Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Мы успели познакомиться с главными лицами Лавры

Во время пребывания моего в Москве в 1823-24 гг., когда мы жили в Грузинах в доме Журюлова, часто бывал у нас князь Петр Дмитриевич Черкасский, родной брат тетки моей, Сумароковой, молодой человек, очень образованный, служивший тогда в московской гражданской палате советником. Помню, что однажды, застав меня за чтением I тома "Истории" Карамзина, он спросил меня, шутя: "Разумевши ли, еже чтеши?". Я признался, что "плохо понимаю начало книги, в котором говорится о славянах до Рюрика", и он был так обязателен, что прочел со мною эти главы и объяснил их так, что они сделались для меня вполне понятными. Впоследствии он был гражданскими губернатором в Симбирске. В том же доме и почти в то же время я первый раз видел архиерея в гостях у моих родителей. Это был преосвященный Досифей, архиепископ Грузинский, покровитель нашего домохозяина Журюлова, весьма неотёсанного и неразумного грузинца, племянника и келейника незадолго перед тем умершего (1823) грузинского епископа Пафнутия. Последний, по
Оглавление

Продолжение воспоминаний графа Михаила Владимировича Толстого

Во время пребывания моего в Москве в 1823-24 гг., когда мы жили в Грузинах в доме Журюлова, часто бывал у нас князь Петр Дмитриевич Черкасский, родной брат тетки моей, Сумароковой, молодой человек, очень образованный, служивший тогда в московской гражданской палате советником.

Помню, что однажды, застав меня за чтением I тома "Истории" Карамзина, он спросил меня, шутя: "Разумевши ли, еже чтеши?". Я признался, что "плохо понимаю начало книги, в котором говорится о славянах до Рюрика", и он был так обязателен, что прочел со мною эти главы и объяснил их так, что они сделались для меня вполне понятными. Впоследствии он был гражданскими губернатором в Симбирске.

В том же доме и почти в то же время я первый раз видел архиерея в гостях у моих родителей. Это был преосвященный Досифей, архиепископ Грузинский, покровитель нашего домохозяина Журюлова, весьма неотёсанного и неразумного грузинца, племянника и келейника незадолго перед тем умершего (1823) грузинского епископа Пафнутия.

Последний, по времени, из бывших грузинских архипастырей, доживавших свой век в Москве, преосвященный Досифей был человек умный и довольно образованный.

По отзыву митрополита Филарета, слышанному мною гораздо позднее, он "был полезен в своем крае при управлении последнего католикоса, царевича Антония, которому он был лучшим помощником".

Помню один рассказ его о грузинском царе (кажется Георгии XIII).

К этому царю пришел один бедный ремесленник "с жалобой на богатого князя, который не хотел платить ему долга в десять золотых". Царь призвал князя, и тот подтвердил, что "действительно должен".

- Зачем же ты не платишь, если должен?

- Я великий грешник, грехов у меня бесчисленное множество.

- Не о грехах речь, а о том, что следует тебе заплатить долг.

- Не могу, государь, ибо в писании сказано: грешник берет в займы и не платит, а праведник дарит и раздает. Вот если ты, государь, праведник, заплати ему за меня.

Царь усмехнулся и заплатил.

Преосвященный Феофилакт Русанов, первый экзарх святейшего Синода в Грузии, невзлюбил Досифея и поспешил удалить его. Досифей "был полезен и в Петербурге (прибавил митрополит Филарет) многими объяснениями о состоянии церкви в Грузии и о злоупотреблениях Феофилакта".

От архиерея перехожу к священнику.

Еще при жизни покойного деда моего, графа Степана Фёдоровича Толстого, хаживал к нему по вечерам один приходский дьякон читать "Четью-Минею" и другие духовные книги. Незадолго до 1812 года, этот дьякон С. И. С-в (?) сделался священником при одной из московских церквей.

Благочестивой жизнью, даром слова и умением влиять на совесть других, он приобрел большую известность в Москве и имел много "духовных детей". Не знаю, принадлежал ли он к обществу московских масонов; но достоверно, что они питали к нему необыкновенное уважение и в день именин его, 3 февраля, собирались к нему поголовно.

Мать моя (Прасковья Николаевна Сумарокова) познакомилась с ним, по совету Красильникова, тайно исповедовалась у него и исполняла все его наставления, но скрывала это от мужа, который терпеть не мог масонства и масонов.

Уезжая в деревню летом 1824 года, она упросила отца С. приехать в Каменки из Лавры, куда он ездил ежегодно на публичные экзамены в академию, по званию внешнего члена академической конференции.

