Будильник орёт в шесть утра, как всегда. Я долго тычу в экран, пытаясь попасть по кнопке, и секунд десять лежу, прижимая ладонь к глазам. В комнате ещё темно, только тусклый оранжевый прямоугольник от фонаря под окном разрезает шторы. Холодный воздух из щели в раме тянет в лицо, пахнет мокрым асфальтом и вчерашней пылью.
На кухне гулко щёлкает выключатель, загорается лампа под потолком, обнажая посуду в раковине. Вчера я пришла поздно, еле доползла до кровати, сил не было даже тарелку сполоснуть. Кипяток в чайнике начинает шевелиться, шипит, я на автомате высыпаю в кружку ложку растворимого кофе, мимоходом гляжу на холодильник с приклеенными магнитами из тех мест, куда мы так и не поехали. Обещал же, что «как только дела пойдут, будем путешествовать».
Из комнаты доносится знакомое ровное посапывание. Он спит, раскинувшись на нашей старой, продавленной кровати, как хозяин жизни. Я уже успела привыкнуть к этому утреннему контрасту: я на ногах, одетая, с сумкой, он — под одеялом, в мягких шортах, без будильников и графиков.
Когда-то он вставал вместе со мной. Проводить до лифта, шутки про «деловую женщину», поцелуй в висок. Говорил: «Ты делай карьеру, а я буду нашим тылом. Дом, уют, поддержка — всё на мне». Тогда в это верилось, как верится в инструкции на коробке: просто следуй шагам, и всё получится.
Сейчас его «тыл» — это незаправленная кровать, носки под столом и бесконечный свет экрана. Поиск «идеальной вакансии» растянулся на годы и незаметно превратился в стиль жизни. Он ищет, листает, смотрит, обсуждает, но почему-то зарплату по‑прежнему получаю только я. И именно моей карточкой оплачиваются и ипотека, и коммуналка, и продукты в этом доме.
Я допиваю кофе стоя, прислонившись к подоконнику. За окном грохочет проезжающий автобус, во дворе кто-то щёлкает сигнализацией машины. У меня впереди обычный рабочий день, у него — очередной день «самопознания».
…
Редкий выходной я узнаю по тишине. Телефон не вибрирует от сообщений начальницы, будильник молчит, а в голове — пустота, похожая на отпуск. Я просыпаюсь сама, когда хочется, от мягкого дневного света под шторой. Впервые за долгое время тело не ноет, а просто лежит, как тяжёлое, но довольное.
План на день простой, как детский рисунок: выспаться, не трогать плиту и заказать что-нибудь готовое. Я мечтаю о пицце и фильме в наушниках, о том, чтобы никто не дёргал и не просил «помочь по мелочи».
Из комнаты доносится глухой звук: щёлкнул пульт. Телевизор оживает, кто-то громко смеётся из динамиков. Он уже на диване — переехал туда из спальни, устроился по‑хозяйски, подложив под спину подушки.
— О, ты уже встала, солнышко, — даже не оборачивается, только на секунду приглушает звук. — Как раз хотел тебе сказать… Родители уже в пути, через пару часиков будут. Ты же не против, да? Накроешь поляну? Они так по твоему фирменному столу соскучились.
Я сначала думаю, что ослышалась.
— В каком смысле — уже в пути? — голос предательски садится.
— Ну… Я им давно говорил, чтоб заехали. Сегодня как раз удобно вышло. Ты же всё равно дома, выходной, — он бросает на меня быстрый взгляд, будто проверяет реакцию, и тут же снова втыкается в экран. — Женская радость — хлопотать о семье, правда? Ты у меня так по‑домашнему всё делаешь… Мама до сих пор твой салат вспоминает.
Внутри что-то трескается, как тонкий лёд под ногой.
Ни когда, ни во сколько, ни на какие деньги — ничего со мной не обсуждалось. Просто поставил перед фактом: «родители уже в пути». Как будто я — сервис, который достаточно вовремя уведомить.
— У меня, между прочим, тоже выходной, — выдыхаю я. — Я хотела…
— Ну не начинай, — он закатывает глаза. — Ты же всё равно дома. Что тебе, сложно? Я потом посуду помою, честно‑честно.
Я невольно смотрю в раковину: там уже стоит вчерашняя «потом помою». Это «потом» у нас тянется неделями и заканчивается тем, что в две ночи я стою по локоть в мыльной воде.
— Это мои родители, надо выглядеть достойно, — добавляет он мягче, почти уговаривая. — Им приятно будет. И мне. Ты же не хочешь, чтобы они решили, что ты… ну, равнодушная.
Вот так, по чуть-чуть, за годы, он научился жонглировать моей совестью, как мячиками. «Ты же не хочешь, чтобы…» — и дальше любая фраза, которая утыкается в моё чувство вины.
Руки сами тянутся за сумкой. Привычка сильнее возмущения. Я уже знаю, какие они любят сыры, без чего его мама не сядет за стол, какой десерт «точно должен быть, а то как‑то бедно». Я натягиваю куртку, слушая его вдогонку:
— Возьми что‑нибудь посолиднее. Колбаску вот ту, дорогую, помнишь? И рыбку красную. Я потом всё восполню, как устроюсь. Не жмоться, один раз родители приезжают.
Дверь захлопывается за моей спиной, и на лестничной клетке сразу становится тихо, только лифт гудит ниже. Я спускаюсь пешком, считая пролёты и вдохи. Где-то на втором этаже мне в голову приходит простая мысль: а когда он в последний раз вообще спрашивал, хочу ли я всё это?
В маркете душно и ярко. Холодные витрины светятся белым, как больничные лампы. Пахнет копчёным, пряностями и сладким кремом из кондитерского отдела. Тележки грохочут по плитке, дети ноют у полок с игрушками.
Я иду между стеллажей, как по давно знакомому маршруту. Здесь я уже была сотни раз — после работы, уставшая, с тяжёлой головой и списком от него в мессенджере: «Не забудь ещё вот это и то». Я вспоминаю, как он тогда говорил в трубку: «Я занят, заполняю резюме, сам не успею. Ты же всё равно в магазине».
Передо мной витрина с колбасами. Ценники смотрят прямо в глаза. Я автоматически тянусь за той самой, «дорогой», и в этот момент мозг вдруг щёлкает, как трамвайный выключатель.
Сколько часов жизни стоит этот кусок? Сколько переработок в офисе, сжатых обедов, задержек до позднего вечера, пока он дома обсуждает в чатах, на какую работу он «слишком талантлив, чтобы соглашаться»?
Я перевожу взгляд. Рядом — красная рыба, аккуратные ломтики под плёнкой. Я уже вижу, как его мама делает вид, что ест понемногу, и нехотя признаёт: «Ну нормально, можно». Не «спасибо». Никогда не «спасибо». И её вечная фраза: «Мужчине нужно дать время раскрыться. Ты просто не дави на него, он найдёт себя».
Я тогда кивала и думала, что, может, правда рано нервничаю. Сейчас я стою перед витриной, и в груди поднимается не паника, а какое-то ледяное, ясное спокойствие.
Я впервые за долгое время начинаю считать не рубли, а часы. Сколько лет я варю супы и подаю салаты людям, для которых это — фон для их разговоров о высоком. Сколько раз списывала их равнодушие на «особенности характера».
Рука с колбасой опускается. Я кладу её обратно. Потом — рыбу. За ней — сырокопчёные, дорогие конфеты, всё, что уже почти лежало в моей тележке мысленно.
«Нет, — очень чётко звучит в голове. — Сегодня я накрою поляну по‑другому».
Я сворачиваю к полке с кофе. Беру самый хороший, ароматный, который всегда откладывала «на потом». Ещё — маленький чизкейк в прозрачной коробочке. Кусочек сыра, совсем небольшой, но того, который я люблю сама. Пачку хрустящих крекеров к нему. Всё.
Пакет получается лёгким, почти невесомым. На кассе я впервые не чувствую привычного укола стыда, что трачу слишком много. Я трачу на себя. И на это у меня внутри вдруг находится право.
Обратно я иду медленно. Воздух снаружи прохладный, небо серое, но мне кажется, что стало просторнее. Как будто кто-то незаметно открыл окно в голове.
Когда я открываю дверь квартиры, из комнаты доносится громкая музыка из сериала. Он даже не делает тише, только кричит через звук:
— Ну что там, взяла деликатесы? Мама красную рыбку обожает, ты не забыла, да? И этот… как его… сыр дорогой. Ты у меня молодец.
Я прохожу мимо кухни и ставлю на стол один‑единственный пакет. Ничего не объясняю. Просто иду к шкафу, где на верхней полке стоят его чемоданы.
Пыль немного хрустит под ладонью, когда я стаскиваю первый. Ткань шуршит, молния открывается со знакомым скрежетом. Этот звук будто режет по шумному фону телевизора.
— Эй… ты чего делаешь? — в его голосе сначала просто любопытство вперемешку с ленивой улыбкой. — Собраться куда-то решила? Без меня?
Я ставлю чемодан посреди комнаты, открываю второй. Молча и методично начинаю складывать его футболки, рубашки, штаны. Те самые, в которых он «ходит на собеседования». Его любимый худи, в котором он лежит на диване. Документы из ящика стола, аккуратной стопкой. Зарядки, наушники, гаджеты.
— Подожди, — он уже отрывается от дивана, пульт падает на пол. — Ты чего, серьёзно? Это что за спектакль?
Его смешок выходит скомканным.
Я поднимаю на него глаза. Внутри у меня тихо, как в ночном офисе после рабочего дня. Ни крика, ни слёз. Только стальное, холодное решение, которое я, кажется, вынашивала все эти годы, пока бегала по магазинам и мыла посуду за двоих.
Он ищет в моём лице привычную мягкость, готовность пошутить, отступить, смягчить. Но не находит. И в этот момент я вижу, как в его взгляде впервые за долгое время проступает не раздражение, не усталое превосходство, а настоящий страх.
Если для него я — бесплатный повар, горничная и удобный кошелёк, то своих родителей он встретит так, как живёт сам на самом деле: без моего труда, моей заботы и моей крыши над головой.
Он смотрит, как в чемодан исчезают его вещи, и будто приходит в себя.
— Так, стоп, — он резко захлопывает крышку ладонью. — Ты вообще нормальная? Родители приедут через… — он смотрит на часы и морщится. — Через пару часов. Ты решила устроить концерт именно сейчас?
Я аккуратно отодвигаю его руку и снова открываю молнию. В нос ударяет смешанный запах его одеколона и стирального порошка. Когда‑то он казался мне домашним, теперь — просто чужим.
— Это не концерт, — говорю я. — Это финал.
Он нервно смеётся.
— Финал чего? Твоей истерики? Ты не можешь просто взять и… выставить мужа на улицу. Как кота. Ты вообще понимаешь, как это выглядит?
Я сгибаю аккуратно его рубашку. Ту самую, «на важные встречи», на которые он, по его словам, никогда не доходит, потому что «там одни дураки».
Время в комнате будто сжимается. На кухне тихо щёлкают настенные часы, отсчитывая последние минуты до их приезда. Я ловлю себя на том, что обычно в это время уже бы стояла у плиты, проверяла духовку, одновременно мыла овощи и накрывала на стол. Сейчас кухня пустая, и в этом есть какая‑то непривычная свобода.
— Давай так, — он резко меняет интонацию, как переключает канал. Голос становится мягким, почти мальчишеским. Он подходит ближе, кладёт руки мне на плечи. — Солнце. Ну правда. Сегодня просто неудачный день. Вот прямо завтра я займусь. Завтра разошлю резюме, найду нормальную работу, через неделю всё тебе отдам… — он запинается, видимо, вспоминая, сколько всего «отдать». — Ты же знаешь, я могу, если захочу. Давай уже не будем позориться перед людьми, а?
Я слышу это «завтра» не в первый раз. У этих обещаний один и тот же запах — выдохшийся, как старый дезодорант, который только маскирует, но не меняет ничего.
Я снимаю его руки со своих плеч и отодвигаюсь.
— Я целый год слышу это «завтра», — говорю тихо. — До этого ещё один год. И ещё.
Он закатывает глаза.
— Опять лекции… Ты не можешь просто расслабиться? Все живут как‑то, и мы живём. У тебя есть работа, ну и отлично. Я пока в поиске себя. Ты же сама говорила, что это нормально.
Я вспоминаю, как говорила. Как поддерживала, успокаивала, сама искала подработки, чтобы хватило на всё. Как покупала его родителям подарки «от нас», хотя деньги были мои. Как поднимала себя за шкирку по утрам, когда хотелось только лечь и не вставать, но надо было, потому что на мне — всё.
— Я тогда была глупее, — отвечаю. — И очень уставшая. Сейчас я устала по‑другому.
Он хмыкает, снова прячась за сарказмом:
— О, началось. Женщина, которой трудно испечь салат. Бедная, несчастная, её заставили порезать огурцы.
Я неожиданно даже улыбаюсь. Криво.
— Знаешь, если бы дело было только в салате, мы бы сейчас не стояли с чемоданами посреди комнаты.
Он вдруг срывается:
— А в чём, по‑твоему, дело? В том, что я не таскаю авоськи с рынка? Что не стою у плиты? Я, между прочим, тоже устаю! Я морально устаю от этого всего! А ты… ты просто решила удобно свалить всё на меня. Родителям что скажешь? Что я тут, значит, целый день ждал их, а ты устроила цирк?
Я чувствую, как внутри поднимается привычная волна желания оправдаться, объяснить, сгладить, чтобы никому не было неловко. Эта волна всегда заворачивала меня обратно — к кастрюлям, к чужим тарелкам, к его усталым, но правым интонациям.
И тут же я вижу, как за этой волной медленно встаёт другая — твёрдая, холодная. Вспоминаю, как раз за разом прощала срывы, лень, неуважительные шутки. Как говорила себе: «Он исправится. Он просто переживает сложный период. Мне надо потерпеть».
Я понимаю: если сейчас снова прогнусь, этот «сложный период» станет моей пожизненной нормой.
— Я устала быть сервисом, — произношу я вслух, сама удивляясь, как спокойно звучит мой голос. — Который всегда включен, всегда доступен. Это моя квартира. Мои деньги. Мой выходной. И это моё решение — больше не тащить на себе взрослого мужчину, который прикрывается словами о любви и семье, когда ему удобно.
Он будто не верит своим ушам.
— То есть… значит, я тебе не семья? Я тут, оказывается, паразит, да? Так твои подружки тебе в голову и вбили?
— Мои подружки тут ни при чём, — отвечаю. — Я сама умею считать. Квитанции, чеки, твои «поиски себя». То, от чего ты отказывался, потому что ты «лучше этого».
Он краснеет.
— Мои родители такого не поймут, — шипит он. — Ты устроишь им шок. Они подумают, что ты… что с тобой вообще жить невозможно.
Я пожимаю плечами.
— У них будет шанс познакомиться с реальностью. Не с картинкой, которую мы для них рисовали.
В этот момент в тишину комнаты врезается звонок в дверь. Резкий, требовательный. Он вздрагивает, как от выстрела, и мгновенно меняется лицом.
— Всё, прекрати, — почти шёпотом говорит он, но в этом шёпоте столько приказа, что раньше я бы непременно послушалась. — Убери чемоданы. Немедленно. Одень нормальное лицо. Ты не сможешь вот так… понимаешь? Так люди не поступают.
Я беру оба чемодана за ручки, поднимаю. Они тяжёлые, пальцы тут же ноют, но это боль честная, физическая. Намного легче той, от которой по ночам сводило виски.
Подхожу к нему, протягиваю ручки.
— Встретишь их сам, — говорю. — Как живёшь сам.
Он смотрит на меня, не веря. Потом медленно, как под гипнозом, берёт чемоданы. Металл ручек звенит о его кольцо.
Звонок повторяется. Я иду в коридор, мимо крючка с его халатом. Останавливаюсь, снимаю халат, привычно болтающийся на самом видном месте, и молча кладу его на полку в шкафу. Пустой крючок смотрит в коридор, как тонкий знак препинания в конце длинного предложения.
На тумбочке кладу связку ключей. Свою — отдельно. Его — тоже отдельно. Моя окажется внутри, его — снаружи.
Открываю дверь.
На пороге — его мама и отец. Уставшие лица после дороги, лёгкий запах дороги и дешёвых булочек из киоска. Мама улыбается своей отрепетированной, чуть натянутой улыбкой.
— Ну здравствуй, хозяйка, — протягивает она руки, ожидая, что я брошусь обниматься.
Я просто киваю. Из‑за её плеча вижу их сумки. Не тяжёлые, потому что они привыкли приезжать к накрытому столу.
Они переводят взгляд ниже, на пол. У порога стоит один маленький пакет с кофе и десертом. Мой. И два набитых чемодана в руках у её сына.
Улыбка на лице свекрови съезжает.
— Это что ещё такое? — голос у неё становится резким. — Вы куда собрались? Мы к вам, а вы… или это шутка такая?
Он кивает на меня, как бы говоря: «Ну давай, выкручивайся».
А я вдруг понимаю, что мне нечего выкручиваться. Только говорить правду.
— Это не шутка, — произношу. — Сегодня вы видите, как ваш сын живёт на самом деле. Без моих приготовлений и без моих сил.
Свекровь моргает.
— В смысле «без»? — она чуть повышает голос. — Он звонил, говорил, что вы нас так ждёте, что вы всегда рады… Мы тут едем, думали, как посидим. А ты с таким лицом, будто мы тебе мешаем.
— Потому что мешаете, — спокойно говорю. — Я работаю без выходных столько времени, сколько живу с вашим сыном. Он уже давно не работает. Живёт за мой счёт. Гостей вы всегда принимаете за мой счёт — за мои продукты, за мои силы, за моё время. Сегодня мой единственный выходной, и он даже не спросил, можно ли мне устраивать пир.
— Ты сейчас что вообще говоришь? — свекровь вспыхивает, щёки розовеют. — Это жестоко. Нельзя так. Женщина должна быть мягкой. Встретить, накормить, улыбнуться. А ты считаешь какие‑то чеки! Ты неблагодарная. Наш мальчик столько для тебя делает!
Я смотрю на него. Он отводит глаза.
— Что именно он делает? — спрашиваю так же ровно. — Сколько месяцев он не работал? Сколько раз отказывался от вакансий, потому что «я лучше этого»? Сколько раз вы приезжали и думали, что он вас так принимает, а на самом деле всё это было за мои деньги и моими руками?
В коридоре становится тесно, как в купе. Воздух густеет. Только тикают часы в комнате и где‑то далёкий звук лифта.
Его отец до этого молчал, стоял чуть поодаль. Теперь делает шаг вперёд, смотрит на сына в упор.
— Это правда? — спрашивает негромко. — Ты действительно не работаешь столько времени? И живёшь за её счёт?
Тот дёргает плечом, пытаясь улыбнуться.
— Пап, ну ты тоже… Она всё преувеличивает. Я сейчас в переходном этапе. Там одно предложение было, я сам отказался, потому что… ну это не моё. Я же не буду первым попавшимся делом заниматься. У меня есть амбиции.
— И амбиции тоже за её счёт? — спокойно интересуюсь я.
Он бросает на меня злой взгляд, но уже не кричит. Его отец тяжело выдыхает, отступает на шаг, будто его оттолкнули.
— Мы же семья, — вдруг с надрывом говорит свекровь. — Так нельзя. Ты его выгоняешь. На улицу. С чемоданами. Люди увидят. Соседи. Ты подумала вообще, как это выглядит?
Я чувствую, как внутри становится окончательно тихо. Как будто долгий внутренний суд подошёл к приговору.
— Вы хотите увидеть, как он живёт без меня? — спрашиваю. — Вот. Сегодня он встретит вас там, где давно должен был научиться стоять сам.
Я киваю на лестничную площадку и дальше — туда, где за стеклянной дверью подъезда серым пятном виднеется улица.
Мы на секунду все замираем. А потом я делаю шаг назад, освобождая проход. Мой муж стоит между нами, с чемоданами, как ребёнок, пойманный на чём‑то, но всё ещё надеющийся, что его вытащат.
— Ты не посмеешь, — шепчет он.
— Уже, — отвечаю.
Он оглядывается на родителей. Стыд прожигает ему лицо, злость — глаза.
— Ладно, — выдыхает он, делая вид, что это его решение. — Ладно. Я сам уйду. А вы… вы ещё пожалеешь, — бросает он мне напоследок, но голос уже не звучит уверенно.
Он выходит за порог. Чемоданы царапают порог, колёсики глухо стучат по плитке лестничной площадки. Родители колеблются мгновение — то ли шагнуть внутрь, то ли за ним. Свекровь смотрит на меня, как на чужую.
— Ты совершаешь ошибку, — говорит она.
— Возможно, — отвечаю. — Но это, наконец‑то, моя ошибка.
Они всё‑таки выходят следом за сыном. Я вижу их троих на площадке: две большие сумки, два чемодана, растерянные лица. Нет привычного запаха горячего ужина из нашей квартиры, нет тёплого света, выливающегося из коридора. Лестничная клетка кажется огромной и чужой.
Я спокойно закрываю дверь. Поворот ключа изнутри звучит громче, чем все их слова за последние годы.
В квартире наступает тишина. Такая, что сначала даже звенит в ушах. Я иду на кухню, ставлю чайник. Раскрываю пакет. Достаю пачку хорошего кофе, вдыхаю аромат — густой, немного ореховый, с горчинкой. Раньше я бы заварила в большой турке, налила всем, себе — меньше всего. Сейчас достаю свою любимую маленькую кружку.
Чизкейк холодный, плотный, под пальцами чуть дрожит желе. Я разрезаю его на два щедрых куска — и понимаю, что один из них вполне могу оставить на завтра. Мне не надо думать, хватит ли всем, не надо нарезать «приличное количество порций», чтобы никого не обидеть.
Я сажусь на диван с кружкой и тарелкой. Впервые за очень долгое время сажусь просто так, не на секунду между делами. Смотрю на пустой коридор, на крючок без его халата.
Вместо эйфории приходит какое‑то тяжёлое, но честное облегчение. Как будто я долго несла тяжёлую сумку, пальцы онемели, и вот я её ставлю на пол. Руки поначалу ломит, но они начинают оттаивать.
Телефон лежит рядом. Я долго на него смотрю, потом всё‑таки набираю маму.
— Ну что, вы к нам не заедете сегодня? — спрашивает она привычно, ещё не зная ничего.
— Нет, мам, — я улыбаюсь в трубку. — Сегодня я устроила себе маленький личный переворот. Я… освобождаюсь от человека, который превратил мои выходные в обслуживающий конвейер.
На том конце тишина. Потом осторожное:
— Ты уверена?
Я смотрю на свою кружку, на чизкейк, на закрытую дверь.
— Впервые за много лет — да, — отвечаю. — Я очень устала, но это моя усталость. Не чужая.
Проходит несколько месяцев.
Квартира будто становится легче без его вещей. Не сразу, нет. Сначала звенит пустотой, потом в ней постепенно появляется мой звук: тихая музыка, щёлканье клавиш ноутбука, шуршание страниц. Появляется мой порядок: на стуле не валяется бесконечная гора одежды, в раковине не скапливаются тарелки «потом помою».
Я учусь отдыхать в свои выходные. Не потому что «надо выспаться, чтобы снова всех обслуживать», а просто потому что хочу. Иногда приглашаю гостей — тех, с кем действительно хорошо. Мы сидим за столом, на котором нет двенадцати блюд ради впечатления, но есть то, что я приготовила с удовольствием. Иногда вообще никого не зову и просто отдыхаю одна. И впервые этого не стыжусь.
О нём слышу по слухам. То живёт у родителей, то снимает угол с такими же «в поисках себя», как он. Иногда мелькает в социальных сетях с новыми идеями, новыми «завтра», которые кому‑то другому ещё какое‑то время будут казаться честными.
Но в моей жизни для него больше нет места. Не потому что я его ненавижу, а потому что в моей квартире, в моём расписании и в моём сердце освободилось пространство для меня самой.
В один из выходных я снова оказываюсь в том самом маркете. Воздух там тот же — смесь свежей выпечки, сыра и чего‑то копчёного. Я иду мимо витрин с нарезками и салатами и вдруг понимаю, что больше не чувствую тяжёлого комка в груди.
Я неторопливо выбираю деликатесы: немного хорошего сыра, свежие ягоды, хрустящий хлеб, тот самый чизкейк, который тогда разделила только на себя. Беру ароматный кофе. Пакет опять получается не очень тяжёлым, но наполненным чем‑то важным.
Дома я накрываю стол. Для тех, кто уважает моё время и мой труд. И, главное, для себя. Ставлю на стол красивую тарелку только для себя и не чувствую себя виноватой.
И когда закрываю за собой дверь, держа в руках пакет с вкусной едой, в голове звучит одна простая мысль:
Если я могу накрывать поляну, то только потому, что сама решила, а не потому, что кто‑то решил за меня.