Впервые я увидела его работы еще в студенчестве. Под конец нервного, бестолкового дня забежала в художественный музей, где шла какая-то выставка. На душе было тошно, хотелось глотка чистой красоты. Но выставка разочаровала меня. С огромных полотен фальшиво улыбались строители в касках, ученые в очках и доярки в белых халатах. Заказные вымученные портреты были холодны и не затрагивали сердца. В этюдах жиденько, однообразно были рассыпаны цветы: ромашки, жарки, незабудки. Уныло тыкаясь от стены к стене, свернула я в крошечный переходный зальчик, решив, что и здесь все то же и что пора, пожалуй, домой.
Но тут что-то сразу с л у ч и л о с ь.
Почему так тихо стало вокруг? Отчего ожили, задышали и засветились мягкие сумерки, обнявшие душу? И откуда появился в них еле различимый звон, колыхание теней и шепот? Все картины, висевшие здесь, были темными, но в живом их сумраке что-то горело и вспыхивало, лилось и мерцало. И когда глаза привыкли к этим неярким очертаниям, я увидела на одной из них черноволосую, похожую на испанку, женщину. Кто она была и где находилась? Лицо ее тонуло в зыбкой тайне, а платье, упавшее на пол роскошными складками, обтекало ее вокруг, как ночной, только что раскрывшийся цветок.
Женщина сидела, уронив руки в колени, и в ладонях ее, как золотые мониста, с нежной прохладой остывали сокровища. Может быть, она держала в руках чье-то светящееся сердце? Или саму Любовь? Рядом с этой картиной висела другая: на мягкой скатерти с глубокими тенями в складках, в отдалении друг от друга стояли кружки и лежали вилки с ложками. И все!
«Чепуха какая-то!» – подумала я, вглядываясь в натюрморт и пытаясь понять, откуда идет тихий, мелодичный звон. Но чудо пряталось в том, к а к э т о было написано. Мягкая, складчатая скатерть дышала в натюрморте, как нежно растворенное ночное небо, а волнистое серебро ложек и вилок струилось т а к, как лился за этим столом разговор двух незримых людей, где каждое слово, как глоток благородного вина, пьянит и обжигает сердце.
Вот э т о и было самое необъяснимое: не вилки и бокалы, а витающий над ними незримый образ двоих, их тихий – душа в душу – разговор, а, может, и не разговор уже, а слитное, глубокое молчание влюбленных...
Потом я увидела другие работы: «Читающая стихи» и «Ожидание», «Вечерний натюрморт» и пейзажи с оглушающим, детским чувством чистоты мира. Каждая из них поражала колдовской магией цвета, излучавшей из глубины своей дивную музыку. Андрей Рубцов… Имя, обозначенное на табличках, ничего не говорило мне. Я тогда плохо знала иркутских художников, решила, что это какой-то знаменитый москвич, и страшно расстроилась. Вот бы хоть раз побывать на его персональной выставке!
***
Я и теперь верю, что познакомил нас (с того света) другой талантливый художник – Алексей Петрович Жибинов, затравленный в годы сталинских репрессий и добровольно ушедший из жизни. Я уже знала в ту пору, что живет и работает Рубцов в Иркутске. Была знакома с его женой Инной Ивановной Рубцовой, которая в день трагической гибели Жибинова неожиданно пригласила меня вместе с другими художниками, друзьями Рубцовых, побывать на кладбище и почтить его светлую память. Когда по лестнице я поднялась в мастерскую реставраторов, где все собрались, там уже был Рубцов.
Меня поразило, как он похож на свои картины. Он стоял, прислонившись к стене, в темно-синем вельветовом пиджаке и белой рубахе, которая горела на нем какой-то ослепительной, прохладной, как чистый холст, белизной. И этот контраст поразил меня. Может, потому, что прямые черные волосы его отливали атласной смолью, а глаза (с пристальным, как у всякого художника, взглядом) цвели глубокой грозовой синевой. Чистотой и силой веяло от этого человека. Но когда он погружался в себя (а это было нередко), лицо его становилось замкнутым и суровым. И я вспомнила, как сотрудница художественного музея, сказала как-то: «Рубцов напоминает мне икону ХV1-го века – “Спас Ярое око”». Нельзя, конечно, было так сравнивать – грех! Но она – по неведению своему – так и сказала… А другая, чем-то обиженная им, тут же обронила: «Он бывает резким, колючим, даже жестоким». И потом со вздохом добавила: «Но отношение к искусству у него святое».
Одна яркая деталь того памятного дня запомнилась особенно. На заснеженном кладбище, поминая Жибинова, кто-то неловко пролил на его могилу красное вино, и оно тут же неряшливо расползлось по ней. Рубцов поморщился, по-крестьянски окая, произнес: «Не хо-ро-шо-о-о-о!» Набрал пригоршни снега и, рассыпав их алмазной пылью (день был солнечный), припорошил злополучное пятно, а потом бросил сверху невесть где им сорванную гроздь рябины, заалевшую на снегу как открытая рана нашей памяти по художнику, чья судьба сложилась так трагично.
