. Григорий понял, что переоценил свою поддержку.
— Контрреволюция! — выкрикнул он, но уже без прежней уверенности. — Буржуазные прихвостни!
— Уходи, Григорий, — сказал Иван. — Пока цел. И слушай сюда все. — Он повысил голос, обращаясь ко всей толпе. — Софья Алексеевна не барская жена. Она наша. Она единственная, кто в самые голодные дни нам, пацанам, кашу из своего пайка варила. Кто письма отцам на фронт за нас писала. Кто фельдшера вызывал, когда моя мать помирала. Кто школу от чиновников отстоял. Кто вас, Анна, когда ты с голоду пухла с тремя детьми, тайком кормила? Она! Так что вы идёте против своей же благодетельницы. Стыдно должно быть.

Слова его, простые и пронзительные, упали на благодатную почву. Женщины опустили глаза. Мужики начали потихоньку расходиться. Григорий, побледнев, плюнул и, бормоча проклятия, ушёл прочь.

Толпа растаяла. Софья, держась за косяк двери, обернулась к Ивану. Слёзы катились по её щекам, но она улыбалась.
— Спасибо, Ваня.
— Да ладно вам, Софья Алексеевна, — смутился он, опуская молоток. — Это мы вам спасибо должны. Без вас мы бы… — он махнул рукой, не договорив. — Только это не конец. Они не успокоятся.

Он оказался прав. На следующий день приехали из уезда уже официально — с бумагой о реквизиции «крупного излишка жилой площади в доме гражданина Воронцова А.Н. для нужд военного времени». Подписал бумагу новый, революционно настроенный комиссар.

Софья читала бумагу, сидя в кабинете Алексея, и чувствовала, как рушится последняя опора. Забрать дом — значит, уничтожить школу. Оставить её и детей на улице. И в этот момент отчаяния её взгляд упал на старый, потертый глобус, стоявший на полке. И она вспомнила слова Алексея: «Держись».

Она не стала спорить. Она пошла другим путём.
— Хорошо, — сказала она приехавшим товарищам. — Дом вы забираете. Но вы же не оставите женщину-инвалида, вдову фронтовика (она намеренно сделала ударение на этом слове) на улице? И двадцать пять детей без крова? В доме десять комнат. Под лазарет или что вы там хотите — берите шесть. Но четыре, включая кухню и эту гостиную, остаются мне и школе. Мы не будем вам мешать. Или вы хотите, чтобы по уезду пошла слава, как революционная власть детей на мороз выгнала?

Её тон был не вызывающим, а устало-деловым. Она играла на их же поле, используя их же риторику — о заботе о народе. Комиссары посовещались. Вариант их устроил: и дом фактически отобран, и скандала нет.
— Ладно. Но чтобы никакой антисоветской пропаганды! — предупредил старший.
— Я учу детей арифметике и грамоте, — холодно ответила Софья. — Это не пропаганда, это необходимость.

Так в Воронцовском доме установилось странное, натянутое соседство. В одной половине разместился «Ревком» и склад помощи беженцам, в другой — продолжала теплиться школа. Софья жила, словно на осадном положении, слыша за тонкой перегородкой чужие голоса, споры, пение «Интернационала». Но школа работала. Это был её форт, её последний рубеж.

Однажды ночью, в марте, когда за стеной уже стихло, она услышала тихий, но настойчивый стук в свою дверь. Открыв, она увидела того самого студента-агитатора, Аркадия. Он был бледен и испуган.
— Гражданка Воронцова… прошу вас, впустите, — прошептал он.
Она, удивлённая, впустила его. Он дрожал.
— Меня… меня ищут. Свои же. Я… я не согласился с приказом о расстреле заложников. Они сказали, что я предатель. Спрячьте меня, хоть на ночь.

Софья смотрела на этого юношу, который ещё недавно громил её жизнь словами. В его глазах был животный страх. И она, вспомнив, как когда-то её тоже травили, вздохнула.
— В чулане, за кухней, есть место. Тихо сидите. Утром уйдёте.

Утром он ушёл, пробормотав смущённое «спасибо». Больше она его не видела. Но этот случай словно подвёл черту под целой эпохой. Вихрь истории ломал не только барские усадьбы, но и самих ломателей. И в этом безумном водовороте её маленькая школа, её упрямая приверженность простому человеческому долгу — учить детей — оказалась единственной истинной и незыблемой ценностью. Она ещё не знала, что самые страшные бури были впереди, но уже понимала: пока она держится за своё дело, она не сломается. И, глядя на спящих детей, принесённых матерями с ночной смены на завод, она шептала в темноту: «Держись, Алексей. Я держусь. Нас держится».

***

1917 год начался в Светлогорье не с праздничного благовеста, а с глухого, тревожного гула, доносившегося, казалось, из самой земли. Вести из Петрограда долетали обрывочные, искажённые, но суть их была ясна даже самым неграмотным старухам: царя не стало. Старый мир, с его царями, губернаторами и урядниками, рухнул за одну февральскую неделю. В уезде власть взял какой-то «Совет солдатских и рабочих депутатов», но в самом селе царила растерянность. Ревком, ютившийся в половине Воронцовского дома, лихорадочно переименовывался то в «Комитет общественного спасения», то обратно.

Софья наблюдала за этим хаосом со своей обычной, теперь уже хронической усталостью. Школа работала, но занятия часто прерывались: то срочно нужно было помочь разгрузить вагон с беженцами на станции (теперь это называлось «пролетарской солидарностью»), то детей забирали на «субботник» по расчистке снега для нужд революции. Она подчинялась, но внутри всё сильнее холодело. Писем от Алексея не было уже больше года. Последнее, отрывочное известие пришло через раненого односельчанина: «Видел вашего Воронцова под Ригой, живой был…» Это было осенью шестнадцатого.

Однажды в марте, когда грязный, подтаявший снег покрывал улицы чёрными проплешинами, в село пришла новость, от которой у Софьи перехватило дыхание. Её принёс вернувшийся из уезда фельдшер, человек осторожный и не склонный к эмоциям.
— Софья Алексеевна, готовьтесь. Беженцы с запада говорят… фронт рухнул. Солдаты массами бросают позиции, идут домой. И… пленных выпускают. Немцы, австрийцы, наши. Всех подряд. Может, и Алексей Николаич…

Она не позволила себе надеяться. Слишком много раз сердце разрывалось от ложных слухов. Но на этот раз что-то было иначе. По Большой улице уже потянулись первые оборванные, измождённые фигуры в шинелях, с котомками за плечами — не дисциплинированные колонны, а одиночки и маленькие группы. Они не пели, не несли красных знамён. Они просто шли домой, с пустыми, выгоревшими глазами.

И вот, спустя неделю, вечером, когда она проверяла тетради при тусклом свете керосиновой лампы, на крыльце послышались тяжёлые, неуверенные шаги. Не обычный стук, а какой-то шорох, царапанье. Сердце её бешено заколотилось. Она встала, подошла к двери, отодвинула засов.

На пороге, прислонившись к косяку, стоял человек. Высокий, но согбенный, в грязной, истрёпанной шинели без погон, с пустым вещмешком через плечо. Лицо, заросшее тёмной, с проседью бородой, было страшно худым, землистым. Но глаза… Серые, глубоко запавшие, но живые. Глаза Алексея.

Они молча смотрели друг на друга несколько вечностей. Он, казалось, не верил, что добрался. Она боялась пошевельнуться, чтобы не спугнуть это видение.
— Софья… — хрипло, почти беззвучно выдохнул он.

И тогда она бросилась к нему, забыв про ногу, про всё на свете. Она обняла его, вжалась в колючую, пропахшую потом, дымом и чем-то чужим шинель. Он обнял её одной рукой — левая висела плетью, неестественно прижатая к телу. Тело его было костлявым, как у скелета.
— Жив… — шептала она, рыдая. — Жив, живой…
— Чуть не… — он попытался что-то сказать, но голос сорвался в кашель. — В плену был. В Австрии. Лагерь… Выпустили после ихней революции. Шёл… шёл долго.

Она втащила его в дом, в тепло. Помогла снять промёрзшую насквозь шинель, сапоги. Он двигался медленно, скованно, как глубокий старик. Когда он сел на стул на кухне и она при свете лампы разглядела его лицо, её сердце сжалось от боли. Это был Алексей, но не её Алексей. Не тот уверенный, спокойный хозяин жизни. Это был изломанный, надорванный человек, в глазах которого жила какая-то твёрдая, ледяная пустота. И левая рука… она безвольно висела.
— Рука… — тихо спросила она, наливая ему горячего супа.
— Контузия. Осколком. Нервы повреждены. Не слушается. — Он говорил отрывисто, избегая её взгляда, как будто стыдился своего состояния. — Не помешало в лагере… работать могли даже калеки.

Он ел жадно, по-звериному, не глядя на неё, как будто боялся, что еду отнимут. Потом его вдруг вырвало от непривычной сытости. Он сидел, сгорбившись, трясясь, и Софья, плача, убирала за ним, утирала ему лицо, как ребёнку.
— Всё, милый, всё… ты дома. Теперь всё будет хорошо, — причитала она, сама не веря своим словам.

Но «хорошо» не начиналось. Алексей вернулся в другой мир. Его дом был наполовину захвачен чужими людьми. Его земли уже обсуждали на сходах как «помещичьи излишки». Его самого, офицера царской армии и дворянина, новая власть рассматривала не как героя, прошедшего ад плена, а как «бывшего», потенциального врага.

Первые дни он почти не выходил из своей комнаты, только спал, просыпаясь от кошмаров с криками на непонятном языке. Потом начал потихоньку осматриваться. Молча, с тем же ледяным, аналитическим взглядом, он наблюдал, как в его гостиной идут занятия школы. Видел новых, незнакомых детей. Видел, как Софья, теперь гораздо более худая и уставшая, чем он помнил, командует этим маленьким миром.

Однажды вечером, когда дети разошлись, он сказал:
— Ты сделала невозможное. Сохранила это.
— Это был единственный способ сохранить себя, — просто ответила она.

Он кивнул, понимающе. Но между ними выросла невидимая стена. Они были чужими, прошедшими разные круги ада. Он — через плен, унижение, физическое увечье. Она — через борьбу за выживание школы и дома в атмосфере подозрительности и страха. Они любили друг друга, это чувство не умерло, но оно было похоже на хрупкий росток под асфальтом — живой, но не имеющий сил пробиться наружу.

Через неделю после его возвращения в дом явился новый уездный комиссар — не старый пьяница, а молодой, фанатично горящий человек по фамилии Новиков. В кожанке, с маузером в кобуре.
— Гражданин Воронцов, — начал он, даже не кивнув Софье. — Вы прибыли. Необходимо встать на учёт в ревкоме как бывшему офицеру и землевладельцу.
— Я уже не землевладелец, — глухо сказал Алексей. — И офицерство моё кончилось в лагерном бараке.
— Формальности, — отмахнулся Новиков. — Ваше имущество, дом, земля — будут рассматриваться земельным комитетом. Пока вы можете здесь проживать, но учтите — любой донос о контрреволюционных разговорах повлечёт за собой серьёзные последствия.

Алексей слушал, не меняясь в лице, только мускул на щеке дёргался.
— А школа? — спросила Софья, вставая между мужем и комиссаром.
— Школа… — Новиков оглядел комнату. — Дело нужное. Но программа должна быть новой, советской. Без поповщины и монархии. Мы пришлём новые учебники. А вы, гражданка, будете отчитываться о проведённых занятиях.