Отец мой (Владимир Степанович Толстой)принял учтиво гостя, приехавшего будто бы "напомнить ему старое знакомство", даже подарил ему одну довольно редкую книгу Иосифа Флавия, на латинском языке с множеством рисунков; но по отъезде его сказал мне: "Берегись масонов".

- А что это за люди? - спросил я с детским простодушием.

- После расскажу тебе; еще будет время, - отвечал он.

Но, увы! для отца моего оставалось уже слишком мало времени: его ожидала вечность. Когда мы собирались переезжать из деревни в Посад (здесь Сергиев Посад), он тяжко заболел. Заботы лекаря, удачно помогавшего ему в прежнее время, на этот раз оказались тщетными. После пятидневных страданий больной скончался, напутствованный причащением св. Таин и с молитвою на устах. Последнее слово его было из любимого им акафиста: "Иисусе сладчайший, спаси мя!" (19 февраля 1825 года).

Не могу рассказать впечатления, какое произвела на меня смерть отца. Это было для меня первое сильное горе, потому что в последний год его жизни я привязался к нему всей душой. Какое то необъяснимое предчувствие твердило мне, что я понес невознаградимую утрату, и это предчувствие сбылось на деле через несколько лет.

При отпевании тела будущий наставник мой Ф. А. Голубинский произнес трогательное и глубокомысленное слово из текста: "Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною". Тело отца моего было погребено за жертвенником Каменской деревянной церкви. На другой день после похорон мы выехали из деревни.

Сергиев Посад, куда мы переселились 24 февраля 1825 года, составился из слобод, окружающих одну из знаменитейших обителей иноческих в России, Свято-Троицкую-Сергиеву Лавру. Должен сказать несколько слов о помещающейся в Лавре Московской духовной академии, в то время еще мало известной, так что некоторые, даже из образованного класса людей, не умели различать ее от духовных семинарий.

В то время, когда мы переехали в Посад, в Академии продолжался 5-й курс воспитанников. Но сначала я не имел ничего общего с Академией; единственное знакомое мне лицо в академическом круге был мой почтенный наставник.

Теперь, достигнув старости, могу сказать искренно, что не встречал в жизни моей ни одного лица, более достойного уважения и, вместе с тем, более привлекательного, более симпатичного, как Федор Александрович Голубинский.

Уроженец Костромы, сын псаломщика (впоследствии священника), Федор Александрович поступил в Академию, при самом открытии ее, из Костромской семинарии, на 17 году от роду, и кончил курс по списку 3-м магистром.

В то время профессором философии в Академии был Василий Иванович Кутневич. Федор Александрович был любимым его учеником и первым его адъюнктом. С 1818 по сентябрь 1822 года Голубинский преподавал историю систем философских, а позднее - метафизику и нравственную философию.

По выходе из Академии Кутневича, он был назначен ординарным профессором философии и с тех пор открывал каждый курс, состоявший тогда из двух лет, в низшем отделении, чтением введения в философию; затем преподавал на первом году метафизику, а на втором - историю древней философии.

Пробным камнем мудрости человеческой было для Голубинского Божественное Откровение. Первую лекцию он начинал чтением из книг Соломоновых. Развивая начала древней мудрости, он признавал вместе с некоторыми отцами и учителями Церкви, что "все лучшее в учении древних философов не могло истекать из самостоятельной деятельности разума, но было заимствовано от иудеев, получавших Божественное Откровение".

С этой именно стороны замечательна особенная привязанность его и философии древних китайцев, индусов и зороастра.

Следя за современным ходом науки, он обличал недостатки "новых германских умствований", облеченных "туманами отвлеченности".

Так о Шеллинге говорил он, что "этот философ от одного берега отстал, а к другому не пристал".

Когда система Гегеля наделала так много шуму в Европе, и у нас появилось немало поклонников ее, Федор Александрович увлекательно говорил с кафедры, поражая новое учение оружием слова, укреплённого зрелым знанием мудрости всех времен и силою Слова Божия.

Гегель, по его мнению, хотя "признавал развитие", но не мог разрешить вопросов: "как из предыдущего развивается последующее", "откуда берется новое в жизни" и где "источник этому истечению?".

Ответ может быть дан только тогда, когда "в основу развития полагается полнота бытия"; а у Гегеля "бытие равно небытию", и "даже самое бытие, по его же собственному выражению, составляет плохую неоконченность" (ist eine schlechte unendlichkeit).

Любимыми предметами умственной психологии, для христианского мыслителя, было "учение о бесплотных духах" и "о состоянии души человеческой по отрешению от тела".

Он собирал древние предания, рассеянные у последователей Талмуда и Кабалы, рассказы о ясновидящих, о явлениях из духовного мира, сочинённых Мейером и Юстином Кернером. Первое же место между этими "проявлениями загробной жизни" занимали у него видения блаженной Феодоры и отроковицы Музы.

Таков был знаменитый мой наставник в ту лучшую эпоху моей жизни, когда я начал пользоваться его уроками, хотя он еще не обладал той известностью, которую невольно приобрел позднее не только в России, но и в Европе; тогда еще не знал его Шеллинг, который впоследствии спрашивал каждого русского, приходившего к нему: Знакомы ли вы с учением философии Голубинского?

Конечно, при начале моего учения, я не мог постигать всех достоинств моего учителя; многие из них открылись мне позднее. Но уважение и любовь к нему услаждали для меня и самое учение. Он приходил ко мне ежедневно, хотя и в неопределенные часы, и каждый урок его продолжался не менее двух часов. Иногда, в свободное, послеобеденное время, он гулял со мною на Корбухе (где теперь Гефсиманский скит) или по монастырской ограде; в таких прогулках "назидательная" беседа его с избытком дополнял классное учение.

Первое время по переселению в Посад, не столько академия, сколько Лавра произвела на меня сильное впечатление. С самого детства я любил торжественность в церковной службе и старался изучить церковный устав; с восхищением раза два или три видел архиерейское служение.

Стройная, неспешная служба и превосходное пение монахов в Троицком соборе привлекали меня до такой степени, что я радовался, как какому-нибудь "удовольствию", когда отправлялся с маменькой и бабушкой к обедне.

Мало-помалу успели мы познакомиться с главными лицами Лавры.

Тогдашний наместник Лавры и настоятель Вифанского монастыря архимандрит Афанасий, старец доброй жизни, весьма кроткий, радушный и снисходительный ко всем, очень скоро сблизился с моею матерью и бывал у нас довольно часто.

Он был из "неученых", ремеслом - иконописец, долго заведовал иконописною школой при митрополите Платоне и образовал несколько искусных учеников, между которыми лучшим был художник Малышев.

Прежде наместники Лавры назначались из префектов Лаврской семинарии, или из числа других ученых монахов.

От отца Афанасия мне случалось слыхать анекдоты "о митрополите Платоне и его управлении"; иногда он показывал мне рисунки прежней своей работы, в числе прочих рисунок митры, заказанный ему Платоном, с тем, чтобы на митре изображен был "весь рай".

Иконописец не мог разрешить такой "мудреной задачи", но посоветовался с учителем лаврской семинарии, Василием Михайловичем Дроздовым (тем же Филаретом впоследствии), и Дроздов научил его сделать так: наверху митры поставить образ Троицы, окруженный ангельскими ликами; спереди изобразить распятого Спасителя с Богородицей и Предтечей по сторонам, а прочее пространство митры занять образами пророков, апостолов, святителей, мучеников и других святых.

Эта митра и теперь хранится в Вифанской ризнице.

В управлении Лаврой, добрый старец, был слишком снисходителен; когда говорили ему, что "нужно держать монахов построже", он отвечал: "Ох окаянные, окаянные, измучили они меня! А взыскивать не могу: сам я всех грешней".

Он скончался уже по переезде нашем в Москву, 23-го февраля 1831 года. Последняя болезнь отца Афанасия продолжалась недолго и не казалась опасною; но он имел какое-то "предвещание о приближающейся кончине".

В последний день его жизни, когда ректор академии архимандрит Поликарп (речь о нем будет впереди) зашел к больному и шутя "звал его к себе на именины", отец Афанасий, с веселым лицом, отвечал ему: "Сегодня я зван на другой праздник; оттуда уже не ворочусь сюда".

И действительно, во время обеда у ректора-именинника, удары в царь-колокол возвестили о смерти наместника. Тело отца Афанасия погребено за алтарем Сошественской церкви.

По слабости характера отца Афанасия и неопытности его в хозяйственной части, все хозяйство Лавры, а особенно строительное дело, были переданы в полное распоряжение казначея Арсения, к которому митрополит Филарет имел полное доверие.

Он построил большую каменную гостиницу, которая тогда называлась "новой", а теперь зовётся "старой", и несколько других строений. В награду за "полезную деятельность", - он получил сан архимандрита и звание настоятеля Коломенского Голутвина монастыря, не оставляя должности казначея Лавры до 1828 года, когда был переведен в первоклассный Иверский монастырь; там вскоре он умер, оставив своим родным очень много денег, нажитых им в Лавре.

Продолжение следует