Я потому пишу об этом, что уже тогда отметила в нем эту редкую особенность: и в жизни Рубцов создавал вокруг себя некое пространство прекрасного, в котором все обыденное, прискучившее – вещи, предметы, звуки – преображалось и наполнялось иным смыслом. Впрочем, этим волшебным свойством обладали все Рубцовы: и озаряющая все вокруг кротким светом своей души Инна Ивановна, и похожая на раскольницу с крылатыми бровями вразлет их дочь – резкая, стремительная Наталья.
Когда мы вернулись в город, ко мне подошла Инна Ивановна: «Андрей попросил меня уговорить вас… Не могли бы вы попозировать ему в мастерской?» В голове мгновенно пронеслось: «Увидеть больше картин Рубцова?! Войти в святая святых – его мастерскую?! Услышать размышления художника об искусстве?! Учиться видеть прекрасное?!» «Да, конечно же! Конечно, могу!»
Инна Ивановна передала мое согласие мужу, и только тогда подошел сам Рубцов. Помолчал, сощурился, заостренно вглядываясь в новую «натуру» – так, что мне стало на миг страшновато. Говорить не торопился. Думал, опустив голову. Еще раз, как бы издали, взглянул и только потом нараспев, окая, задумчиво протянул, как бы обращаясь к самому себе: «По-о-нравило-о-ось мне ваше лицо-о-о… Я хотел бы написать по-о-ртрет…»
Так начались наши встречи и долгое, затянувшееся почти на десятилетие глубокое общение, которое стало для меня школой познания высокого искусства, во многом определив мой творческий путь.
Жили тогда Рубцовы на втором этаже деревянного дома с резными ставнями окон по улице Горького, куда вела крутая скрипучая лестница.
До мастерского художника на улице Российской отсюда рукой подать. Все в их доме, убранном с крестьянской простотой и опрятностью, казалось необычным: крашеные зеленые половицы и букет сухой рябины в глиняной крынке, бушующая по вечерам, как февральская вьюга, русская печь и как бы сотканный из пушистых клубов ее дыма кот Семен, который, зажигая рыжие крыжовины глаз, выходил в сумерках к гостям и почему-то не мяукал, а по-человечьи стонал: «Ой-й-й! Ой-й-й!» «Знаете, почему наш Семен стонет? – спросил как-то Рубцов гостей и хитро улыбнулся. Люди-то к нам ши-ибко красивые приходят! Вот он и стонет от восхищения. Природа-то у него рубцовская!»
Эти далекие годы, проведенные у Рубцовых, я вспоминаю как лучшие в своей жизни. И вот еще почему. Училась я тогда в университете на отделении журналистики, и хоть мечтала об этом, на первом курсе было тяжело. Как все филологи, однокурсники мои бредили искусством и литературой: сходили с ума по Вознесенскому, блистали цитатами из Ницше, потрясали альбомом Сальвадора Дали и превозносили его как гения. А мне до тошноты противно было смотреть на растекшиеся, как сопли, «Мягкие часы» этого гения, по которым ползали насекомые. Вознесенский казался холодным, заумным, искусственным. Наши вкусы почти во всем расходились, и пронзительное духовное отчуждение – вначале к сокурсникам, а потом и к миру – нарастало во мне с каждым месяцем. Как я теперь понимаю, это болезненное состояние могло бы закончиться серьезно.
И вдруг, как избавление от одиночества, как родная земля под ногами, – дом Рубцовых! Конечно, это не означало, что здесь не знали Дали или Вознесенского, конечно же, знали, но любили и ценили другое. То, к чему тянулась и моя душа.
***
Есть люди, которые сосредоточивают в себе лучшие черты народной личности, национальную память, родную культуру. Для меня это Рубцовы. Многим одарил меня их дом. И, прежде всего, счастливым сознанием того, что я русская. Здесь поклонялись мировой культуре, но, в первую очередь, хорошо знали, любили и гордились своей: древнерусскими иконами, знаменными распевами, монастырским шитьем, хоровой капеллой Юрлова и Минина, Суриковым и Нестеровым, Врубелем и Серовым, Шаляпиным и Руслановой. Сам домашний уклад Рубцовых, их будни и праздники дышали патриархальностью отошедших времен. Казалось, время завороженно остановилось за порогом их дома, как будто не воет за окнами истошная сирена двадцатого века.
Здесь всегда радовались гостям и, как встарь, встречали их блинами и творожными шаньгами, любили рядиться в цветастые шали, плясать русскую, с нетерпением ждали святки. Несмотря на скромный достаток, семейный очаг Рубцовых был всегда гостеприимен, хотя (по сложному нраву хозяина) довольно избирателен в общении. Сюда на теплый огонек тянулись близкие по духу люди: художники и музыканты, искусствоведы и начинающие поэты.
