Найти в Дзене
Валерий Коробов

Однорукий муж- Глава 1

Тот роковой день начался с грохота. Железное ведро, которым Анастасия Лаврухина выплескивала помои курам, грохнулось о порог с таким звоном, будто возвещало о конце света. Но мир в селе Берёзовке стоял неколебимо, как старый дуб на выгоне. Мир стоял, а вот покой Анастасии пошатнулся именно тогда, в хмурое майское утро 1940 года, после случайной колкости соседки Аграфены. Тот роковой день начался с грохота. Железное ведро, которым Анастасия Лаврухина выплескивала помои курам, грохнулось о порог с таким звоном, будто возвещало о конце света. Но мир в селе Берёзовке стоял неколебимо, как старый дуб на выгоне. Мир стоял, а вот покой Анастасии пошатнулся именно тогда, в хмурое майское утро 1940 года. — Мамка, а мамка, а папка говорит, чтоб ты не горячилась! — семилетний Петька, её младшенький, как заноза вцепился в юбку, глаза круглые, испуганные. — А ты папке передай, чтоб он у меня сам не горячился! — отряхнула мокрые руки, смахнула со лба непокорную прядь. Огонь в душе, что тлел с утра,

Тот роковой день начался с грохота. Железное ведро, которым Анастасия Лаврухина выплескивала помои курам, грохнулось о порог с таким звоном, будто возвещало о конце света. Но мир в селе Берёзовке стоял неколебимо, как старый дуб на выгоне. Мир стоял, а вот покой Анастасии пошатнулся именно тогда, в хмурое майское утро 1940 года, после случайной колкости соседки Аграфены.

Тот роковой день начался с грохота. Железное ведро, которым Анастасия Лаврухина выплескивала помои курам, грохнулось о порог с таким звоном, будто возвещало о конце света. Но мир в селе Берёзовке стоял неколебимо, как старый дуб на выгоне. Мир стоял, а вот покой Анастасии пошатнулся именно тогда, в хмурое майское утро 1940 года.

— Мамка, а мамка, а папка говорит, чтоб ты не горячилась! — семилетний Петька, её младшенький, как заноза вцепился в юбку, глаза круглые, испуганные.

— А ты папке передай, чтоб он у меня сам не горячился! — отряхнула мокрые руки, смахнула со лба непокорную прядь. Огонь в душе, что тлел с утра, разгорался. — Иди, дрова коли, делом займись, а не под дверьми подслушивай!

Ребёнок шмыгнул в сени, а Настя осталась стоять посреди двора, сжав кулаки. Всё в этом доме держалось на ней. На её силе, на её гневе, на её любви, жаркой, как пламя в печи. И на Николае. Её Коле. Её одноруком Коле.

Он потерял правую руку по локоть еще в двадцатом, на гражданской, под Перекопом. Вернулся в Берёзовку с пустым рукавом, заколоченным на два гвоздя, и с волей, выкованной из стали. Безрукий, а стал одним из лучших конюхов в колхозе. Левой управлялся так ловко, что иному двурукому не снилось. Подковать коня? Пожалуйста. Упряжь починить? Легко. А уж как он мог обнять её этой одной рукой… Крепко, до хруста в рёбрах, прижав к своей широкой груди, так что весь её огненный нрав куда-то улетучивался, оставляя лишь тихую, умиротворённую усталость.

Но последние недели что-то в нём переменилось. Ушёл в себя, задумчивый. А вчера… Вчера она застала его за починком калитки, и он, увидев её, вздрогнул, будто пойманный на воровстве. В глазах мелькнуло что-то чужое, быстро погасшее, но её, Анастасии, зоркой, как у ястреба, не проведешь.

Мысли её прервал скрип калитки. Во двор, пышная и румяная, как сдобная булка, вкатилась соседка Аграфена. Несла пустое решето — явно за соседским добром, да за сплетнями.

— Настенька, здравствуй! А я к тебе по-соседски. Сольцу одолжить. У меня вся вышла.

Настя, нехотя, кивнула в сторону дома: «Бери на полке». Знает она эти «одолжения».

Аграфена, пока насыпала соль в свой узелок, пустилась в разговор, глазищами бегая по двору, выискивая, к чему бы прицепиться.

— Хорошо у вас, чисто. А мой-то, лежебока, всё на печи лежит. Не то что твой Николай. Уважают его в колхозе-то, чай? И дома не сидит, всё в работе. Вон, слышала, для школы скамеечки мастерит. По своей воле.

Настя насторожилась. Школа? Скамейки? Коля сам вызвался?

— С чего это он? — буркнула она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

— А кто его знает, — Аграфена сладко вздохнула, предвкушая удар. — Видно, учительница новенькая, Анна Сергеевна, уговорила. Барышня она тихая, из города, видно, не умеет по-деревенски просить-то. Вот и нашёл добрый человек. Твой Коля.

Последние слова Аграфена произнесла с таким сладким ядом, что Настя почувствовала, как по спине бегут мурашки. «Добрый человек». «Новенькая учительница». «Тихая барышня».

— Моему Коле завхозом быть, а не плотничать, — отрезала Настя, хватая пустое ведро, чтобы хоть чем-то занять дрожащие руки. — Сам знает, куда его доброту девать.

— Ну да, ну да, — замигала Аграфена, подбираясь к калитке с своей добычей — и солью, и новой молвой для деревенских пересудов. — Он у тебя умница. Только вот… бабы на прогоне говорили, частенько его у школы видят. Думали, ребятенков забирает, а он, глядь, с Анной Сергеевной на крылечке беседует. Долго так. Она книжку какую-то читает, а он слушает. Диковина, правда?

Диковина. Да, это было дико. Её Коля, который на колхозных собраниях и двух слов связать не мог, часами слушает, как какая-то городская штучка книжки читает?

Аграфена ушла, оставив после себя тягучую, как смола, тишину и ядовитое семя сомнения. Оно упало в благодатную почву её ревнивого сердца и мгновенно пустило корни.

Вечером Николай вернулся домой усталый, от него пахло лошадьми, деревом и потом. Он молча помыл руки, сел за стол, ждал ужина. Дети, чувствуя напряжённую тишину, жались по углам.

— Скамеечки, слышно, мастеришь? — не выдержала Настя, ставя перед ним миску с щами.

Николай взглянул на неё своими спокойными, чуть уставшими глазами.

— Мастерю. Школе помогаю. Окна там ещё перекосились, починить надо.

— А учительница новая… Анна Сергеевна? Сама просила?

Он помолчал, ложка в его левой руке замерла на мгновение.

— Сама. Детишкам неудобно, парты старые. Я вызвался.

— Добрый ты очень, — голос Насти зазвенел. — Раньше на свою-то семью доброты не хватало. А тут на чужих нашлась.

— Настя, не заводи, — тихо, но твёрдо сказал он. — Нечего тут.

— А что тут? — она вспыхнула, хлопнула ладонью по столу. Миски подпрыгнули. — Говорят, ты у неё на крылечке, как барин благородный, книжки слушаешь! Это правда?

Николай отодвинул от себя миску. Встал. Его лицо стало каменным.

— Правда. Читает хорошо. Про войну. Про ту, на которой я руку оставил. Интересно.

— Интересно? — взвизгнула Анастасия. — Тебе, конюху, с четырьмя классами церковно-приходской, «интересно» книжки слушать? Да ты с ума сошёл! Или она тебя с ума свела, эта ваша тихая, учёная!

Он не стал спорить. Не кричал в ответ. Он просто посмотрел на неё — и в его взгляде она прочитала не гнев, а какую-то новую, непонятную ей боль и… отчуждение. То самое, что видела вчера.

— Я на ферму, — коротко бросил он и вышел, громко хлопнув дверью.

Анастасия осталась одна в центре своей кипящей ненавистью кухни. В ушах звенело. Перед глазами стоял образ — её сильный, молчаливый муж, сидящий на крылечке и слушающий другую женщину. Тихую. Интеллигентную. Ту, с которой ему «интересно».

И она поняла, что столкнулась с чем-то страшнее обычной деревенской измены. С изменой, которой не было, но которая уже въелась в её дом, в её жизнь, и грозила уничтожить всё, что она так яростно защищала. Война ещё не началась, но первая битва в её семье была проиграна.

***

Тишина после ухода Николая была густой и тяжёлой, как смола. Анастасия металась по избе, сгребала со стола посуду с таким грохотом, что дети, Петька и двенадцатилетняя Лидка, притихли на печи, боясь пошевелиться. В голове у неё стучало: «Учительница. Книжки. Интересно».

Это слово жгло её изнутри сильнее любой ругани. Ревность, знакомая и почти родная, всегда имела простые очертания: взгляд, задержанный на другой, шутка, оброненная на празднике, лишняя рюмка с соседкой. Всё это было осязаемо, как оплеуха, на которую можно ответить такой же оплеухой — криком, скандалом, яростным выяснением отношений, которое всегда заканчивалось у печки страстным и быстрым примирением.

Но здесь было другое. Что-то неосязаемое. Душевная связь. Как бороться с тем, чего не видишь? Как криком заставить мужа разлюбить слушать чужие читаемые вслух книжки? Эта мысль была как игла, вошедшая под ноготь, — невидимая, но отравляющая каждый миг.

На следующий день она не выдержала. Сказала детям, что идет на колхозный склад за картошкой, а сама свернула к школе — длинному, покосившемуся бревенчатому зданию на окраине села. Сердце колотилось где-то в горле, предательски выдавая её волнение.

Из открытого окна доносился ровный, спокойный женский голос. Чистый, без деревенского оканья, голос, который «читал хорошо». Анастасия прижалась к шершавой стене сарая, стоявшего напротив, и замерла.

Она увидела её, Анну Сергеевну. Молодую, лет двадцати пяти, в простом, но явно городском платье, с гладко зачесанными за уши волосами. Она сидела на крылечке, а перед ней на расстеленной дерюжке сидели трое ребятишек помладше. Но не на них был обращен взгляд Насти.

В тени, у стены, прислонившись плечом, стоял Николай. Он не смотрел на детей. Он смотрел на учительницу. И на его лице, обычно суровом и замкнутом, было выражение, которого Анастасия не видела никогда. Нежность? Нет. Что-то более сложное. Внимание. Полное, безраздельное поглощение. Он слушал, как человек, который много дней брел по пустыне и наконец нашел родник.

Анна Сергеевна читала стихотворение. Позже, уже в страшные военные годы, Настя вспомнит это и поймёт, что это был Блок.
«...И вечный бой! Покой нам только снится...»

Голос учительницы звенел в майском воздухе, и слова, непонятные и чужие для Анастасии, падали, как камни, ей прямо в сердце. Она не понимала их смысла, но понимала их власть над её мужем. Он стоял, вцепившись левой рукой в косяк, его тело было напряжено, а во взгляде — мука и какое-то пронзительное узнавание.

Вот оно. Та самая «измена, которой не было». Не похоть, не мимолётная слабость, а встреча двух одиноких душ. Её Коля, могучий и искалеченный, и эта хрупкая городская женщина, несущая в себе какой-то иной, недоступный Насте мир книг, стихов и мыслей. Мир, в котором ему было «интересно».

Анастасия отшатнулась от стены, пошатнулась и побежала, не разбирая дороги, задыхаясь от рыданий, которые комом застряли в горле. Она бежала по улице, не замечая удивлённых взглядов соседей. В ушах стоял тот проклятый, мелодичный голос: «...Сквозь кровь и пыль... Летит, летит степная кобылица...»

Её жизнь, её семья, её любовь — всё это вдруг оказалось «кровью и пылью», а какая-то «степная кобылица» в образе тихой учительницы уносила прочь её мужа. В душу заполз холодный, мерзкий ужас. Она, Анастасия Лаврухина, которая всегда могла за себя постоять, оказалась безоружна перед этим невидимым врагом. Как бороться с стихами? Как запретить мужу думать?

В тот вечер Николай вернулся ещё позже. Он вошел молча, сел на лавку и стал разуваться. Лицо его было усталым, но спокойным, отрешенным.

— Был у школы, — выдохнула Настя, не в силах сдержать яд. Она стояла посреди горницы, сжимая в руках краюху хлеба, готовая швырнуть её в него.

Он медленно поднял на неё глаза. В них не было ни вины, ни смущения. Лишь та же усталая отстраненность.
— Был. Слушал.

— И что... хорошо читает твоя учительша? — голос её срывался на шепот.

— Хорошо, — просто ответил он. — Как раньше, до войны, в городе читали. В клубе.

Он сказал это без вызова, констатируя факт. И это было хуже любого оправдания. Он даже не пытался скрывать.

— А мне... а с детьми... а с домом тебе не интересно? — выкрикнула она, и голос её, наконец, сорвался в крик. — Я тут надрываюсь, хозяйство, скотина, а ты... ты у какой-то шмары книжки слушаешь!

Николай встал. Его единственная рука сжалась в кулак.
— Не смей её так называть. Она хороший человек. Умный. И ей... тяжело тут одной.

«Ей тяжело!» — пронзительно пронеслось в голове у Насти. А мне? А мне не тяжело? Но она не сказала этого вслух. Она увидела, как он защищает её. Защищает другую женщину. От неё, своей жены.

Он прошел мимо, не дотронувшись до неё, и ушел в сени. Битва была проиграна вновь. Но война только начиналась. И Анастасия поняла, что правила этой войны ей неведомы, а оружие против невидимого врага ей только предстояло найти.

***

Июньский воздух в селе Берёзовке был густым и сладким, как мед, пахло свежескошенной травой, дымком и цветущей липой. Но для Анастасии он был отравлен. Тот случайный разговор с Аграфеной пророс в её душе ядовитым чертополохом, и каждый день он пускал новые колючие побеги.

Она пыталась бороться привычными методами — скандалами и придирками. Устраивала истерики, когда Николай задерживался после работы. В ярости вылила за порог целое ведро парного молока, узнав, что он отнёс в школу старую, но ещё крепкую конскую сбрую — «учительнице на ремни, для хозяйства». Каждая такая вспышка заканчивалась её же опустошением. Кричала она, а Николай молчал. Его молчание было крепче любой стены. Он отступал в себя, в какую-то внутреннюю крепость, куда ей не было хода.

Однажды, в субботу, колхоз устраивал праздник — засеяли все планы, председатель выдал на трудодни муку и сахар. На площади, у сельсовета, играл патефон, пахло самогоном и пирогами. Мужики, хмурые и непривычно нарядные, кучковались у бочки с квасом. Бабы в цветастых платках кружились в танце друг с другом, звонко смеясь.

Анастасия стояла в стороне, прислонившись к теплой коре старой берёзы. Она видела, как Николай, опираясь левым локтем о столб, о чем-то разговаривал с председателем. Лицо его было серьёзным, но спокойным. И вдруг она заметила, как его взгляд изменился. Не смягчился, нет. Он стал... внимательным. Сосредоточенным.

Анастасия проследила за его взглядом. На краю площади, в тени дома, стояла Анна Сергеевна. В простом ситцевом платье, с книгой в руках. Она не подходила к веселью, лишь наблюдала, и на её лице была лёгкая, чуть грустная улыбка. И Николай смотрел на неё. Всего несколько секунд. Но Анастасии показалось, что это длилось вечность. В этом взгляде не было ни страсти, ни вожделения. Было понимание. Как будто они вдвоем стояли на одном берегу тихой реки, а всё остальное — шум, гам, патефон, сама Анастасия — оставалось на другом, бесконечно далёком.

И тут же, будто подчиняясь невидимому сигналу, Николай отошёл от председателя и направился не к жене, не к детям, которые резвились у качелей, а к тому краю площади, где стояла учительница. Он не подошёл вплотную, остановился в нескольких шагах. Они не обменялись ни словом. Просто стояли и смотрели на танцующих. Но в этой разделённой молчаливой близости было столько невысказанной интимности, что у Анастасии перехватило дыхание.

К ней подошел Семён, местный шорник, давно и явно поглядывавший на неё.
— Что ж одна, Настя? Пойдём, спляшем!

Она отшатнулась, будто её ударили.
— Отстань!

И бросилась прочь, сжимая кулаки, чувствуя, как по щекам катятся предательские слёзы горячей злости и беспомощности. Она бежала по знакомой улице, не видя ничего перед собой, и в ушах у неё стоял не музыкант, а навязчивый, проклятый внутренний голос: «Он с ней. Рядом с ней. И им хорошо. Молча».

Она зашла в свой темный дом, плюхнулась на лавку у печи и зарыдала, уткнувшись лицом в грубую деревянную столешницу. Ревность, которую она всегда воспринимала как огонь, который можно потушить криком или лаской, оказалась ледяной водой. Она не обжигала, а медленно, неотвратимо замораживала её изнутри, превращая в безмолвную, беспомощную глыбу.

В ту ночь Николай вернулся поздно. Он разделся в сенях, осторожно вошел и лег на свою половину кровати, спиной к ней. От него пахло луговым ветром и чужим, незнакомым покоем.

— Ты с ней говорил? — прошептала Анастасия в темноту, и её голос прозвучал хрипло и чуждо.

Он не ответил сразу. Потом тихо сказал:
— Нет. Не говорил.

И это было страшнее любой правды. Они простояли полчаса в двух шагах друг от друга и не сказали ни слова. Потому что не нужно было слов. Эта мысшь съедала её заживо.

Она повернулась к его широкой, неподвижной спине.
— Коля... — в её голосе впервые зазвучала не злоба, а мольба, отчаянная и жалкая. — Что ей есть, чего у меня нет? Скажи!

Он долго молчал. Так долго, что она уже решила, что он уснул.
— Тишину, Настя, — наконец, выдохнул он в подушку. — У неё есть тишина.

И Анастасия поняла, что проиграла ещё одну битву. Её буйный нрав, её страсть, её сила, которые всегда были её оружием и щитом, оказались бесполезны против тихой, интеллигентной учительницы, которая даже не боролась. Она просто была. И в её существовании была та самая тишина, которой так не хватало её однорукому мужу после грохота войны и грохота жизни с Анастасией.

***

Тот июньский день 1941 года был похож на любой другой день начала лета. Анастасия развешивала во дворе выстиранное белье, с наслаждением чувствуя, как теплое солнце припекает ей спину. Петька гонял с ребятами по улице деревянный обруч, Лидка щипала на крыльце гуся для воскресного супа. В открытое окно избы доносился голос Левитана — Николай, как всегда, в обеденный перерыв слушал «тарелку».

И вдруг этот размеренный, привычный ход времени был разорван.

Голос диктора, всегда такой спокойный и величавый, прозвучал металлически-остро, словно натянутая струна. Слова «вероломное нападение», «война», «фашистские захватчики» ударили по ушам, как выстрелы.

Анастасия замерла с мокрой простыней в руках, не в силах пошевелиться. Из окна донесся глухой стук — это Николай, должно быть, вскочил, задев стол.

Она бросила белье в корзину и кинулась в дом. Николай стоял посреди горницы, лицо его было серым, как пепел. Он смотрел на репродуктор, не мигая, сжав свою единственную руку в кулак так, что костяшки побелели.

— Коля? — испуганно позвала она.

Он не ответил. Он не слышал ее. Его взгляд был обращен куда-то внутрь себя, в ту страшную яму памяти, где остались грохот снарядов, свист пуль и оторванная рука.

— Боже правый... — прошептала Анастасия, опускаясь на лавку. В ушах звенело.

В тот же день по селу пронеслась мобилизация. Сначала принесли повестки тем, кто помоложе и здоровее. Потом, к вечеру, стали собирать и тех, кто постарше, даже имеющих бронь. Война безжалостно перемалывала все планы, все обиды, все личные драмы.

На следующее утро Николай ушел в военкомат. Он вернулся к обеду, хмурый и сосредоточенный.

— Идут записываться в народное ополчение, — сказал он, не глядя на жену, снимая с гвоздя рабочую телогрейку. — Все, кто может держать оружие. Или учить других держать.

Анастасия поняла. Его не призовут по повестке — инвалидность. Но он сам пойдет. Он не может остаться в стороне.

— Куда ты? — перекрывая горло, крикнула она ему вслед.

— В военкомат! — бросил он через плечо и вышел, решительно хлопнув калиткой.

Он ушел в тот же день. С ним ушли еще несколько мужчин, не подлежащих призыву, но рвавшихся на фронт. Старый охотник дед Матвей, хромой кузнец Архип, сам председатель колхоза, отец пятерых детей. Они уходили с котомками за плечами, с самодельными винтовками, с суровыми, окаменевшими лицами.

Анастасия стояла у калитки, сжимая в руках угол своего платка, и смотрела, как удаляется его спина — широкая, сильная, с пустым заломленным на гвоздь правым рукавом. И в этот миг вся ее ревность, вся горечь, вся боль от его душевной измены показались ей мелкими, ничтожными, как пыль на ветру. Осталось только одно — леденящий душу страх. Страх, что он не вернется. Никогда.

Она не побежала за ним. Не кричала. Она просто стояла и смотрела, пока он не скрылся за поворотом. Потом медленно повернулась и пошла в дом. Дети молча ждали ее внутри, испуганные притихшие.

— Папка на войну ушел, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул. — Теперь мы тут одни.

Лицо ее было мокрым от слез, которых она сама не заметила. Война, настоящая, страшная война, ворвалась в их жизнь и в один миг смешала все карты. Исчезла учительница Анна Сергеевна, исчезли сомнения и подозрения. Остался только пустой дом, двое перепуганных детей и одна-единственная мысль, вытеснившая все остальные: «Вернись. Просто вернись, Коля. Живым».

Она не знала, что в тот самый момент, когда Николай шагал по пыльной дороге навстречу своей новой, страшной судьбе, он думал не об Анне Сергеевне, не о тишине, которую нашел рядом с ней. Он думал о крикливой, ревнивой, неистовой Анастасии, о ее глазах, полных отчаяния, когда он уходил. И ему было так же больно и страшно, как и ей. Война расставила все по своим местам, но было уже поздно.

***

Сентябрь 1941 года пришел в Берёзовку с промозглыми дождями и тревожными вестями с фронта. Немцы рвались к Москве. В селе остались старики, женщины, дети и несколько мужчин, получивших тяжелые ранения в первые месяцы войны. Воздух был наполнен страхом и неизвестностью, он вис над хатками тяжелым, неподъемным грузом.

Анастасия извелась вся. От Коли не было ни одной весточки. Только смутные, обрывочные слухи, что их часть, ополченская, стояла под Ельней и полегла там почти вся. Она работала с утра до ночи в колхозе, а дома её ждали дети, корова и огород — последняя надежда на пропитание. Её буйный нрав сник, превратился в тупую, ежедневную покорность судьбе.

И вот однажды, возвращаясь с фермы, она увидела на пустыре у реки непривычное оживление. Собралась толпа женщин, слышались испуганные крики. Анастасия, насторожившись, ускорила шаг.

В центре толпы, бледная как полотно, стояла Анна Сергеевна. Её лицо было исцарапано, платье порвано на плече. Перед ней, размахивая руками, стояла Аграфена, та самая соседка, с которой всё и началось.

— Шпионка! — визжала Аграфена, обращаясь к толпе. — Я сама видела! Она у реки, в кустах, что-то писала в книжечку! Карту чертила, нашим немцам дорогу показывает!

— Я не чертила! — пыталась оправдаться Анна, но её тихий голос тонул в общем гомоне. — Я просто... я записывала...

— Что записывала? Места наши, подходящие? Переправы? — наступали на неё другие женщины, их лица, изможденные горем и страхом, были искажены злобой. Горе искало выхода, и учительница, всегда бывшая чужой, «городской штучкой», стала идеальной мишенью.

— Я растения записывала! Лекарственные! Для детей! — крикнула Анна, и в её глазах стояли слезы.

— Врёшь! Все знают, ты тут одна образованная, с книжками! Немцам и нужны такие, как ты!

Кто-то из женщин грубо толкнул её. Кто-то другой схватил с земли комок грязи. Ситуация закипала, вот-вот могла начаться самосудная расправа.

Анастасия наблюдала за этим со стороны. И в её душе боролись два чувства. Жалость? Нет. Но и злорадство не пришло. Перед ней была та самая женщина, которая отняла у неё покой, которая призраком встала между ней и мужем. И сейчас её могли затоптать, разорвать свои же. Одна мысль об этом вызывала у Анастасии странное, холодное удовлетворение. «Пусть. Пусть знает, каково это, когда всё рушится».

Но в следующий миг она увидела лицо Анны — не просто испуганное, а отчаянное, беспомощное. Точно такое же, какое было у неё самой, когда она стояла у калитки и провожала Колю. Та же боль, то же одиночество. И в голове у Анастасии, словно удар хлыста, прозвучали слова Николая: «Ей тяжело тут одной».

Она не думала. Она действовала, как всегда, импульсивно и яростно. Анастасия резко расталкивала женщин, пробиваясь к центру круга.

— Отстаньте от неё! — её хриплый, злой голос на мгновение ошеломил толпу.

— Насть, да ты что, она же... — начала Аграфена.

— Я сказала, отстаньте! — Анастасия встала между Анной и разъяренными бабами, широко расставив руки, как наседка, закрывающая цыпленка. — Какая она шпионка? Она дура городская, которая от голода коренья жует! Карты она вам чертит? А вы многие карты-то видели? Она, может, любовные письма строила, как тут с нашими мужиками крутила! — это была гениальная, рожденная яростью и отчаянием ложь. Она переводила стрелки с «шпионажа» на «амуры», что было для деревенских женщин и понятнее, и почти простительнее.

Толпа замерла в нерешительности. Анастасия воспользовалась паузой. Она резко развернулась к Анне, схватила её за руку выше локтя так сильно, что та вскрикнула.

— А ты пошла, стерва доморощенная! — закричала она, таща её за собой из круга. — Чтоб духу твоего тут не было! Иди к своим немцам, если они тебе так милы!

Она не отдавала себе отчета, куда и зачем тащит эту женщину. Она просто вела её, безвольную и дрожащую, прочь от опасности. Они прошли так несколько десятков метров, оставив ошеломленную толпу позади.

Когда они скрылись за поворотом, Анастасия резко отпустила руку Анны. Та прислонилась к забору, пытаясь перевести дыхание, смотря на свою спасительницу широко раскрытыми, полными недоумения глазами.

— Спасибо... — прошептала она.

— Молчи! — отрезала Анастасия, сама дрожа от перенесенного напряжения. Она с ненавистью смотрела на это бледное, интеллигентное лицо. — Я тебя спасла не для тебя. Я... для него. Чтобы он, если вернется... не подумал, что я тебя сгубила.

Она сказала это и поняла, что это была лишь часть правды. Другая часть была в том, что в этот момент они с Анной Сергеевной были чем-то похожи. Две женщины, которых война оставила одних, наедине с общим страхом и общей бедой. И ненависть, которую Анастасия лелеяла все эти месяцы, вдруг показалась ей непозволительной роскошью, как последний кусок сахара в голодное время.

— Убирайся с глаз моих, — глухо сказала Анастасия, поворачиваясь к ней спиной. — И больше не попадайся им на глаза. И не пиши ничего. Война.

И она пошла прочь, не оглядываясь, чувствуя, как по её спине горит взгляд той, кого она только что спасла. Война стирала старые счеты, навязывая новые, куда более страшные. И Анастасия интуитивно это поняла. Враги менялись. И сегодняшний враг был уже не та тихая учительница, а тот, кто шел с запада, с огнем и железом.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Рекомендую вам почитать также рассказ: