Тишина, последовавшая за её ультиматумом, была густой, как смола. «Или я, или он». Надежда смотрела в глаза мужу, в которых метались отчаяние и вина, и ждала. От его следующего слова зависела судьба четырёх человек. Но самый страшный удар был ещё впереди — он ждал её за порогом, закутанный в чужой клетчатый шаль.
Ночь тянулась бесконечно. Надежда лежала на жесткой лавке, кутаясь в одеяло, но холод проникал не снаружи, а изнутри. За её спиной, в их постели, слышалось сдержанное покашливание Лидии, её шёпот младенцу, тихий плач ребёнка, который то затихал у груди, то возобновлялся вновь. Каждый звук был иглой, вонзающейся в сознание.
Около полуночи Надежда не выдержала. Она встала, подошла к печи, подбросила дров. В свете пламени её лицо выглядело измождённым.
— Он всё плачет? — спросила она, не оборачиваясь.
— Мало молока, — тихо ответила Лидия. — Я… я плохо ем. Он не наедается.
Надежда сжала губы. Она подошла к столу, взяла краюху чёрного хлеба, отрезала толстый ломоть, намазала тонким слоем сала (последнее, берегли как зеницу ока), поднесла к кровати.
— Ешь. Без разговоров.
Лидия хотела возразить, но вид хлеба, казалось, лишил её воли. Она взяла ломоть дрожащими руками и стала есть мелко, быстро, почти жадно, стараясь не ронять крошки. Надежда смотрела на неё и думала: «Вот так же, наверное, и Коля ел, когда она его кормила в госпитале. И чувствовал благодарность. И любовь».
— Ребёнок-то доношенный? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал просто деловито.
— На месяц раньше срока. Я на разгрузке вагонов подрабатывала, пока живот скрывался… Упала. Немного. Его потом выхаживали в детском отделении. Он слабенький.
Надежда молча налила в кружку кипятка из постоянно стоявшего на печи чайника, насыпала заварки, подала Лидии.
— Пей. Молоко придёт.
Она вернулась к печи, села на табурет. Тишина снова стала давить.
— Он на него похож? — внезапно спросила Надежда, сама удивляясь своему вопросу.
Лидия помолчала.
— Глаза. Глаза серые, как у Николая Семёновича. А так… больше на меня, наверное.
Надежда кивнула. Она вдруг представила своего будущего ребёнка. Какие у него будут глаза? И будет ли он похож на отца, который сейчас дрожит от холода в сарае?
— Почему Семён? — спросила она.
— В честь отца. Николая Семёновича. Он… когда узнал, что будет мальчик, сказал: «Пусть будет Семёном. В честь моего отца». Его отца звали Семён.
Это было новым ударом. Он уже тогда, до рождения, обдумывал имя. Думал о будущем этого ребёнка. Планировал. Для неё же у него были только короткие письма и молчание.
Надежда встала, подошла к люльке. Младенец, наевшись, заснул. При тусклом свете лучины она разглядывала его черты. Да, уголки глаз, разрез… что-то неуловимо знакомое. Её рука сама потянулась, чтобы поправить одеяло, но она остановила себя, сжала пальцы в кулак.
— Спите, — бросила она резко и снова улеглась на лавку.
Под утро Лидию начало бить в ознобе. Надежда, дремавшая урывками, услышала стук зубов и сразу встала. Она приложила ладонь ко лбу женщины — пышущий жар.
— Температура поднялась, — констатировала она. — Наверное, от истощения и нервов. Или воспаление начинается.
Она налила воды в таз, снова начала обтирать Лидию снегом, принесённым Николаем. Та бредила, металась, звала то маму, то Колю, то кого-то ещё. В бреду она говорила о блокаде, о мёртвых сестрах в госпитале, о том, как боялась родить одного.
Надежда слушала этот поток боли и понимала: перед ней не хитрая разлучница, а ещё одна жертва. Жертва войны, которая отняла у неё всё и вытолкнула на путь, где единственным якорем стал раненый солдат, а потом его ребёнок.
Когда рассвело, Лидия уснула тяжёлым, но уже более спокойным сном. Надежда, измотанная, сидела у печи. Нужно было доить корову, готовить, начинать день. Но мир за стенами избы казался чужим и неважным.
Она накинула платок, вышла во двор. Морозец щипал щёки. Она направилась к сараю. Николай сидел на ящике у замерзшего окна, кутаясь в шинель. Увидев её, он вскочил, глаза полные вопросов и страха.
— Как они? — выпалил он.
— Женщина твоя с температурой, бредила. Ребёнок жив. Пока что.
Он сделал шаг к ней.
— Надя, прости… Я не знаю, что сказать…
— И не говори. Слова теперь ничего не стоят. Иди, принеси дров. Печь протопить надо. И снегу растопи для питья. Потом… потом сбегай к фельдшеру. Скажи, что у меня сестра с ребёнком с фронта приехала, заболела. Попроси, чтобы зашёл. Не упоминай имён.
Он смотрел на неё, не понимая.
— Ты… ты помогаешь им?
— Я не помогаю, — резко оборвала она. — Я не могу позволить, чтобы на моём дворе люди помирали. Это разные вещи. Выполняй, что сказано.
Он кивнул и пошёл к поленнице. Она смотрела на его согнутую спину и чувствовала странное спокойствие. Гнев не прошёл, но он превратился в холодную, твёрдую решимость. Ситуация была катастрофической, и нужно было брать управление в свои руки. Хоть на время.
Когда Николай ушёл за фельдшером, а в избе стало тепло, Надежда занялась обычными делами с механической точностью. Подоила корову, сварила жидкую кашу на воде. Часть отлила в мисочку для Лидии. Та проснулась, слабая, но в сознании.
— Ешь, — поставила перед ней кашу Надежда. — Без возражений.
Пока Лидия ела, Надежда взяла плачущего Семёна. Она наугад свернула чистую тряпицу, окунула в разведённое водой коровье молоко, дала ему пососать. Младенец сначала сопротивлялся, потом стал жадно причмокивать. Она кормила его, глядя в стену, стараясь не думать о том, что держит на руках.
Фельдшер, суровый мужчина лет пятидесяти, пришёл через час. Осмотрел Лидию, послушал, покачал головой.
— Сильное истощение, малокровие, нервное потрясение. И, кажется, начинается воспаление лёгких. В больницу надо.
— Нет, — тут же сказала Лидия, и в её голосе была паника. — Только не в больницу! Меня там не станут лечить как мать с ребёнком, а Сёму… Сёму куда?
— Ребёнок тоже слабенький, — констатировал фельдшер, осматривая младенца. — Вес маловат. Кормить надо лучше.
— Она останется здесь, — неожиданно для себя сказала Надежда. Все посмотрели на неё. — Я ухаживать буду. Выпишите, что нужно. Лекарства, если есть.
Фельдшер удивлённо посмотрел на неё, потом на бледную Лидию, на ребёнка.
— Ты, Надежда Васильевна, святая, что ли? У самой-то положение видно.
— Не святая, — сухо ответила она. — Просто делать нечего, видно. Выписывайте.
Когда фельдшер ушёл, оставив немного сульфаниламидов и рекомендации, в избе снова остались они трое. Николай стоял в углу, будто приговорённый.
— Ты, — сказала Надежда ему, — иди на работу. Деньги нужны. На лекарства, на еду. И… принеси из сарая старую железную кровать. Поставишь тут, у стены. Для неё.
— А где ты? — спросил он.
— Я на лавке. Пока что. А кровать нашу… она теперь её. Временно.
Это было символическое поражение. Его место в их постели теперь занимала другая. Он кивнул, покорно вышел.
Лидия смотрела на Надежду полными слёз глазами.
— Зачем вы это делаете? Я не заслуживаю…
— Я делаю это не для тебя, — перебила её Надежда. — Я делаю это потому, что иначе не могу. А теперь спи. Тебе силы нужны.
Днём, когда Николай был на работе, а Лидия спала, Надежда стояла у окна и смотрела на заснеженную улицу. В её животе пошевелился ребёнок. Она положила на него руку.
— Вот какая жизнь тебе готовится, малыш, — прошептала она. — С первого дня — в гуще войны. Не на передовой, а здесь, дома. Но ничего… мы выстоим. Мы обязательно выстоим.
Она не знала, что будет дальше. Не знала, простит ли когда-нибудь мужа, выгонит ли Лидию, примет ли этого мальчика. Но она знала одно: пока эти люди под её крышей нуждаются в помощи, она будет эту помощь оказывать. Потому что в этом — её сила. И возможно, в этом же — её спасение.
А в углу, на кровати мужа, спала чужая женщина с ребёнком её мужа. И мир, который вчера ещё казался чёрно-белым, расплылся в тысячи оттенков серого, где уже нельзя было найти ни правых, ни виноватых, а только живых, израненных людей, пытающихся выжить после войны.
***
Болезнь Лидии разгоралась, как пожар в сухом лесу. К вечеру второго дня её состояние ухудшилось: температура подскочила до сорока, дыхание стало хриплым, прерывистым, с клокочущим звуком в груди. Она то металась в жару, сбрасывая одеяло, то её била такая дрожь, что зубы стучали, словно в лютый мороз.
Надежда, забыв про собственную усталость и положение, превратилась в часового у постели больной. Она меняла холодные компрессы, поила отварами трав, которые снова послала Николая добывать у знахарки, давала те крохи лекарств, что оставил фельдшер. Всё это она делала молча, сосредоточенно, с тем же выражением лица, с каким четыре года назад разгружала мешки с зерном в колхозе — дело нужно делать, и точка.
Николай метался между сараем, работой и домом, выполняя поручения, но чувствовал себя совершенно бесполезным. Его присутствие раздражало Надежду, а Лидия в бреду его почти не узнавала, путая то с врачом, то с погибшим братом. Вечером, когда он принёс из сарая старую железную кровать и стал её устанавливать у стены, Надежда, не глядя на него, сказала:
— Тебе в деревне быть нельзя.
Он замер, держа в руках скрипящую спинку кровати.
— Что?
— Люди видят. Видят, что ты в сарае ночуешь, что тут чужая женщина с ребёнком. Пойдут вопросы, пересуды. До фельдшера уже, видно, дошло — смотрел на меня как на юродивую. Тебе нужно уйти.
— Куда? — глухо спросил он.
— В райцентр. Скажешь, что на подработку устроился, на стройку. На неделю. А там видно будет.
— А если… если с ней что? — он кивнул в сторону кровати, где Лидия, бледная как полотно, хрипела во сне.
— Со мной ничего не случится. А с ней… что будет, то будет. Твоё присутствие тут всё равно не поможет.
В её голосе не было жестокости, лишь холодная практичность. Он понял: это не только защита от сплетен, это наказание. Изгнание. Он, вернувшийся герой, снова оказывался выброшенным на периферию собственной жизни.
— Хорошо, — покорно сказал он. — Уйду завтра с утра.
— Сегодня, — поправила Надежда. — Сейчас. Возьми что-нибудь из еды со склада, если дадут. Или купи. Деньги потом отдам.
Он послушно собрал свой вещмешок, положил туда кусок хлеба, немного сала, старую флягу. В дверях обернулся.
— Надя… береги себя. И… их.
Она не ответила. Он постоял ещё мгновение, потом вышел. Дверь закрылась мягко, но в звуке её щелчка прозвучала окончательность.
Ночь стала для Надежды адом. Лидия совсем потеряла связь с реальностью. Она кричала о бомбёжках, звала санитаров, плакала, что не может найти перевязочный пакет. Потом её бред сменился: она умоляла кого-то не отнимать ребёнка, говорила с Николаем, называла его Коленькой, просила прощения за то, что «всё испортила».
Надежда слушала это, и сердце её сжималось в тисках из противоречивых чувств. Ненависть боролась с жалостью, обида — с пониманием. Эта женщина, эта «разлучница», была не монстром, а таким же сломленным войной существом, как и её муж. Просто их раны свели их вместе в самое неподходящее время.
Под утро кризис, которого боялась Надежда, наступил. Лидия затихла, её дыхание стало поверхностным, почти незаметным. Щёки ввалились, кожа приобрела сероватый, восковой оттенок. Надежда, знавшая по войне признаки близкого конца, похолодела внутри. Она потрясла Лидию за плечо.
— Лидия! Лидия, слышишь меня?
Та не реагировала. Тогда Надежда, не раздумывая, сильно шлёпнула её по щеке. Веки больной дрогнули, глаза открылись, но взгляд был пустым, невидящим.
— Слушай меня! — крикнула Надежда, наклоняясь к самому её уху. — Ты не можешь уйти! Поняла? Ты не имеешь права! Твой сын там, в люльке! Он останется один! Совсем один! Ты хочешь этого? Хочешь бросить его, как бросили тебя?
В пустом взгляде Лидии что-то дрогнуло. Губы шевельнулись.
— Сё… ма…
— Да, Сёма! Твой сын! Он жив, он здесь! Но ему нужна мать! Держись! Поняла? Держись из последних сил!
Кажется, материнский инстинкт оказался сильнее болезни. Лидия сделала судорожный вдох, словно захлёбываясь воздухом, и её глаза на миг прояснились. Она слабо кивнула.
Надежда вскочила, подбежала к люльке, взяла плачущего Семёна. Она поднесла его к Лидии, вложила ей в руку его крошечную ладошку.
— Вот он. Держи. Чувствуешь? Он твой. Твоя ответственность.
Пальцы Лидии слабо сомкнулись вокруг пальцев сына. Из её глаз потекли слёзы. Она снова кивнула, уже увереннее, и закрыла глаза, но теперь её дыхание, хоть и слабое, стало более ритмичным. Кризис миновал.
Надежда отнесла ребёнка обратно, сама опустилась на табурет у печи. Руки её дрожали от напряжения. Она смотрела на этих двух — мать и дитя — и понимала, что только что совершила нечто очень важное. Она не позволила умереть. Не из любви, нет. Из чего-то большего. Из того, что объединяло всех женщин во все времена — из понимания цены материнства, из ужаса перед сиротством.
Утром Лидия была слаба как муха, но жива и в сознании. Температура спала до тридцати восьми. Надежда накормила её манной кашей, сваренной на молоке, — последние крупицы манки, бережно хранимые на самый крайний случай.
— Вы… вы спасли меня, — прошептала Лидия, когда Надежда вытирала ей лицо.
— Я не спасала. Я просто не дала вам умереть. Это разные вещи.
— Почему? После всего, что я вам сделала…
Надежда помолчала, глядя в окно на заиндевевшие ветви яблони.
— Потому что война и так забрала слишком много. Моя личная война с вами пусть заберёт что угодно — спокойствие, веру, любовь. Но жизнь… жизнь я отнимать не буду. Не имею права.
Лидия смотрела на неё широко открытыми глазами, в которых медленно рождалось не просто уважение, а нечто вроде благоговейного страха перед силой этой женщины.
В тот же день, ближе к вечеру, пришла соседка, тётка Матрёна, принесла горшок щей «для больной сестрицы». Её хищные, добрые глаза выпытывали всё, не произнося ни слова. Надежда спокойно поблагодарила, сказала, что сестра с фронта, сильно болеет, и мужа в райцентр на работу отправила.
— Ой, милая, да ты сама-то на сносях! — причитала Матрёна. — Как же ты одна справляешься?
— Справлюсь, — коротко ответила Надежда. — Не впервой.
Когда соседка ушла, Лидия тихо сказала:
— Вам тяжело из-за меня. Позора не оберётесь.
— Позор не там, где помогают, — отрезала Надежда. — А там, где предают. Об остальном я как-нибудь позабочусь.
К вечеру, укладывая Семёна, она заметила, что пелёнки, привезённые Лидией, кончились, а стирать не было сил. Молча, с той же практической решимостью, она открыла свой сундук, достала оттуда небольшую стопку старых, но мягких, тщательно выбеленных полотенец и простыней. Они были приготовлены для её ребёнка. Она взяла ножницы, разрезала одну простыню на квадраты.
— Что вы делаете? — испуганно спросила Лидия.
— Пеленки делаю. Вашему кончились.
— Но это же ваше… для вашего малыша…
— Мой малыш подождёт, — сказала Надежда, ровно отрезая ткань. — Этот уже здесь. И ему нужно в сухом спать.
Лидия отвернулась к стене, но Надежда видела, как дрожат её плечи от беззвучных рыданий.
Ночью, когда все спали, Надежда сидела у печи и гладила приготовленные пелёнки утюгом, нагретым на углях. Ровные движения успокаивали. Она думала о Николае. Где он сейчас? Мёрзнет ли? Ест ли? И главное — о чём думает?
Она поймала себя на том, что уже не представляет его здесь, в этой избе. Его место стало размытым, неопределённым. А место этой женщины и её ребёнка, как ни странно, обретало черты. Оно было тяжёлым, нежеланным, но конкретным. Как обязанность. Как долг.
Она положила руку на живот, где шевелилась её собственная, пока ещё тайная, жизнь.
— Терпение, малыш, — прошептала она. — Нам с тобой придётся быть сильными. Очень сильными. Но мы справимся. Мы обязательно справимся.
За окном выла метель, заметая следы ушедшего мужа и принося с собой новую порцию испытаний. Но в доме было тепло. И в этом тепле, купленном ценой невероятных усилий, спали двое: чужая женщина и сын её мужа. А Надежда бодрствовала, храня этот хрупкий, нелепый и такой несправедливый мир, который ей пришлось принять.
***
Прошла неделя. Лидия, благодаря не столько лекарствам, сколько регулярному питанию и теплу, пошла на поправку. Она уже могла сидеть, сама кормила Семёна, помогала по мере сил по хозяйству — вытирала пыль, перебирала крупу. Между женщинами установилось хрупкое, молчаливое перемирие, основанное на взаимной необходимости и осторожном уважении. Они говорили мало и только о бытовом: «Поддай в печь», «Ребёнка покормила», «Картошку чистить будем».
Надежда же чувствовала, как её собственное тело меняется. Живот округлился, движения стали плавнее, а в груди зрело странное, двойственное чувство к мальчику, жившему в её доме. Она по-прежнему не подходила к нему без необходимости, но, когда Лидия мыла пол или ходила за водой к колодцу, Надежда автоматически качала люльку ногой, если Семён плакал. Однажды, когда тот заходился в крике, а Лидия была на улице, она взяла его на руки — и он внезапно утих, уткнувшись маленьким влажным лицом в её шею. Она замерла, поражённая теплом этого крошечного тела и внезапным уколом нежности, которая тут же вызвала волну гнева на саму себя.
Николай вернулся из райцентра в конце недели, похудевший и обросший. Он принёс деньги, немного сахара и банку американской тушёнки — редкое богатство. Он стоял в сенях, не решаясь войти, пока Надежда не сказала сухо: «Заходи, чего топчешься».
В избе он увидел картину, от которой у него сжалось сердце. Его жена, с заметным животом, помешивала что-то у печи. А на его бывшей кровати, прислонившись к подушкам, сидела Лидия и кормила грудью его сына. Солнечный луч падал на них, создавая неестественно мирную, домашнюю сцену, в которой он был лишним.
— Как… как дела? — глупо спросил он.
— Живём, — коротко ответила Надежда. — Лидия на ноги встала. Ребёнок тоже. Ты устроился?
Он стал рассказывать о стройке, о том, как помогал восстанавливать мост. Говорил сбивчиво, глядя то на одну, то на другую женщину. Лидия, покормив ребёнка, тихо сказала:
— Николай Семёнович, спасибо, что… что позволили нам побыть здесь. Я на следующей неделе, как окончательно окрепну, подумаю, куда двигаться.
Надежда резко обернулась, половник в руке.
— Куда? С ребёнком на руках? Зимой? Опять по этапным пунктам, в неизвестность?
— Я не могу вечно быть вашим грузом, — тихо, но твердо сказала Лидия.
— Ты и не будешь, — Надежда стукнула половником о край котла. — Будешь работать. Здоровье позволит — устроишься. В колхозе всегда руки нужны. А ребёнка… ребёнка на время работы пристраивать будем.
Все замолчали. Николай смотрел на жену, не веря своим ушам.
— Надя… ты хочешь, чтобы они… остались?
— Я хочу, чтобы было по-человечески, — огрызнулась она. — Ребёнок ни в чём не виноват. И она… — она махнула рукой в сторону Лидии, — своё уже отстрадала. Война кончилась. Пора и милосердию начаться. Хотя бы в отдельно взятой избе.
В её голосе не было доброты, скорее усталая, железная решимость. Но для Николая это было больше, чем он смел надеяться. На его глаза навернулись слёзы.
— Спасибо…
— Не благодари. Я не для тебя это делаю.
Так в доме Морозовых установился новый, хрупкий и невероятный порядок. Николай снова стал ночевать в сарае, но теперь ему разрешалось приходить в дом, есть за общим столом. Он много работал, старался быть полезным: чинил всё, что ломалось, колол дрова, носил воду. С Лидией он почти не разговаривал, общение между ними было предельно вежливым и сухим. Но он стал проводить время с Семёном — качал его, когда Лидия была занята, смотрел, как тот учится держать головку. И в эти минуты его лицо становилось каким-то просветлённым, а затем мрачнело от осознания всей сложности ситуации.
Надежда наблюдала за этим со стороны, и внутри неё продолжалась борьба. Видеть, как муж играет с чужим ребёнком, было мучительно. Но видеть, как этот же ребёнок, оставшись без внимания, плачет, было невыносимо. Её собственный малыш пинался в животе, будто торопя события.
Развязка наступила в лютую февральскую ночь. Надежда проснулась от знакомой, глубокой схватки. Она лежала с открытыми глазами, считая интервалы. Да, началось. Раньше срока. Через силу она поднялась, разожгла лампу.
— Лидия, — позвала она тихо.
Та спала чутко, сразу открыла глаза.
— Что такое?
— Поехали. Началось.
Лидия мгновенно вскочила, забыв про собственную слабость. За недели совместного проживания она уже знала, где что лежит. Она быстро собрала узел с чистыми пелёнками, приготовленными когда-то Надеждой для её ребёнка, растопила печь, чтобы нагреть воду.
— Николая позвать? — спросила она.
— Нет. Ты мне поможешь. Ты же медсестра.
— Акушеркой не была, но помогу, — кивнула Лидия, и в её движениях появилась уверенность профессионала.
Роды были тяжёлыми и долгими. Надежда, привыкшая терпеть, стиснула зубы, чтобы не кричать и не пугать Семёна, спавшего в люльке. Лидия руководила процессом спокойно и чётко: «Дыши», «Тужься», «Отдыхай». Она вытирала Надежде лоб мокрым полотенцем, поддерживала её спину. В эти часы не было места обидам и ревности. Была одна женщина, помогающая другой пройти через порог материнства.
На рассвете, когда за окном стоял густой, синий зимний сумрак, родилась девочка. Тихая, сморщенная, с тёмным пушком на голове. Лидия приняла её, обработала, запеленала и положила на грудь к обессиленной Надежде.
— Здоровая. Кричала хорошо. Поздравляю, Надежда Васильевна.
Надежда смотрела на дочь, и все обиды, вся боль отступили куда-то далеко, затопленные мощной, всепоглощающей волной любви. Она прижала малышку к себе, вдыхая её запах.
— Спасибо, Лида, — прошептала она впервые называя ту по имени.
Лидия улыбнулась устало, кивнула и вышла, чтобы вылить воду и переодеться. В сенях она столкнулась с Николаем. Он, видимо, стоял там всю ночь, прислушиваясь к каждому звуку.
— Всё хорошо? — выдохнул он, и его лицо было серым от напряжения.
— Девочка. Здоровая. И Надежда Васильевна в порядке.
Николай закрыл глаза, его плечи дрогнули от облегчения. Он шагнул было к двери, но Лидия мягко остановила его.
— Дай ей сейчас побыть с ней. Наедине.
Он кивнул, беспомощно опустившись на лавку в сенях.
— Как она?
— Сильная. Очень сильная.
Когда Надежда немного пришла в себя, Лидия внесла в горницу Семёна, который проснулся и заплакал от голода. Она присела на свою кровать, начала его кормить. Двое младенцев теперь плакали и сопели в одной комнате.
Надежда, лёжа с дочкой на руках, смотрела на Лидию и её сына. И вдруг ясно, с кристальной чёткостью осознала простую и страшную истину. Эти два ребёнка, её дочь и этот мальчик, теперь были связаны навсегда. Они росли под одной крышей. Они слышали голоса друг друга с первых дней. Они были… почти что братом и сестрой. Разрушить эту связь теперь значило бы нанести травму обоим.
— Лида, — тихо сказала Надежда.
Та подняла на неё глаза.
— Оставайтесь. Оставайтесь пока… пока дети маленькие. Пока не встанут на ноги. И… мальчика зовите Семёном. В честь отца. Как и хотели.
Лидия замерла. Потом медленно, осторожно спросила:
— А вы? А Николай Семёнович?
— Мы как-нибудь. Дети важнее. Они — будущее. А наше прошлое… его уже не исправить. Но будущее можно не испортить.
В этот момент в горницу, неслышно ступая, вошёл Николай. Он услышал последние слова. Он посмотрел на жену с новорождённой дочерью на руках, на Лидию с его сыном, на этих двух женщин, которых он предал и которые теперь, вопреки всему, создавали что-то новое, хрупкое и удивительное вокруг его детей.
Он не нашёл слов. Он просто подошёл к кровати Надежды, опустился на колени и прижался лбом к краю матраса. Его плечи тряслись. Он плакал. Плакал от стыда, от облегчения, от непонятной, мучительной благодарности.
Надежда положила свободную руку на его коротко остриженную голову. Не гладила, просто положила.
— Всё, хватит. Встань. Пойди, посмотри на дочку.
Он поднял заплаканное лицо, заглянул в свёрток. Малышка сморщилась и чихнула.
— Красивая… — прохрипел он.
— Как назовём? — спросила Надежда.
— Как хочешь ты.
— Милана. Чтобы милой росла. И чтобы жизнь у неё… милой была.
В углу тихо хныкал Семён. Два детских плача, сливаясь, звучали уже не как трагедия, а как странная, дисгармоничная, но живая симфония новой, непростой, но общей жизни. Война когда-нибудь окончательно отступит в прошлое. А пока её раны заживали под одной крышей, согретые теплом печи и молчаливой, выстраданной волей женщины, которая решила, что милосердие сильнее обиды.
***
Прошло пять лет. Зима 1950-го выдалась странной — с оттепелями посреди января, с сосульками, звонко капающими с крыш в разгар февральских метелей. В доме Морозовых тоже установился свой, непостижимый для посторонних глаз, климат.
Снаружи всё выглядело почти прилично. Николай работал плотником в колхозе, Надежда — учётчицей на том же складе. Лидия устроилась в ясли — нянечкой, потом медсестрой. Дети росли. Милана — бойкая, курчавая девчонка с серыми, как у отца, глазами, но с упрямым подбородком матери. Семён — тихий, вдумчивый мальчик, предпочитающий шумным играм разглядывание жуков в траве или сидение с книжкой, которую ему рано научила читать Лидия. Они звали друг друга «брат» и «сестра», и для окружающих это было удобным объяснением: «Племянник от погибшей сестры Лидии Петровны».
Но внутри дома границы были проведены чётко, как меловые линии на полу. Николай спал на раскладушке в бывшей кладовке. Лидия с Семёном — на своей кровати у стены. Надежда с Миланой — на большой кровати, которую когда-то делила с мужем. За обеденным столом они сидели все вместе, но разговоры велись в основном между женщинами — о работе, о детях, о хозяйстве. Николай был скорее молчаливым слушателем, чье мнение спрашивали только в технических вопросах.
Любви между Надеждой и Николаем не возродилось. Там, где когда-то было пламя, осталась лишь тёплая зола привычки и общих забот. Иногда, глядя на него, играющего с Миланой на полу, Надежда чувствовала что-то похожее на нежность, но тут же вспоминала тот ноябрьский день и хмурый платок в груди сжимался в комок. Она не могла забыть. Она просто научилась с этим жить.
С Лидией отношения сложились в странную, крепкую дружбу, выкованную в совместных трудах и заботах. Они могли молча понимать друг друга по взгляду, подменяли на работе, если одна заболевала, вместе штопали детские вещи долгими зимними вечерами. Обида не исчезла полностью — она тихо тлела где-то в самом дальнем углу души Надежды, напоминая о себе в минуты усталости или когда она ловила на себе сочувствующий взгляд соседки. Но это уже была не рана, а шрам — плотный, некрасивый, но не болящий.
Однажды в марте, когда за окном бушевала настоящая весенняя гроза с громом — редким явлением для этого времени года, — дети, испугавшись, прибежали в одну комнату. Милана вцепилась в Надежду, а Семён, не думая, залез под одеяло к Лидии. Грохот раскатов стих, но дети не расходились. Семён, уже полусонный, пробормотал, глядя на Милану:
— Сестрёнка, не бойся. Это просто тучки ругаются.
И обнял её за плечо с естественностью, которую дают только годы, прожитые бок о бок.
Надежда и Лидия переглянулись над головами детей. В этом жесте, в этой защите, было что-то такое простое и настоящее, что все сложные взрослые расчёты, обиды и договорённости вдруг показались мелкими и ненужными.
Когда дети уснули, женщины сидели за кухонным столом, попивая чай из блюдец.
— Они даже не подозревают, какая история за ними тянется, — тихо сказала Лидия.
— И слава Богу, — ответила Надежда. — Пусть растут просто братом и сестрой. У них на это право есть.
— Вы когда-нибудь… простите его? — осторожно спросила Лидия, впервые за все годы касаясь этой темы напрямую.
Надежда долго смотрела в темноту за окном, где сверкали молнии.
— Не знаю, что значит «простить». Я не испытываю к нему ненависти. Иногда даже жалею. Он, знаешь, как неприкаянный какой-то. Живёт с нами, но будто не здесь. Я приняла то, что случилось. Как принимаешь плохую погоду или неурожайный год. С этим живёшь. Может, это и есть прощение — просто перестать каждый день об этом думать.
Николай в это время стучал молотком в сарае, что-то чинил. Он всё чаще находил поводы работать допоздна. Возможно, ему тоже было легче среди инструментов и дерева, чем в напряжённой, хотя и мирной, атмосфере дома, который он когда-то разрушил и который теперь существовал без его настоящего участия.
На следующий день Надежда зашла в сарай за дровами. Николай строгал доску, готовя новую полку для детских книг. Увидев её, он остановился.
— Надя, я… я хотел сказать. Спасибо. За всё. За то, что терпите. Меня.
Он говорил, не поднимая глаз на доску.
— Не за что, — ответила она, набирая в охапку поленьев. — Дети растут. Всё для них.
— Я знаю. И всё равно… я понимаю, что места мне здесь нет по-настоящему. Но если можно… я хотел бы остаться. Хотя бы так. Хоть краешком.
Она выпрямилась, глядя на его согнутую спину. В нём не осталось и следа от того самоуверенного парня, который уходил на войну. Или от того сломленного солдата, что вернулся. Перед ней был просто немолодой, усталый мужчина, который накосячил в жизни и теперь нёс своё наказание молча, безропотно.
— Дом-то твой, — сказала она наконец. — Прописан ты здесь. Куда ж ты денешься? Живи. Детям отец нужен. Пусть и такой.
Это было не прощение. Это было признание факта. Но для Николая и это было много.
Весна того года пришла по-настоящему. Сошёл снег, зазеленела первая трава. В апреле, в день, когда Милане и Семёну купили новые, одинаковые резиновые сапоги, они все впятером пошли в лес за первыми цветами. Дети бежали впереди, кричали что-то про подснежники. Николай нёс корзину для пикника. Надежда и Лидия шли следом.
И вот, на лесной поляне, залитой ярким, но ещё холодным солнцем, случилось что-то неожиданное. Милана, споткнувшись, упала и расцарапала коленку. Она не заплакала, но сидела на земле, разглядывая ссадину. Первым к ней бросился Семён.
— Не плачь, Милка, сейчас!
Он сорвал листок подорожника, приложил ей к коленке, как когда-то показывала Лидия. Николай сделал шаг вперёд, но остановился. Надежда тоже замерла.
А Лидия, глядя на эту сцену, вдруг тихо сказала, обращаясь не к кому-то конкретно, а в воздух:
— Знаете, иногда мне кажется, что они — это наше искупление. Его и моё. Что через них что-то… очищается.
Надежда посмотрела на сына Лидии, так бережно вытиравшего грязь с коленки её дочери. Посмотрела на свою дочь, доверчиво подставившую колено брату. И кивнула.
— Может, и так. Во всяком случае, они у нас хорошие получаются.
В тот вечер, укладывая спать Милану, девочка спросила:
— Мама, а папа и тётя Лида когда-нибудь поженятся?
Надежда остолбенела.
— Почему ты так думаешь?
— Ну, они же живут с нами. И Сёма — мой брат. А обычно папа и мама живут вместе.
Надежда погладила дочь по волосам.
— У нас, дочка, необычная семья. Так бывает после войны. Но мы все тебя любим. И Сёмку любим. И этого достаточно.
— А ты папу любишь?
— Я… я его уважаю. И мы заботимся друг о друге. Иногда этого хватает для семьи.
Девочка, удовлетворённая ответом, уснула. Надежда сидела рядом, думая о том, какая сложная паутина чувств и обязательств сплелась вокруг них. Любовь, предательство, обида, милосердие, привычка, ответственность — всё перемешалось в один плотный клубок, который уже невозможно распутать, не причинив боли. И, возможно, не нужно.
Она вышла в общую комнату. Лидия штопала Семёну штаны. Николай чинил сломанную куклу Миланы. Радио тихо играло какую-то мирную, послевоенную мелодию.
— Чай будете? — спросила Надежда.
— Буду, — сказала Лидия.
— И я, — кивнул Николай.
Она поставила чайник на плиту, глядя на троих людей, с которыми её связала судьба — жестоким, извилистым путём. Не было громких слов примирения. Не было объятий. Было просто тихое вечернее чаепитие в доме, где жили двое взрослых, двое детей и призрак прошедшей войны, который постепенно, с каждым мирным днём, становился всё тише и бесплотнее.
Война ранит по-разному. Одни раны кровоточат на поле боя. Другие — молча, в глубине человеческих сердец, долгие годы после последнего залпа. Но жизнь, упрямая и могучая, как трава, пробивающаяся через асфальт, всё равно находит путь. Иногда этот путь оказывается не тем, о котором мечтали. Иногда он проходит через тернии обид и сложных решений. Но если в конце его дети смеются на солнечной поляне, а взрослые могут молча разделить вечерний чай, значит, путь был пройдён не зря.
И Надежда, смотря на огонь в печи, понимала, что её личная война, наконец, тоже подходила к концу. Не победным маршем, а тихим, усталым перемирием. И в этом перемирии было своё, горькое, но настоящее достоинство. Достоинство тех, кто выстоял. Не сломился. И сохранил в своём сердце, пусть в самом потаённом его уголке, способность к милосердию, которое в итоге оказалось сильнее любой ненависти.