После его ухода Алексей долго сидел, глядя в одну точку. Потом сказал:
— Мне нужно уехать. Куда-нибудь. Я опасен для тебя здесь.
— Никуда ты не поедешь! — вскрикнула Софья с неожиданной для себя страстью. — Мы столько лет ждали этого! Мы теперь вместе! Мы будем бороться! Как боролись всегда.
— Чем бороться? — он впервые за всё время повысил голос, и в нём прозвучала горечь. — Эта рука? Или моё дворянское происхождение? Я — мёртвый человек в этой новой жизни, Софья. Они просто дали мне временную отсрочку.

Она подошла к нему, взяла его здоровую правую руку, прижала к своей щеке.
— Ты жив. И я жива. И школа жива. Пока это так — мы будем бороться. Ты научишь меня. Как ты всегда делал.

Он посмотрел на неё, и в его глазах на мгновение дрогнул лёд, показалась та самая, прежняя нежность и боль. Он потянул её к себе, прижал к своей худой груди. Они стояли так, двое сломленных, но не сломленных до конца людей в полуразграбленном доме, под портретом Карла Маркса, который Новиков приказал повесить в бывшей столовой.

На следующий день Алексей сделал первый шаг. Он, не сказав ни слова, взял топор и пошёл во двор колоть дрова для школы — ту самую берёзу, что когда-то привёз. Он делал это одной правой рукой, медленно, с трудом, но делал. Дети, увидев его, затихли, с любопытством разглядывая этого мрачного, молчаливого великана. Потом Прохор, уже почти юноша, подошёл и молча стал держать поленья. Потом подтянулся Иван.

А вечером, когда Софья проверяла тетради, Алексей сел рядом, взял одну из присланных Новиковым новых книжек — «Азбуку революции». Полистал, усмехнулся — сухо, беззвучно.
— Враньё и упрощение, — сказал он. — Но кое-чему научить можно и по этому. Главное — чтобы мозги работали. Давай, я помогу составить план занятий. На военную хитрость я пока горазд.

Это был его способ капитуляции и борьбы одновременно. Он не принимал новый мир. Он просто решил выжить в нём. Рядом с ней. И ради неё.

Они ложились спать в холодной комнате, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Он всё ещё кричал по ночам, а она его успокаивала. Она всё ещё плакала от бессилия, а он молча гладил её по волосам. Они были двумя половинками разбитого сосуда, который чудом склеился. Склеился криво, со щелями, но держал. И в этих щелях теплился свет — не прежней безмятежной любви, а нового, горького, выстраданного союза двух уставших солдат на развалинах прежней жизни. Великие исторические бури только набирали силу, но они теперь встречали их вместе. И в этом был их хрупкий, но несгибаемый ответ на вызов времени.

***

Гражданская война пришла в Светлогорье не лихими кавалерийскими атаками и не громом артиллерии, а тихим, ползучим холодом голода и страха. 1919 год выдался неурожайным. Поля, которые до войны давали добрый хлеб, теперь заросли бурьяном: некому было пахать, нечем было сеять. То, что удавалось вырастить, почти целиком забирали продотряды — «для Красной Армии, для мировой революции». В селе начался настоящий голод.

Школа Софьи Павловны теперь была не просто центром знаний, а пунктом выживания. Она добилась через уездный отдел народного образования (который сменил земство) скудного пайка для детей — чёрные сухари из лебеды и мякины, иногда селёдочные головы для бульона. Этот «обед» стал главной причиной, по которой матери, едва держась на ногах, приводили сюда своих ослабевших ребятишек. Уроки часто проходили вполголоса — у детей не было сил громко читать.

Алексей Николаич, внешне смирившийся со своей участью «бывшего», внутри вынашивал тихое, яростное пламя. Его хозяйство было разорено, лошади и скот реквизированы, земля поделена. Он молча выполнял тяжёлую физическую работу, которую ему назначал ревком: чистил общественные хлева, ремонтировал мост. Работал одной правой рукой, левая безвольно болталась. Но по ночам, когда Софья засыпала от изнеможения, он тихо спускался в подвал, где ещё хранились кое-какие книги из библиотеки, и читал при свете огарка. Читал не для удовольствия, а как будто искал в строчках Толстого, Достоевского, даже в военных уставах ответ на один вопрос: как дошла жизнь до такой степени бессмыслицы?

