Его не пишут в методичках для интернов и не обсуждают на планерках. Его передают шепотом в прокуренных курилках — от старых, видавших виды медсестер тем, кто остаётся на ночную смену не просто так, а потому что у крови на руках особый запах, а у тишины в длинных коридорах — свой голос.
Меня зовут Артём, и я был тем самым самоуверенным идиотом, который считал все эти байки пережитком советской медицины. Пока не остался один на один с «Цитаделью» — огромной, похожей на лабиринт больницей постройки 30-х годов.
«Правила простые, Артёмыч, — хрипела, затягиваясь «Беломором», Валентина Степановна, медсестра с лицом, покрытым морщинами. — Первое: если загорелась лампочка в пустой палате, особенно в 312-й, — не ходи. Сбрось вызов с поста. Оно ждёт. Второе: лифт с цоколя сам приехал, двери открылись — не заходи. Жди следующего. И главное, третье…» Она прищурилась, и её глаза стали похожи на две чёрные щели в граните. — «Если увидишь коллегу — врача, санитара — стоящего в углу лицом к стене… Не трогай его. Не поворачивай. Уйди. Молча. Потому что у него нет лица. А если есть… то это будет не его лицо».
Я фыркнул. Классика городского фольклора. Мой первый месяц ночных дежурств прошёл в скучном ритме: бумаги, обходы, кофе. До той ночи.
Было около трёх. Я дописывал историю болезни, когда на панели вызовов вспыхнула и замерцала, словно захлёбываясь, красная лампочка. Палата 312. Я машинально встал и замер. 312-я. Та самая. Её не использовали с прошлого года после смерти одинокой старушки — «блокадницы», как её называли. Палата стояла пустая, на учёте как нежилая.
Сердце ёкнуло. «Оно ждёт», — прошелестел в голове голос Валентины Степановны. Я глубоко вдохнул. «Чушь. Датчик глючит». Подошёл к панели, нажал кнопку сброса. Лампочка погасла. Я выдохнул. И тут же она загорелась снова, на этот раз ровным, настойчивым красным светом. И вдруг — стук. Тупой, ритмичный. Не из динамика. Он шёл из конца коридора. Оттуда, где была 312-я.
Меня будто потянуло на невидимой нити. Ноги сами понесли меня по холодному линолеуму. Стук нарастал: тук… тук… тук… Как костяшками пальцев по стеклу. Я подошёл к двери. В глазке — темнота. Взялся за ручку — ледяной металл прожёг ладонь. Толкнул.
Пахло не антисептиком, а пылью, тлением и… речной сыростью. Луна через разбитое окно освещала пустую койку, застеленную серым казённым бельём. Стук прекратился. «Видишь, идиот, никого», — зло подумал я. И тут мой взгляд упал на стену у изголовья. Там, где обычно крепится карта пациента, кто-то густо, чем-то тёмным и маслянистым, вывел цифры: 3… 2… 1… И под ними одно слово: «ЗАЙДИ».
Я отшатнулся. В ту же секунду дверь с тихим скрипом захлопнулась сама собой. Я дёрнул ручку — не поддавалась. Свет от фонаря на потолке стал мерцать, и в этих вспышках я увидел на койке отпечаток — вмятину, будто только что тут кто-то лежал. А на противоположной стене, где секунду назад был голый бетон, теперь висела старая, пожелтевшая от времени кардиограмма. Она была абсолютно плоской. Прямая линия от начала до конца.
Воздух стал густым, как кисель. Я задохнулся, прислонившись к двери. И услышал прямо в ухо ледяной, сиплый шёпот, пахнущий могильным холодом: «Спасибо, что зашёл. Теперь ты мой проводник». Щелчок замка. Дверь подалась. Я вывалился в коридор, задыхаясь. За моей спиной 312-я снова погрузилась в тишину и темноту. Но я уже знал — связь установлена. Что-то теперь знало моё имя.
После того случая я стал замечать странности. Тени в подсобках двигались не в такт моим шагам. Из динамиков временами доносился не то детский плач, не то далёкий вой, хотя система оповещения была отключена. А лифты… Они вели себя странно. Особенно старый грузопассажирский лифт в восточном крыле.
Однажды, ближе к утру, я ждал его, чтобы спуститься за недостающими бланками. Кабина медленно поднялась с первого этажа. Двери со скрежетом разъехались. Внутри было пусто. Я уже сделал шаг, как вдруг заметил — на индикаторе этажей ещё мигала цифра «Ц» — цокольный. Морг. Лифт приехал оттуда. Сам. Валентина Степановна смотрела на меня из-за своего поста, её лицо было белым, как мел. Она еле заметно покачала головой.
Я отпрянул. Двери оставались открытыми. В кабину тянуло холодом — особым, тяжёлым холодом формалина и чего-то безвозвратно угасшего. И запах… Сладковатый, тошнотворный запах тления, который не мог преодолеть путь из изолированного морга через вентиляцию. Он шёл прямо из лифта. Я отступил ещё на шаг. Двери постояли открытыми ровно тридцать секунд — необычно долго для этого старого механизма. Потом плавно, беззвучно закрылись, и кабина уехала наверх, оставив меня в липком, леденящем ужасе.
Кульминация наступила в ту самую, последнюю для меня ночь. Была гроза. Свет постоянно гас, аппараты в палатах пищали, переходя на батареи. Я бегал между этажами, проверяя тяжелобольных. И в самый разгар бури, в полутемном коридоре терапевтического корпуса, я увидел Его.
Фигура в белом халате, точь-в-точь как у нас, стояла в дальнем углу, где сходились две стены. Стояла неподвижно, лицом к стене. Спина была напряжена, плечи неестественно подняты.
«Коллега? Что он там делает?» — мелькнула мысль. Я окликнул: «Эй, всё в порядке?» Фигура не шелохнулась. Я сделал несколько шагов ближе. Гроза на мгновение осветила коридор вспышкой. На затылке врача, в том месте, где должны были быть волосы, я увидел лишь гладкую, бледную, как воск, кожу. Ни ушей, ни шеи. Просто белый купол черепа, переходящий в халат.
«Не трогай его за плечо».
Но адреналин, усталость и накопившийся ужас сыграли со мной злую шутку. Логика, последний оплот разума, прошептала: «Человеку плохо! Надо помочь!» Я забыл всё. Я подошёл вплотную и положил руку на его плечо.
Халат был ледяным и влажным, как погребная стена. Фигура дрогнула. Медленно, с противным хрустом, будто позвонки были не на своём месте, она начала поворачиваться.
Сначала я увидел профиль — такой же гладкий, лишённый черт. Потом Оно повернулось полностью.
Там, где должно было быть лицо, была лишь бледная, слегка вогнутая маска кожи. Ни глаз, ни носа, ни рта. Только в центре, на месте носа, была маленькая, едва заметная чёрная точка, как засохшая ранка. И из неё сочился тончайший ручеёк тёмной, почти чёрной жидкости.
Но самое ужасное было не это. Самое ужасное началось, когда это… существо… подняло руку и указательным пальцем, холодным как лёд, ткнуло меня в грудь, прямо в сердце. И в мозгу, не через уши, а прямо в сознании, раздался ГОЛОС. Не шёпот из 312-й, а гулкий, многоголосый, как хор под землёй, голос, полный древней, нечеловеческой печали и бесконечной, пресыщенной злобы.
«Спасибо. Теперь у нас есть лицо».
В груди у меня что-то оборвалось. Я не кричал. Не мог. Воздух был вырван из лёгких. Я рухнул на колени, давясь немым воем. Существо в халате развернулось и пошло прочь, его шаги не издавали ни звука. Оно растворилось в тени у лифта, который, я знал, только что пришёл с цокольного этажа.
***
Меня нашли утром, сидящим в том же углу, лицом к стене. Я не реагировал на оклики. В кармане моего халата нашли историю болезни, заполненную до конца, аккуратным почерком, который был точь-в-точь как мой… но с одной странностью. В графе «диагноз» было выведено: «Острая тотальная афазия. Потеря идентичности». А в графе «палата» стоял номер: 312.
Я провёл полгода в психиатрической клинике. Говорили о профессиональном выгорании, о ночных галлюцинациях на фоне переутомления. Я молчал. Что я мог сказать? Что часть меня осталась там, в «Цитадели»? Что я чувствую, как иногда, особенно ночью, мои черты начинают плыть, становясь чужими? Что я ловлю себя на мысли, будто знаю, о чём шепчутся в пустых палатах, и мне хочется к ним присоединиться?
Я больше не врач. Я — ходячее напоминание. И иногда, проходя мимо старой больницы, я вижу в окне третьего этажа, в той самой палате, силуэт. Стоит у окна и смотрит на меня. И у того силуэта — моё лицо. А у меня… Оно всё ещё моё. Пока что. Но по ночам, глядя в зеркало, я замечаю, что мои глаза становятся чуть более пустыми, а черты — чуть более размытыми, будто кто-то медленно, но верно стирает их ластиком, готовя холст для нового рисунка.
Больница по ночам принадлежит не нам. Она принадлежит Им. Тем, кто ждёт в пустых палатах, ездит в лифтах из морга и стоит в углах. Они ищут проводников. Они ищут лица. Чтобы снова выйти в наш мир. И у них — вся вечность впереди. А у нас — только правила, которые мы так легко забываем в самый нужный момент.