Не родись красивой 24
В голосе Петра уже слышалась не уверенность, а обида и страх. Он чувствовал, как зыбко стало всё вокруг. Что то, что раньше казалось прочным, теперь рушится, земля уходит из-под ног.
— Твоя совесть про одно говорит, — тихо проговорил Степан, — а новая власть — про другое. По-хорошему прошу: отдай.
— Гляди, Петр, — добавил он, — дело твоё. - И уже обратился к Кондрату: «Запиши, что отдавать скот в колхоз отказался».
**
Тётка Нюра Завиваева, ходила по избе, прижимая к глазам платок. Она плакала не громко, но успокоиться не могла.
— Петя… — всхлипывала она. — Петенька, отдай ты этих лошадей. Христом Богом прошу. До добра не доведёт. Уж раз господ всех изничтожили. Никого не пожалели. А мы кто? За нас никакой заступы…
— Замолчи, — зло оглянулся Пётр. — Ты чего напраслину наводишь? Мы же не богачи? Мы — работяги, всю жизнь спины гнули. Какой грех за мной? Что я людям плохого сделал?
— Грех — не грех, — взмолилась Нюра, — а власть новая не рассуждает. На бумаге у тебя — две лошади. Значит, две — много. Значит — отдай.
Пётр отвернулся к стене, проводя ладонью по лицу — словно стирая тревогу.
— Нам ещё детей поднимать, — бормотал он. — Маринка взрослая становится, скоро сватов ждать. Как я без лошадей? Как жить? Митька еще малец, его тянуть и тянуть.
Маринка сидела в углу, притихшая, с опущенными глазами. Но девичье сердце не знало покоя. Она видела, как всё вокруг меняется. Как люди ходят учиться. Как верят в светлое будущее. Сами голодают, а веры не теряют. Сейчас она смотрела на отца, У него была своя вера и надежда, что жизнь вернётся к прежнему порядку.
Но жизнь не возвращалась.
— Папань… — тихо сказала она. — Папань, отдай ты этих лошадей, и корову.
Пётр резко обернулся, не ожидая услышать такое от дочери.
— Чего это ты? Тоже туда же? Тоже за новую власть? Ты-то куда? Тебе какая выгода?
Маринка покраснела, но сказала твёрже:
— Степан всё равно не отстанет. Раз начали новую жизнь, значит… и нам по-новому жить придётся.
Она опустила глаза, но голос её не дрогнул.
— Лошадь твою всё равно возьмут. Так лучше сам отдай, пока по-хорошему просят.
— Ишь ты, заступница нашлась! — Пётр вскинулся резко. — Чего это ты ратуешь за новую власть? Она нас по миру пустит, а ты её защищаешь.
Маринка не испугалась его вспышки — лишь плотнее сжала пальцы, лежавшие на коленях. Глаза её блеснули — не дерзостью, пониманием. Будто уже давно в сердце решено было то, что она сейчас сказала:
— Да я никого не защищаю, папань. Просто… если берётся эта власть что-то делать, она доведёт до конца. И сопротивляться бесполезно. Весь народ за неё.
Пётр зло дёрнул плечом, будто хотел сбросить с него чужие слова.
— Это мы ещё посмотрим! — сказал он с той упрямой уверенностью, что годами держала его хозяйство на подъёме. — Давно ведь эта власть объявила, что всё общее! А мы, глянь-ко, сколько жили по-старому. Это кто поддастся — тот и лишится всего. А кто на своём настоит — глядишь, отступятся!
Маринка покачала головой. В движении этом было больше печали, чем протеста.
— Не отступятся, папань. Комиссар приезжал — сама слышала. Сказал: колхозы будут по всей округе. И будем все мы колхозниками. А кто мешает советской власти — того врагом признают.
— Это я, что ли, враг?! — Пётр даже замер. — Ты говори, да не заговаривайся! Какой же я враг? Да и кому? Ваньке, что ли? Или этому… Кондратке безпортошному?
Он махнул рукой в сторону окна, будто там сейчас стоял Кондрат — насупленный, дерзкий.
Маринка шевельнулась, будто в груди у неё что-то кольнуло, но Пётр поднял ладонь, не давая ей говорить:
— И не защищай ты его! Знать не хочу. Кондратка твой ещё зелёный. Он мне указом быть не может.
— Он не мой, — твердо, почти сухо ответила Маринка.
— Знамо дело, не твой, — уже тише, но с прежней злостью продолжил Пётр. — Этот твой «не твой» чуть не опозорил нас всех. Не он ли тебя провожал? А потом в кусты?
Маринка вспыхнула. Резко отвернулась, села, скрестив руки, чтобы хоть как-то удержать обиду, что подступила к горлу.
— Папань, вспомнил ты тоже… — выдохнула она, стараясь говорить ровно.
— А что, не было? Не важно, когда. Главное — было! — стоял на своём Пётр. — Зелёный-зелёный, а всё туда же лезет. Хочет народом управлять! А за душонкой его, смотри, тоже грешок сидит.
— Какой грешок, папань? — не выдержала Маринка. — Ты уж скажи, коли говоришь.
— Да вот взять хоть тебя! Провожал, на всю деревню показал. А где он, этот жених? Где? — Пётр ткнул пальцем в пол.
— Что же, теперь век это помнить станешь?
- Так это не я. Люди калякают — и правильно калякают!
— Хватит, отец! — Нюра вмешалась неожиданно резко. Голос её оказался твёрдым. — Хватит, говорю. Давно было. И было-то один раз. Нечего это поминать. Ты лучше о лошадях думай.
Пётр обернулся к жене — хотел, видно, что-то сказать, но увидел её заплаканные глаза, усталый вид.
Маринка отвернулась, смахнула слезу, но так, чтобы никто не заметил. Но мать заметила.
Петр поднял глаза на дочь — в них был не гнев, а какая-то растерянная, сломленная боль.
— Я ж эту силу… своими руками нажил. Каждый день, каждый год… ни одного дня без работы. Лошадей, как малых детей берег. А мне теперь… вот так?… чтобы в общий хлев? Чтобы по чужой записи? – с болью в голосе говорил Петр.
Он сел, потом встал, прошёлся по избе — тяжелым шагом, будто ноги налились свинцом. У окна остановился, наклонился, отдёрнул занавеску — глянул на свой двор.
— И как же им там… в том общем хлеву будет? — спросил он у окна, тихо, словно сам с собой говорил. — Кто их кормить-то станет? Кто? Митька пьяница? Или Фролов Колька? Да он и ухаживать толком не умеет… А Кондратка — с его горячкой? Да он жадный до дела, а до скотины… у него душа иная.
Маринка подошла ближе, но трогать отца не решилась.
— Папань… — сказала мягко, осторожно. — Всё равно придут. И хуже будет, если пойдёшь поперёк. Ты сам знаешь.
Пётр резко обернулся.
— Знаю! — выкрикнул он, но голос сорвался, словно ломался. — Знаю… Что бы я ни сделал — всё равно заберут. Это я понимаю. Но душа-то… не принимает.
Он медленно опустился обратно на лавку, устало провёл рукой по лицу, задержался на виске. Сидел, о чём-то думал.
Потом поднялся снова. Встал прямо, тяжело, как человек, который уже решил, но ещё не примирился.
— Значит, так… — проговорил он медленно. — Завтра утром сам Степану отведу. Сам. Не хочу, чтобы, как воры, ко мне ломились. Не хочу, чтобы ломали моё.
Он сжал кулаки.
— Сам сведу. Пусть знают: Пётр Завиваев отдал сам. Сам.
Маринка тихо подошла, положила руку ему на плечо. Он не отстранился.
— Папань… правильно ты решил.
— Правильно… — выдохнул он горько. — Да только сердце… не знает, что это правильно.
Утро выдалось резким, прозрачным. Воздух звенел, словно в нём натянули тонкие струны.
Пётр Завиваев вышел на двор. Не жалея, накладывал в кормушки сена, лошадям сыпал овса. Хотел накормить впрок: «не знай как там в общественном-то хозяйстве».
Нюра вышла доить коров. Ничего не говорила, только тяжело вздыхала.
Пётр подошёл к лошадям, прежде чем взяться за повод, остановился. Долго смотрел: на гривастые головы, на умные тёмные глаза, на пар, поднимающийся от тёплых ноздрей.
— Ну что, мои хорошие… — тихо сказал он, и голос его дрогнул. — Пришло нам время… Куда ж деваться…
Лошади, будто понимая, мягко фыркнули и потянулись мордами к его рукам. Пётр провёл ладонью по влажной тёплой шее.
Во дворе показалась Маринка. Девушка стояла чуть поодаль, не говоря ни слова — чтобы не помешать этому немому прощанию.
— Батя… пойдем…? — осторожно сказала она.
—Пойдем, - глухим эхом откликнулся Петр.
Он взял поводья обеих лошадей в одну руку. Звёздочки доверчиво двинулись за ним.
В это мгновение Пётр будто осунулся: спина его согнулась, плечи опали, глаза потускнели. Маринка невольно шагнула ближе — хотелось отца поддержать, как то ободрить.
Они шли по улице. Вокруг стояли избы, из труб поднимался тонкий дымок — зима уже отступила, но тепла пока не было. Да и по утрам ещё наведывался легкий морозец.
Пароходное дыхание лошадей парило в морозном воздухе белыми выпирающими клубами.
У ворот общественного двора стоял Степан и Кондрат. Взглянув на Петра, Степан одобрительно кивнул.
— Ну что, Пётр… сам привёл. По-человечески это, — сказал негромко.
У Петра дрогнули ноздри, но голос прозвучал четко:
— Забирайте. Только… смотрите за ними. Они у меня не калеки. Работницы.
Он ещё раз провёл рукой по шее лошади и тихо добавил:
— Глупые вы мои… не знаете, что уже не мои.
Маринка отвернулась — глаза защипало от слёз. Но вытерла их быстро. Не время сейчас показывать, что лежит на душе.
Степан взял поводья.
— Всё будет ладно, Пётр.
Пётр не слушал. Он стоял неподвижно, пока лошадей уводили в глубину двора.
Только когда лошади скрылись из виду, он выдохнул, будто долго держал воздух в груди.
Маринка подошла, взяла его под руку. Он позволил.
— Папань… всё, — тихо сказала она.
— Всё, — повторил он глухо. — Вот теперь… точно всё по-новому пойдёт.
И они повернули домой — медленно, по следам, что оставили их лошади.