Его молчаливое, но ощутимое неприятие нового порядка не осталось незамеченным. Комиссар Новиков, ставший теперь полноправным хозяином уезда, прислал в Светлогорье нового председателя сельсовета — сухого, беспощадного человека по имени Клим. Тот сразу обратил внимание на «инвалида-барина».

— Ты, Воронцов, зря тут из себя жертву корчишь, — сказал он как-то, застав Алексея за починкой плуга. — Все работают. И ты работай. А мысли свои контрреволюционные придержи. У нас за это быстро судят.

Алексей только поднял на него свои серые, холодные глаза и ничего не ответил. Но этого молчаливого презрения было достаточно, чтобы Клим возненавидел его.

Беда пришла оттуда, откуда не ждали. В соседнем лесу объявилась небольшая, но отчаянная банда дезертиров и мародёров — «зелёных», как их называли. Они не примыкали ни к красным, ни к белым, грабили склады, отбирали продовольствие у населения. Однажды ночью они нагрянули в Светлогорье, чтобы реквизировать хлеб из амбара сельсовета. Поднялась стрельба, переполох. Бандиты, отстреливаясь, скрылись в лесу, унося с собой несколько мешков муки.

Наутро в село ворвался отряд красных кавалеристов, высланный из уезда для поимки банды. Командовал ими сам Новиков. Он собрал сход.
— В селе укрывают бандитов! Помогают им! — кричал он, хлёстко размахивая наганом. — Кто знает — должен сказать! Иначе — расстрел каждого десятого!

В деревне воцарилось мёртвое, паническое молчание. И тут Клим, председатель сельсовета, выступил вперёд.
— Товарищ комиссар! Я подозреваю одного! Алексей Воронцов, бывший офицер, скрытный, нелюдимый. Он мог и сигнал подать, и укрыть. У него мотив — ненависть к советской власти!

На Софью, стоявшую в толпе, нашёл леденящий ужас. Она бросилась вперёд, но сильные руки женщин, её же учениц, удержали её.
— Нет, Софья Алексеевна, молчите, вас тоже заберут!
Алексея, которого привели из дома, стоял перед Новиковым спокойно, почти отстранённо.
— Вы обвиняете меня в связях с бандитами? — его голос был ровным.
— Обвиняю в саботаже и пособничестве контрреволюции! — рявкнул Новиков. — Где вы были прошлой ночью?
— Дома. С женой.
— Жена — не свидетель. Есть ли другие подтверждения?
Молчание. Страх парализовал всех. Даже Иван, сжав кулаки, опустил глаза. Выступить в защиту «бывшего» сейчас значило подписать и себе смертный приговор.

Новиков выжидающе посмотрел на толпу. Никто не пошевелился.
— Взять его, — отрывисто скомандовал он. — Расстрел. Для острастки остальным.

Софья издала нечеловеческий звук и рванулась, но её снова удержали. Алексей, в окружении двух красноармейцев, обернулся, нашёл в толпе её глаза. Он не сказал ничего. Только чуть заметно, почти незаметно, кивнул. Как будто говорил: «Живи. Держись». Потом его развернули и повели к окраине села, к старому глиняному карьеру.

Софья не помнила, как её привели домой. Мир распался на осколки. Всё, за что она держалась все эти годы — ожидание, надежда, борьба — в одночасье рухнуло, превратившись в пыль. Она сидела на краю их постели, на которой ещё хранился отпечаток его тела, и не могла плакать. Слёзы словно высохли в источнике.

Через час за дверью послышался шёпот, потом тихий стук. Вошла Марфа, а за ней — Иван, смертельно бледный.
— Софья Алексеевна… — начал Иван, и голос его срывался. — Он… он мне перед самым… шепнул. Сказал: «Школу береги. Её береги». — Парень глотнул воздух, с трудом сдерживая рыдания. — И ещё… ещё сказал: «Скажи ей — спасибо за всё. За настоящую жизнь».

Только тогда слёзы хлынули потоком, тихими, беззвучными, обжигающими. Она плакала не только о нём, но и о себе, о той части своей души, которая ушла вместе с ним в сырую яму у карьера. Она была снова одна. И на её плечах оставалась не только своя боль, но и его последнее, отчаянное поручение: «Школу береги».

На следующий день жизнь, чудовищная в своей обыденности, продолжалась. Дети пришли в школу. Голодные, испуганные, они смотрели на неё огромными глазами, в которых читался немой вопрос: «А что теперь будет?»

Софья Павловна поднялась с места. Ноги её не слушались, в висках стучало. Она подошла к доске, взяла мел. Рука дрожала.
— Открываем тетради, — сказала она, и её голос, хриплый от слёз, прозвучал с неожиданной твёрдостью. — Сегодня мы продолжим разбирать дроби. Это важно. Чтобы вы могли правильно делить… делить тот скудный паёк, который у вас есть. Чтобы вас не обманули.

Она повернулась к классу. И в этот момент в дверь без стука вошёл Новиков. Он оглядел комнату, детей, замершую у доски Софью. На его лице было странное, не читавшееся ранее выражение — не жестокость, а что-то вроде холодного любопытства.
— Гражданка Воронцова. Приношу соболезнования. Враг народа уничтожен. Но школа… школа работает. Это хорошо.
Она молчала, сжимая в пальцах мел, который готов был рассыпаться.
— Я подумал, — продолжал он, — вам, как вдове красноармейца (он намеренно сделал ударение на этой лжи), полагается повышенный паёк. Для вас и… для вашей школы. Чтобы дети рабочих и крестьян не голодали. Я оформлю.

Это был циничный, расчётливый жест. Он убивал её мужа, но подкармливал её дело, чтобы оно служило его власти. И Софья поняла страшную правду: её школа, её дети стали заложниками. Они были её щитом и её цепями одновременно. Отказаться от пайка — значит, обречь детей на голодную смерть. Принять — значит, принять правила этой бесчеловечной игры.

Она посмотрела на лица детей. На Матрёну, которая уже стала её правой рукой. На Прохора, который, стиснув зубы, с ненавистью смотрел на Новикова. На маленьких, худющих ребятишек, в глазах которых был только голод.
— Школе… паёк нужен, — вынула она из себя, и каждое слово было как нож. — Для детей.
— Разумно, — кивнул Новиков, удовлетворённо. — Работайте, гражданка учительница. Вы нужны новой России.

Он ушёл. В классе стояла гробовая тишина. Софья опустила голову, потом снова подняла её. В её глазах не было больше слёз. Был только лёд и сталь.
— Итак, дроби, — повторила она, поворачиваясь к доске. — Представьте, что у вас есть одна буханка хлеба на десять человек…

Она вела урок, и её голос был ровным, педагогичным. Но внутри у неё горел холодный, непримиримый огонь ненависти и решимости. Они убили Алексея. Они сломали её жизнь. Но они не сломят её дело. Она будет учить этих детей. Не для «новой России» Новикова. А вопреки ей. Ради того светлого, человечного, что ещё теплилось в их сердцах. Она будет их учить так, чтобы они, когда вырастут, не позволили повториться этому безумию. Это будет её месть. Тихая, длиною в жизнь, месть учебником, пером и неугасимым светом знания в кромешной тьме окружающего хаоса. Ей предстояло прожить ещё долгие десятилетия, пережить коллективизацию, новый голод, страшную войну, которая унесёт её сыновей. Но в этот день, стоя у доски с мелом в руке, она дала себе клятву: выстоять. Во что бы то ни стало.

Продолжение в Главе 3

Внимание! Розыгрыш подарка!

-2

В моем телеграм канале и группе Вконтакте проходит розыгрыш красивого заварочного чайника, который вечерами украсит ваш стол и сделает чтение рассказов более приятным. Чтобы участвовать надо быть подписанным на мой телеграм канал и группу Вконтакте, там будет пост, где будут написаны простые условия для участия в конкурсе.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал