В землянке пахло сыростью, порохом и чуть — едва уловимо — машинным маслом. За бруствером ухали снаряды, земля вздрагивала, а на грубо сколоченном столе тихо тикали часы. Необычные часы: их стрелки двигались назад.
Их принёс старшина Григорий Иволгин — высокий, сутулый, с морщинами, будто высеченными ветром. Трофей: снял с убитого немецкого офицера под Харьковом. С тех пор не расставался.
— Ну что, старшина, опять твои часы в прошлое бегут? — усмехнулся молоденький связист Лёшка, натягивая провод. Он только‑только прибыл на фронт, ещё не отвык от мирной жизни, от смеха и шуток дворовых ребят.
Бойцы засмеялись. Кто‑то бросил: «Может, они из будущего?»
— А что смешного? — спокойно ответил Иволгин, поглаживая холодный корпус. — Пока они идут назад — я живой.
— Суеверие, — махнул рукой лейтенант. — Часы как часы.
— Не как часы, — тихо сказал Григорий. — Они… помнят.
Он не стал объяснять. Да и как рассказать, что в этих стрелках, ползущих против хода времени, ему видится не просто механизм, а нить, связывающая его с прошлой жизнью? С домом, где мать каждое утро ставит самовар, с рекой, где он впервые поцеловал Аню, с улицей, по которой он шагал в школу, засунув руки в карманы.
Шли дни. Фронт катился на запад. Землянка сменилась окопом, потом — полуразрушенным домом в прифронтовом селе. Часы всегда были при Иволгине: в кармане гимнастёрки, у самого сердца.
Однажды ночью, когда все спали, он достал их, поднёс к уху. Тик‑так. Стрелки ползли против хода времени — минутная, часовая. Он закрыл глаза и вдруг увидел:
- Дом в деревне. Мать ставит самовар, пахнет сдобным тестом. Она оборачивается, улыбается: «Гриша, чай готов!»
- Первая любовь — Аня, её смех у реки. Они сидят на берегу, она плетёт венок из ромашек, бросает его в воду: «Смотри, плывёт!»
- Призыв на службу. Прощание. Мать крестит его, шепчет: «Возвращайся, сынок». Аня молчит, только сжимает его руку.
Часы будто проигрывали его жизнь в обратную сторону. И пока они шли — он чувствовал: прошлое держит его, не отпускает.
— Ты в них веришь, что ли? — спросил как‑то лейтенант, заметив, как Григорий в очередной раз проверяет ход. — Это же просто механизм. Металл, пружины, шестерёнки.
— Верю, — просто ответил старшина. — Они мне дорогу назад показывают. К дому. К тем, кто ждёт.
Лейтенант покачал головой, но спорить не стал. Он знал: на войне у каждого своя молитва. У кого‑то — письмо от жены, у кого‑то — крестик на шее, у кого‑то — вот такие часы, идущие назад.
Бой за железнодорожную станцию был жестоким. Немцы дрались отчаянно, каждый метр земли давался ценой крови. Иволгин командовал расчётом — его артиллеристы били по бронепоезду, пытавшемуся прорваться к линии фронта.
— Огонь! — крикнул он, и орудие рявкнуло.
Взрыв. Осколки. Крики.
Когда всё стихло, бойцы нашли его у орудия. Гимнастёрка в крови, но глаза открыты.
— Живой, старшина?! — бросился к нему Лёшка. В его голосе звучала не просто тревога — страх потерять того, кто стал ему почти отцом.
Иволгин медленно поднял руку — в ней были часы. Стрелки замерли.
— Остановились… — прошептал он.
Бойцы переглянулись. Кто‑то вздохнул. Кто‑то отвернулся, пряча глаза.
Но Григорий медленно сел, вытер лицо.
— Живой, — повторил он. — Видите? Часы встали — а я здесь.
— Так они же сломались! — воскликнул Лёшка. — Всё, нет твоей магии!
— Нет, — улыбнулся Иволгин. — Они просто… закончили свою работу. Теперь я сам пойду. Домой.
Лёшка хотел что‑то сказать, но замолчал. В глазах старшины было что‑то такое, что не требовало объяснений.
Через три месяца война закончилась. Григорий вернулся в родную деревню. Дом стоял целёхонький, мать выбежала на крыльцо — и не узнала сначала: седой, худой, с глазами, в которых навсегда осталась тень окопов.
— Сынок… — прошептала она, прижимая его к груди. Руки её дрожали, но объятия были крепкими, настоящими.
— Мама, — только и смог вымолвить Григорий.
Вечером, когда все уснули, Григорий достал часы. Положил на стол, поднёс ухо. Тишина.
Он повертел их в руках, потом осторожно открыл заднюю крышку. Внутри — механизм, изломанный осколком. Одна шестерёнка торчала криво, другая лежала отдельно, будто сломанная кость.
— Значит, и правда закончили, — сказал он вслух.
Он долго смотрел на них, вспоминая все те ночи, когда слушал их тиканье, все те моменты, когда они становились его связью с прошлым. Потом аккуратно закрыл крышку.
На следующее утро он вышел во двор, сел на крыльцо. Солнце грело спину, где‑то кричала ворона, пахло землёй и весной. В воздухе витал запах пробуждающейся природы — свежий, чистый, совсем не похожий на запах пороха и гари.
— Мама! — крикнул он в открытую дверь. — Давай самовар поставим. Как раньше.
Она вышла, улыбнулась сквозь слёзы.
— Конечно, сынок. Сейчас.
Григорий сел на лавку, закрыл глаза. В ушах звучало не тиканье часов, а шум ветра, смех матери, далёкий гудок паровоза. Он вдохнул глубоко, чувствуя, как в груди разливается тепло — не от солнца, а от чего‑то большего. От осознания, что он дома. Что он выжил.
Позже, когда самовар уже шумел на столе, а мать резала хлеб, Григорий достал часы из кармана. Положил их на подоконник — не как талисман, а как память.
— Это часть меня, — сказал он, глядя на них. — Но теперь я иду вперёд.
Мать подошла, положила руку на его плечо.
— Главное, что ты здесь, — сказала она тихо. — А часы… пусть останутся. Как напоминание.
Григорий кивнул. Он знал: эти часы больше не будут идти назад. Но они помогли ему пройти через ад. Они держали его, пока он не смог держаться сам.
И когда солнце опустилось за горизонт, окрасив небо в золотые и алые тона, Григорий сидел на крыльце, слушал, как мать поёт старую песню, и понимал: он жив. Не потому, что часы шли назад. А потому, что внутри него всегда была сила идти вперёд.
Историю молодой девушки врача, которая работает в деревне, можно прочитать здесь.