«Мама, а почему Виктор ворует чужих детей?» — вопрос, прозвучавший так же буднично, как «что на ужин?», заставил иглу в руках Елены дрогнуть и вонзиться в палец. Крохотная алая бусинка выступила на подушечке, но она не почувствовала боли. От этого имени — Виктор — воздух на крыльце вдруг стал густым и ледяным, словно с моря накатил внезапный туман. Аня смотрела на неё большими, ясными глазами, ожидая простого ответа на свой простой ужас.
Ленивое сентябрьское солнце 1952 года растянулось по деревянным мосткам и покосившимся заборам поселка Приморский. В воздухе, густом от запаха йодистой морской воды и дыма из печных труб, висела тихая, зыбкая идиллия. Елена Михайловна, сидя на крылечке своего синего домика с белыми ставнями, штопала Анину кофточку. Ритмичное движение иглы успокаивало, почти медитативно. Рядом, на расстеленной на теплых досках половичке, её дочь, семилетняя Аня, выстраивала в ряд камушки, привезенные с пляжа, и что-то негромко напевала.
Этот мир, этот хрупкий покой был выстрадан, отвоеван. Он был соткан из хруста повседневных забот, из прочности хлебной корки на столе, из чистоты выстиранной и выглаженной на девочке ситцевой рубашки. После всех бурь — и настоящих, и тех, что проносятся в душе, — Елена ценила эти тихие мгновения, когда можно просто сидеть и слышать, как дочь дышит.
Идиллию разорвал простой, звонкий вопрос, брошенный будто невзначай.
— Мам, а почему дядя Виктор ворует чужих детей?
Игла резко впилась в палец Елены. Крохотная алая бусинка выступила на подушечке. Она не почувствовала боли. Весь воздух вокруг нее внезапно загустел и обрушился тяжестью на плечи, на грудь, заткнув слух и дыхание. Она медленно, как в дурном сне, опустила шитье на колени и повернула голову к Ане. Девочка смотрела на нее широкими, ясными глазами, полными не детского любопытства, а серьезного, требующего ответа интереса.
— Что ты сказала, Анечка? — голос Елены прозвучал чужим, приглушенным.
— Я спрашиваю, почему он ворует. Марьины ребята во дворе говорили. Говорят, он старый, седой, ходит согнувшись, и у него мешок. И если он кого увидит одного, то в мешок и утащит в свою избушку на краю света. Потом… потом уже не выпустит никогда.
Каждое слово было как удар хлыста по обнаженным нервам. Имя «Виктор», которое в поселке старались не произносить вслух в присутствии детей, а если и произносили, то шепотом, с оглядкой, повисло между матерью и дочерью тяжкой, ядовитой грозой.
— Кто… кто тебе это сказал? — переспросила Елена, уже понимая, что это бесполезно. Слухи о Викторе Седове, седом отшельнике, что жил в полуразрушенной сторожке у старого маяка, были такой же неотъемлемой частью Приморского, как шум прибоя и крики чаек. Они передавались из уст в уста, обрастая чудовищными подробностями, пугая молодых мамаш, которые при виде одинокой сгорбленной фигуры на окраине хватали малышей и буквально загоняли их в дома, хлопая дверями.
— Все говорят, — пожала плечами Аня, потеряв интерес к взрослым тайнам, и вернулась к своим камушкам. — Говорят, он сумасшедший.
Елена встала. Колени слегка подрагивали. Она закусила губу, глядя в сторону моря, туда, где за мысом, на одиноком утесе, стоял покосившийся остов довоенного маяка. Там он и жил. Призрак. Проклятие поселка. Виктор Седов.
Для нее это имя было не просто страшилкой. Это был ключ, которым можно было открыть потайную дверцу в собственную душу, за которой хранились чужие, но оттого не менее острые воспоминания. Она помнила совсем другого Виктора. Не седого призрака, а молодого, крепкого, с ясным взглядом и уверенными руками инженера, который приехал в Приморский в конце тридцатых, когда поселок еще зализывал раны после чудовищного цунами 1938 года. Он был полон сил и странных, грандиозных идей о том, как укрепить берег, как построить волнорез, как защитить людей. Он смеялся громко и заразительно. И он нашел здесь любовь — молодую учительницу Наталью. Елена, тогда совсем девчонка, видела, как они гуляли по набережной, держась за руки, как он с гордостью катал на плечах их маленькую дочку Веру.
Потом грянула война. Виктор ушел на фронт. А когда вернулся, вернулся не героем на праздничном поезде, а тихо, почти крадучись, в потрепанной гимнастерке, с пустыми глазами. И узнал, что его мира больше нет. Наталья и Вера не пережили эвакуации. Говорили, то ли бомбежка, то ли тиф… Подробности тонули в общем море горя. То, что с ним случилось потом, люди называли по-разному: «рассудок помутился», «горе сломало», «душа не выдержала». Он просто перестал быть одним из них. Он построил или нашел себе эту конуру у маяка и стал тем, кого теперь боялись больше, чем штормового предупреждения.
Но Елена-то помнила. И сейчас, глядя на свою живую, здоровую Аню, она чувствовала ледяную жалость, смешанную с животным, материнским страхом. Что, если в его помутненном сознании Аня, любая маленькая девочка с светлыми волосами, превращалась в его Веру? Что, если эти слухи… не просто слухи?
Она резко обернулась к дочери.
— Анечка, слушай меня внимательно. Ты никогда, слышишь, никогда не подходи к этому дяде. И если увидишь его — даже издалека — ты беги домой. Сразу. Поняла?
Суровость в ее голосе заставила Аню оторваться от камней и снова посмотреть на мать. Она кивнула, испуганно, не понимая до конца, но чувствуя нависшую тревогу.
— Поняла, мама.
Елена взяла ее за руку. Ладошка была теплой, живой, доверчивой. Она сжала ее сильно-сильно, как будто могла таким образом удержать, защитить от всех призраков прошлого и страхов настоящего.
А вечером, когда Аня уже спала, Елена вышла на крыльцо. Ночь была тихая, слишком тихая. Море, обычно шептавшееся с берегом, лежало черным, глянцевым, почти недвижимым полотном. И на фоне темно-синего неба, там, на мысу, она различила слабый, мерцающий огонек. Как будто кто-то зажег свечу в старой сторожке у маяка. Огонек одинокий, упрямый и зловещий. И Елене показалось, что тишина вокруг не естественна, а зловеща. Это была тишина перед бурей. Но какой — она тогда еще не знала.
***
Тот огонёк на мысу не давал Елене покоя всю ночь. Она ворочалась на скрипучей кровати, прислушиваясь к редким ночным звукам: далёкому крику ночной птицы, потрескиванию остывающей печки, ровному дыханию Ани за тонкой перегородкой. Каждый раз, закрывая глаза, она снова видела ту слабую, мерцающую точку света во тьме. Он горел ровно, не колыхался, как свеча, а значит, это мог быть керосиновый фонарь или даже зажжённая печь. Значит, он бодрствовал. Что мог делать сумасшедший отшельник глубокой ночью в своей конуре?
Утром поселок просыпался под низким, свинцовым небом. Воздух, вчера такой прозрачный, сегодня был влажным и тяжёлым, будто море решило переместиться на сушу. Даже чайки молча сидели на причальных тумбах, втянув головы. На душе у Елены было так же пасмурно. Пока она топила печь и ставила кашу, в голове неотступно крутился вопрос Ани. «Почему он ворует детей?» Откуда у этого слуха ноги растут? Были ли реальные случаи? Или это просто коллективный страх, порождённый его видом и трагедией?
Ответ пришёл сам, в лице соседки Марфы Петровны, плотной, быстроглазой женщины, пришедшей «одолжить щепотку соли», что на самом деле означало обменяться последними новостями.
— Слышала, Леночка? — сразу же начала она, понизив голос, хотя кроме них на кухне никого не было. — Опять он вчера шатался. Возле новых бараков. Людмила Сидорова видела. Говорит, стоит, как столб, и смотрит в окна, где ребятня возится. Она аж затряслась вся, детей в дальнюю комнату загнала, сама в окно смотрела, пока он не ушёл.
Елена медленно помешивала кашу.
— Может, просто шёл мимо, Марфа Петровна?
— Мимо?! — соседка фыркнула, насыпая соль в пригоршню. — Да от его избушки до новых бараков — пол посёлка через овраг! Не мимо он шёл. Он целенаправленно. Ишь ты, глазом не моргнув, смотрит. Как будто высматривает. Говорят… — она оглянулась и прошептала ещё тише, — у него там, в этой будке, целый угол игрушками завален. Детскими. Старыми, ободранными. Это он трофеи свои собирает.
Ложка в руке Елены замерла. «Игрушки». Образ Веры, маленькой девочки, которую она смутно помнила, вдруг встал перед глазами. Кукла с фарфоровой головкой, которую Виктор как-то привёз из командировки… Возможно, он и правда что-то собирал. Не трофеи, а обломки своего прошлого.
— Страшно стало, — продолжала Марфа Петровна, уже своим обычным голосом. — Наших-то мужиков в море шторм задержал, а этот… как волк без стаи, рыскает. Надо бы милицию в конце концов вызвать. Пусть разберутся. А то ведь дождёмся беды.
После ухода соседки тревога в Елене сгустилась до ощущения физической тяжести под ложечкой. Она выглянула во двор. Аня, уже одетая в ту самую заштопанную кофточку, собирала в жестяную банку червей для несуществующей рыбы. Девочка была здесь, на виду. В безопасности.
Днём, отведя Аню в школу — маленькое деревянное здание с выцветшей красной звездой на фронтоне, — Елена отправилась в порт. Нужно было узнать, когда ждать возвращения сейнера с мужем и другими рыбаками. По дороге она невольно ловила на себе обрывки разговоров. У колодца две женщины, сгорбившись, о чём-то шептались, кивая в сторону маяка. У ворот склада старик-сторож, грея на солнышке кости, говорил кому-то вполголоса: «…а в сорок четвёртом, помню, он как закричал на всю бухту: «Вера! Вера!» Так мороз по коже…» Его собеседник, молодой парень, слушал с любопытством и страхом.
Казалось, весь поселок дышал одним страхом. И этот страх был направлен в одну точку — на утёс с маяком.
В порту царило непривычное оживление. Несколько человек в засаленных брезентовых плащах стояли у края причала, глядя на море. Капитан сейнера «Волна» Игнат Ильич, бывший фронтовик с шрамом через бровь, курил самокрутку, хмуро вглядываясь в горизонт.
— Игнат Ильич, когда ждать? — спросила Елена, подойдя.
Он повернулся, и по его лицу она всё поняла.
— Не знаю, Елена. Штормовое предупреждение вышло. Не по радио, понимаешь, а по цепи. От островных. Барометр у меня дома, будь он неладен, падает как подстреленный. Море себя странно ведёт. Вода от берега отходит… неестественно далеко.
Елена посмотрела на море. Действительно, линия прилива была необычно низкой. Обнажились чёрные, скользкие валуны, обычно скрытые водой, и длинная полоса мокрого песка, усеянная ракушками. Вода стояла тихая, маслянистая, но это спокойствие казалось обманчивым, натянутым, как туго натянутая струна перед тем, как лопнуть.
— А… насчёт Виктора Седова вы ничего не слышали? — не удержалась она.
Игнат Ильич бросил окурок в воду и с силой выдохнул дым.
— Слышал. Болтают бабы. Мужики, которым делать нечего. Он душевнобольной человек, инвалид войны, по сути. Ему помощь нужна, а не страх. Но люди… — он махнул рукой. — Людям нужна простая сказка. Про волка, который крадёт детей. Проще, чем думать о том, что мир после войны так и не стал безопасным. Проще, чем бояться этого. — Он кивнул в сторону неестественно отступившего моря.
Елена хотела что-то сказать, но в этот момент с окраины поселка, со стороны огородов, донёсся пронзительный, раздирающий крик. Женский. Полный такого беспредельного ужаса, что у Елены похолодела кровь.
— МОЯ ДОЧЬ! ГДЕ МОЯ ДОЧЬ?! ЛИДОЧКА!!!
Игнат Ильич выпрямился, как пружина. Мужики у причала обернулись. Крики продолжались, смешиваясь с рыданиями и призывами на помощь. Елена, не помня себя, побежала на звук, вместе с другими людьми, высыпавшими из домов.
На краю картофельного поля, возле узкой тропинки, ведущей к лесу, металась Любовь Семёновна, мать восьмилетней Лидки. Её платок съехал набок, лицо было искажено гримасой паники.
— Она пошла за грибами! Сюда, по этой тропке! Полчаса назад! Я сейчас пришла — нигде! Лидка! ЛИДА!
К тропинке уже сбегались люди. Кто-то крикнул: «Собрать народ! Искать!» Кто-то другой, молодой парень, испуганно произнёс то, о чём уже думали все:
— А может… он? Седов? Я вчера видел его недалеко от леса…
Тишина, повисшая после этих слов, была красноречивее любого крика. Все обменялись взглядами, в которых читалось одно: худшие подозрения подтверждаются.
В этот момент с горы, от школы, прибежала запыхавшаяся учительница.
— Аня… Аня ваша, Елена Михайловна, не вернулась с большой перемены! Мы думали, она домой убежала…
Мир для Елены рухнул. Звуки смешались в оглушительный гул. Ноги стали ватными. Она не крикнула, не зарыдала. Она просто обернулась и посмотрела туда, где на фоне грязно-свинцового неба был едва виден силуэт старого маяка.
Теперь горел не одинокий огонёк. Теперь в её душе полыхал пожар.
***
Паника, возникшая у картофельного поля, мигом переросла в стихийное бедствие, по масштабам и ярости сравнимое с тем цунами, о котором так хмуро говорил Игнат Ильич. Новость о пропаже сразу нескольких девочек — Лиды, Ани, а вскоре выяснилось, что и шестилетней Светки с окраины — пронеслась по Приморскому, как огненный вихрь. Имя «Седов» вырывалось из уст мужчин хрипло и зло, женщины же выкрикивали его с надрывом, в котором смешались ужас и ярость.
Елена, оглушённая известием об Ане, первые несколько минут стояла как парализованная. Потом материнский инстинкт, острый и слепой, пересилил шок. Она рванула не к лесу, не к толпе, а домой. В сенях, на гвозде, висела старая, но прочная телогрейка мужа. Она накинула её, сунула в карман коробок спичек, схватила тяжёлый заступ, стоявший у печки. Её мысли бились, как пойманные птицы: «Не в лес. Он не в лес бы их повёл. Его там легко найти. Он на утёс. На маяк. К себе».
Выйдя на улицу, она увидела, что посёлок уже преобразился. Не было больше пассивного страха и шёпотов. Страх вырвался наружу, выкристаллизовался в гнев. У дома председателя сельсовета собралась толпа — человек тридцать, в основном женщины, старики и несколько подростков. В руках у них были вилы, ломы, палки. Лицо Любови Семёновны, искажённое горем, пылало безумием.
— Нашли следы! — кричал кто-то. — У лесной тропы! Детские следы и рядом — большие, грубые, мужские! К ботинкам! Он их туда уволок!
— В лесу искать! Прочёсывать! — командовал хриплый голос бывшего фронтовика Степана. — А я с мужиками — прямо к нему! К этому уроду! Если он их тронул…
Елену никто не слушал. Когда она попыталась сказать, что, может, не он, что нужно проверить берег, на неё посмотрели как на сумасшедшую.
— Твоя-то тоже пропала, Лена! Очухайся! — крикнула ей Марфа Петровна, сжимая в руке кочергу. — Он! Это он!
Толпа разделилась на два потока. Большая часть, с вилами и топорами, двинулась по дороге, огибающей посёлок, к подножию утёса, откуда вела крутая, почти исчезающая тропа к маяку. Другие, с палками и фонарями, устремились к лесу.
Елена осталась стоять одна посреди пыльной улицы. Ветер усилился, свистя в телеграфных проводах. Он дул с моря, нёс с собой запах гниющих водорослей и чего-то металлического, предгрозового. Она подняла голову. Чайки, те самые, что утром молча сидели на причале, теперь метались в небе с пронзительными, тревожными криками. Они не летели куда-то, они метались кругами, будто не решаясь сесть на воду.
И тут Елена вспомнила слова Игната Ильича: «Море себя странно ведёт. Вода от берега отходит».
Она побежала не к толпе, не к лесу, а к короткой тропинке, которая вела прямо на высокий обрывистый берег, откуда был виден и маяк, и большая часть залива.
То, что она увидела, заставило её кровь остановиться.
Море ушло. Ушло так далеко, как не уходило даже в самые сильные отливы, о которых рассказывали старики. Обнажилось дно залива — чёрное, покрытое скользкими водорослями, усеянное корягами, остатками сетей и ракушечником. Это была незнакомая, мокрая, безжизненная пустыня, уходящая на сотни метров к горизонту. Рыбаки на причале внизу столпились у самой кромки, указывая на что-то пальцами. Их фигурки казались крошечными и беспомощными на фоне этого гигантского обнажения.
А на краю утёса, справа от основания старого маяка, она увидела фигуру. Одинокую, сгорбленную. Он стоял, спиной к посёлку, глядя на это странное, обнажённое дно. Ветер трепал его седые волосы и поношенный бушлат. Это был Виктор Седов.
И в тот же миг её взгляд уловил движение внизу, на обнажившейся полосе дна возле подножия утёса. Небольшая группа детей — четыре фигурки в цветных кофточках — медленно, с трудом перебиралась по скользким камням. Они шли не от посёлка, а вдоль берега, с севера. И вели их за руки две взрослые фигуры. Одна из них, высокая и худая, двигалась с неестественной, роботизированной резкостью. Вторая, поменьше ростом, суетилась, помогая детям перелезать через валуны.
«Аня… Лида…» — сердце Елены бешено заколотилось. Они были живы. Они были там, в этом жутком, обнажённом месте. И он был не с ними. Он был наверху.
Она хотела закричать, позвать, но голос застрял в горле. В этот момент с другой стороны, по крутой тропе, ведущей к маяку с посёлка, поднялась, высыпала на площадку у основания маяка первая группа мужиков с палками и топорами. Они увидели Виктора. Раздался рёв.
— СЕДОВ! ГДЕ ДЕТИ?!
Виктор медленно обернулся. Даже с такого расстояния Елена увидела, что его лицо не выражало ни страха, ни агрессии. Оно было пустым, отстранённым, будто он смотрел сквозь этих людей. Он что-то сказал, но ветер унёс слова. Один из мужиков, самый горячий, махнул палкой и шагнул к нему.
И тогда случилось то, что заставило всех — и преследователей на утёсе, и Елену на обрыве, и рыбаков внизу — замереть в ледяном ужасе.
Со стороны моря, с того места, где должен был быть горизонт, донёсся низкий, нарастающий гул. Как будто просыпался гигантский зверь. Обнажённое дно вдали начало темнеть. И это не была тень. Это была вода. Стена воды. Она мчалась с непостижимой, чудовищной скоростью, заполняя высохшее дно, сметая на своём пути коряги и камни, нарастая, поднимаясь выше, выше…
Цунами.
Крик, который вырвался из груди Елены, потонул в нарастающем рокоте. Она увидела, как мужики на утёсе бросились назад, к тропе, забыв и про Виктора, и про месть. Увидела, как сам Виктор не побежал, а лишь повернул голову к надвигающейся стене, и в его позе было нечто иное, чем ужас. Была решимость.
И последнее, что она успела увидеть, прежде чем инстинкт самосохранения заставил её бежать вглубь берега, прочь от обрыва, — это как фигурки детей внизу у подножия утёса, ведомые двумя взрослыми, вдруг резко свернули и скрылись в тёмном проломе у самой воды — в старом, полуразрушенном бетонном каземате, оставшемся ещё с войны. Вход в него всегда был залит водой. Сейчас вода отступила, открыв чёрный зев.
Виктор Седов остался стоять на краю утёса навстречу гигантской волне, а дети исчезли в каменном укрытии. И Елена, бегущая что есть сил, поняла одно: он не воровал детей. Он их куда-то вёл. Спасал.
***
Темнота в каземате была не просто отсутствием света. Она была густой, вязкой, пропитанной запахом столетней сырости, ржавого металла и морской соли, въевшейся в бетон. Воздух стоял неподвижный, тяжёлый, им было трудно дышать. Тишину нарушали лишь прерывистые всхлипы, сдавленное дыхание и гул, который рос снаружи, проникая сквозь толщу стен низкой, зловещей вибрацией.
Аня прижалась к мокрой стене, обхватив себя руками. Плакать уже не было сил, остался только леденящий животный страх, сжимавший горло. Рядом с ней дрожала Лидка, тихо постанывая: «Мама… Мамочка…». Маленькая Светка вообще не издавала звуков, её просто трясло в темноте, как в лихорадке.
Их привела сюда тётя Шура, жена сторожа склада ГИДРОРЫБФЛОТа, и дядя Миша, молчаливый рыбак с перебитой на войне ногой, который ходил, опираясь на палку. Именно дядя Миша и притащил сюда, в это страшное подземелье, старую керосиновую лампу. Её колеблющийся жёлтый свет выхватывал из мрака груды пустых ящиков, обрушенные куски потолка, покрытые плесенью стены с осыпавшимися лозунгами, которые никто уже не мог прочитать.
— Тише вы, тише, — шипела тётя Шура, сама не в силах скрыть дрожь в голосе. Она пыталась обнять всех троих сразу. — Здесь безопасно. Это укрепление, тут бетон метра два. Волна не возьмёт.
— А почему мы здесь? — выдохнула Аня, набравшись смелости. — Нас… нас дядя Виктор воровать хотел.
Дядя Миша, копошащийся у дальней стены, где стояли ящики с какими-то припасами, обернулся. Его лицо в тусклом свете казалось измождённым и суровым.
— Не воровать, — отрезал он хрипло. — Спасать. Он нас нашёл. Меня и Шуру. Сказал: «Воду видите? Уходит. Беда будет большая, чем в тридцать восьмом. Детей надо в каземат, на мысу северном. Там проход открылся». И ушёл.
— Но он же… сумасшедший, — прошептала Лидка.
— Сумасшедший? — Дядя Миша горько усмехнулся. — Может. А может, единственный, кто помнит. Кто смотрел. Кто увидел, как вода тогда ушла, перед самой бедой. Он же строил тут всё после того цунами. Он знает каждый камень на этом берегу. Лучше любого гидролога знает.
Внезапный, оглушительный рёв снаружи заглушил все слова. Не гул, а именно рёв — яростный, всесокрушающий. Стены каземата содрогнулись. С потолка посыпалась песчаная пыль и мелкие камешки. Свет лампы заплясал бешеными тенями. Светка вскрикнула и вжалась в тётю Шуру.
— Это она! Идёт! — крикнул дядя Миша, инстинктивно пригнувшись.
Аня зажмурилась. В её голове пронеслись обрывки: вопрос маме про дядю Виктора, её испуганные глаза, огонёк на мысу, мерцающий как звезда-одиночка… И вдруг — чёткий, ясный образ. Не её собственный, а чужой, будто вложенный в её сознание этим местом, этим страхом. Она увидела не их, не этот каземат. Она увидела старый маяк, каким он был до войны. Белый, стройный. И у его подножия — не седого старика, а молодого мужчину с маленькой девочкой на плечах. Девочка смеялась и тянула ручки к небу. А мужчина, её папа, крепко держал её за ноги и смотрел вперёд, на море, которое тогда было ласковым и синим.
«Папа, смотри, чайки!» — прозвучал в её голове чужой, звонкий голосок.
Открыв глаза, Аня увидела, что все смотрят на зарешеченный квадрат входа. Там, где раньше была полоса обнажённого дна и далёкое небо, теперь стояла стена. Стена из грязно-пенной, бурлящей воды. Она заслонила весь свет. Каземат погрузился в полумрак, освещаемый только дрожащим пламенем лампы. Вода с силой ворвалась в пролом, но, встретив на пути массивную внутреннюю перегородку и поворот коридора, потеряла ярость, заполнив лишь предбанник. Льдистый, солёный ветер ворвался внутрь, завывая в щелях.
Рёв снаружи превратился в оглушительный грохот — ломающегося леса, рушащихся строений, перемалываемого камня. Это был звук конца света.
— А он… — вдруг сказала Аня, и все посмотрели на неё. — А дядя Виктор? Он же там, наверху.
Дядя Миша молча подошёл к заваленному обломками узкому проёму в глубине каземата, где когда-то была смотровая щель. Он отодвинул кусок бетона. Оттуда лился тусклый серый свет и доносился тот самый адский грохот. Он выглянул.
— Маяка… нет, — просто сказал он, отворачиваясь. Его лицо было пепельным. — Срезало. Всё срезало.
Тётя Шура закрыла лицо руками. Лидка снова заплакала. Аня же почувствовала не боль и не страх, а странную, леденящую пустоту. Как будто вместе с маяком, с того утёса, сорвало и унесло что-то важное, какую-то последнюю точку опоры в этом внезапно сошедшем с ума мире.
Грохот начал стихать, переходя в гулкий шум отступающей, но всё ещё чудовищно мощной воды. Потом послышались другие звуки — скрежет, звон, отдалённые, приглушённые крики. Мир снаружи изменился навсегда.
— Сидите тут, — приказал дядя Миша, беря свою палку. — Я посмотрю… что осталось. И как выбраться.
Он осторожно, пробираясь по колено в ледяной воде, заполнившей предбанник, вышел наружу. Женщины и дети остались в каменном чреве, слушая, как вода за стенами булькает и отсасывает обломки, и как ветер ноет в развалинах, оплакивая то, чего уже не вернуть. Аня смотрела на трясущееся пламя лампы и думала о том седом человеке на краю утёса. Он стоял и смотрел на стену воды. Он знал, что она придёт. И он знал, куда спрятать детей. Почему же он сам не спрятался?
Ответ пришёл сам, тихий и беспощадный, как шепот в её душе: потому что его дочка, его Вера, не спряталась тогда. И он остался ждать её на том же месте. На своём последнем рубеже.
***
Тишина, наступившая после отступления основной волны, была страшнее любого грома. Это была не тишина покоя, а тишина опустошения, глухая, давящая, словно мир затаил дыхание, осознав содеянное. Елена, выбравшаяся из-под завала из разломанных досок и пластов глины, стояла на небольшом возвышении — там, где раньше была канава с ежевикой, а теперь груда мусора — и не могла осознать увиденное.
Посёлка Приморский в его прежнем виде не существовало. На его месте лежало месиво из искорёженного дерева, битого шифера, обрывков сетей, личных вещей и чёрной, жидкой грязи. Там, где стояли дома, торчали остовы печей, как надгробия. Столб с трансформатором был повален, провода лежали в лужах, шипя и пощёлкивая. Дороги исчезли, их залили наносы песка, камней и водорослей. Воздух был пропитан запахом моря, ила и чего-то сладковато-приторного — запахом разрушенного быта.
Но больше всего её поразила панорама залива. Вода, бурая и грязная, кипела вдали, унося обломки. А там, где всегда, с самого её детства, высился белый (а потом серый) силуэт маяка на утёсе, теперь зияла пустота. От мыса осталась лишь оголённая, ободранная скала. Маяк, сторожка, сам утёс — всё было срезано чудовищным лезвием волны.
«Аня. Аня была там, внизу. У подножия».
Мысль пронзила её, как раскалённый гвоздь. Она сползла с кучи мусора и, пошатываясь, побежала — нет, поползла, карабкаясь через завалы, проваливаясь по колено в ледяную жижу, — в сторону, где должен был быть северный мыс. Вокруг уже началось движение. Выжившие выползали из укрытий, кричали имена, плакали, молча копались в обломках своего дома. Кто-то уже пытался оттащить в сторону тело. Елена ничего не видела и не слышала. Она летела сквозь этот новый, чудовищный ландшафт, одно желание гнало её вперёд: «Жива. Должна быть жива».
Она наткнулась на группу людей у старой, полуразрушенной бетонной лестницы, что вела когда-то к небольшому пляжу под утёсом. Лестницы не было. Была груда бетонных плит. И на одной из них сидел, сгорбившись, дядя Миша. Он смотрел в сторону бывшего каземата. Оттуда, из темноты пролома, теперь наполовину заваленного обломками скалы, появлялись фигуры. Первой вышла, выталкивая перед собой маленькую Светку, тётя Шура. Её лицо было в грязи, но она крепко держала девочку. Потом, помогая друг другу, выбрались Лида и…
— АНЯ!
Крик вырвался из пересохшего горла сам собой. Девочка обернулась. Она была мокрая, испачканная илом, её косички растрепались, но глаза, широко раскрытые, были живыми. Увидев мать, она не побежала, а замерла на секунду, будто не веря. Потом сорвалась с места.
Елена, спотыкаясь, бежала к ней, обняла, подхватила, сжала так, что кости затрещали. Она чувствовала под пальцами холодную, мокрую ткань, слышала прерывистое дыхание дочери, её тихие всхлипы. Это было. Это было реально. Она не осознавала, что плачет, что слёзы текут по грязному лицу, смывая грязь и ужас.
— Мама… — прошептала Аня в её плечо. — Мама, он… дядя Виктор… он там остался. Наверху.
Елена подняла голову. Вдали, на том месте, где был утёс, теперь плескалась грязная вода, наступая на свежую рану берега. Ничего. Ни маяка, ни сторожки, ни одинокой фигуры на краю.
— Он нас спас, — тихо, но чётко сказала Аня, отрываясь от материнского плеча. Её глаза были не детскими. В них плавало понимание, слишком взрослое и тяжёлое для семи лет. — Он сказал дяде Мише и тёте Шуре, куда нас вести. Когда вода ушла. Он знал.
К ним уже подбежала Любовь Семёновна, схватила Лиду, рыдая, осматривая, целуя. Потом она обернулась к Елене и Ане, и в её взгляде, ещё секунду назад полном безмерного счастья, мелькнуло что-то сложное — стыд, растерянность, боль.
— Он… он и вас спас? — глухо спросила она.
— Всех, — отозвался дядя Миша, с трудом поднимаясь. Он опёрся на палку и посмотрел на руины посёлка, потом туда, где был маяк. — Он нашёл нас, когда дети одни были. Сказал: «Цунами будет. По старой памяти. Ведите их в каземат под северным мысом. Там проход сухой теперь». А сам… — Дядя Миша сделал паузу, проглотив комок в горле. — А сам пошёл наверх. На маяк. Я думал, он хочет ещё кого-то предупредить, в посёлок… А он, выходит, просто пошёл… встречать.
«Встречать». Слово повисло в тяжёлом воздухе. Елена вдруг поняла. Он не просто ждал волну. Он ждал ту волну. Ту, что забрала у него всё. Или, может, он ждал что-то другое, что должно было прийти вместе с ней.
Начали подходить другие выжившие. Новость о том, что дети нашлись живыми и что их, по словам дяди Миши, спас Виктор Седов, распространялась со скоростью, сравнимой со скоростью слухов о его «злодействах». Люди смотрели на группу у разрушенного каземата, и на их лицах читалось смятение. Картина мира, где был ясный враг — сумасшедший отшельник, — рухнула. Теперь врагом оказалась слепая стихия, а тот, кого они боялись и ненавидели, оказался… спасителем? Провидцем? Мучеником?
Кто-то из мужчин, тот самый, что утром кричал на утёсе, подошёл к дяде Мише.
— И… его тела нет?
— Его там не было, — коротко ответил Миша. — Только вода. Маяк снесло. Наверное, унесло.
Мужчина молча кивнул, опустил голову и отошёл.
Аня держала мать за руку и смотрела туда, где раньше был огонёк, который она видела с крыльца. Теперь там было пусто. Пусто и тихо. И она вдруг почувствовала не страх, а огромную, щемящую грусть. Такую большую, что её, казалось, не мог вместить один человек. Эту грусть оставлял после себя тот седой дядя. Грусть, которая теперь, наверное, навсегда смешалась с солёным ветром и будет носиться над разбитым берегом.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликована сегодня в 17:00 по МСК)
Внимание! Розыгрыш подарка!
В моем телеграм канале и группе Вконтакте проходит розыгрыш красивого заварочного чайника, который вечерами украсит ваш стол и сделает чтение рассказов более приятным. Чтобы участвовать надо быть подписанным на мой телеграм канал и группу Вконтакте, там будет пост, где будут написаны простые условия для участия в конкурсе.