По праздникам стол в большой комнате всегда покрывался белой скатертью. Богатства разносолов не было, но стояло все для того, чтобы после простых угощений и скромной стопочки согласно и душевно затянуть, согреваясь теплым, искренним отношением друг к другу:
– Летя-а-а-ят у-у-утки,
Летя-а-а-ят у-у-утки,
И-и-и два гу-у-уся-а-а.
О-о-ох! Каво лю-ю-у– блю-у –у,
Каво лю-ю-у– блю-у –у
Не-е-э-э да-а-жду-у-у-ся-я-я…
Хозяин, любивший такие застолья за роскошь человеческого общения, вносил в них свои краски. Среди тарелок ставил бутылки с вином, названия и красочные рисованные этикетки к ним сочинял сам: «Рубцовка», «Эспаньола», «Шампани», «Кармен-сюита»… Потом накрывал цветными платками. Когда провозглашался первый тост, гости обнаруживали под ними «благородные вина долгой выдержки». Смахивание платка с очередной бутылки вызывало остроумные догадки, состязания в острословии и бурные эмоции гостей.
В зависимости от их состава народные песни могли смениться здесь стихами Пушкина, Тютчева, Бунина, Гарсиа Лорки и Мигеля Эрнандеса, старинным романсом или игрой на балалайке. Любившие высокую классическую музыку Рубцовы были неизменными слушателями лучших исполнителей на концертах иркутской филармонии. Литература, живопись и музыка – это был тот воздух, которым здесь дышали все: и хозяева, и гости.
Когда же, наконец, от избытка эмоций все уставали, Рубцов любил одарить всех прекрасным мгновением Вечного. Удивительно все же, как после смеха, шуток и плясок умел он остановить праздничную шумиху и внести в наши сердца трепет перед могучей, очистительной силой высокого Искусства! И не только по праздникам…
Вечерами в их доме долго не зажигали света – любили сумерничать. Это была своего рода семейная традиция. Когда за окном темнело и была выпита не одна чашка чая, он вставал из-за стола и отворял дверцу русской печи, где алым жаром догорали прозрачные угли. Большая комната наполнялась красным трепещущим заревом. Рубцов уходил в боковушку – маленькую комнатку, где стоял стереопроигрыватель, выбирал любимую пластинку, добавлял громкость. И долго потом мощным разливом клокотал в сумерках, стонал и плакал шаляпинский голос, как ливень, рушились с небес органные потоки токкаты и фуги Баха, ужаленно и раскаленно пела скрипка Паганини, и стремительно улетали в небеса голоса мастеров итальянского бельканто. Не раз посчастливилось мне бывать в их доме в эти сокровенные для художника моменты.
Однажды в один из таких вечеров он положил пластинку на круг, и в комнате, как пламя траурных факелов, раздуваемое ветром, стали разгораться далекие, медленно восходящие в небо голоса: «Слышишь?» – спросил Рубцов. Глаза его стали темно-синими, и он весь напрягся: «Прасковья с Филиппом поют… Матушка моя и отец. Я всегда их голоса различаю. Слышишь? Вот эти…»
Живопись, музыка, поэзия – это и был тот «океан стозвонный», который невидимо плескался за порогом их дома, омывая целебной водой высокого искусства каждого, кто его переступал. А тянулись к теплому огню их семейного очага многие. Еще и по другой причине. Талантливые, каждый по-своему, Рубцовы чутко оберегали молодые дарования – тех, кто еще только пробовал свое перо или кисть на ниве искусства. Заметив мое увлечение живописью, Рубцов потихоньку стал подбрасывать мне альбомы и книги, ненавязчиво советуя: «Почитай–ка вечерком…» «Полистай-ка вот это…» Благодаря ему я узнала и полюбила Курбе и Веласкеса, Рембрандта и Эль Греко, Гогена и Ван Гога. Влюбилась в ослепительного по детской чистоте и звонкости красок Матисса, запоем прочла воспоминания Коровина и письма Бурделя, открыла для себя живопись Виктора Попкова. Не говорю уже про Гарсиа Лорку, которого сам он любил восторженно и сокровенно. Всех не перечесть!
Сам Рубцов учился в ту пору у Сурикова, Врубеля, Корина, Эль Греко и, конечно, Рембрандта, на свидание с которым летал в Петербург. Пробыл он там почти двадцать дней. В Эрмитаж ходил в то время, когда зрителей было меньше, чтобы разговаривать с великими мастерами с глазу на глаз. По пять–шесть часов пристально вглядывался, кружил около бессмертных шедевров. В наших разговорах часто поминал мексиканцев: Риберу, Гуттузо, Ороско. Особенно последнего. Припоминаю один случай. Как-то в мастерской он протянул мне книгу об Ороско: «Посмотри вот это…» Даже в репродукции картина Ороско «Христос, разрушающий свой крест» подавила меня. Великий мексиканец изобразил его натуралистично: на ступнях ног Христа зияли черные дыры от гвоздей, и лохмотьями сползала с обнажившихся от телесного тления костей кожа…
Я поторопилась вернуть книгу: «Не могу на это смотреть долго». Рубцов, пристально наблюдавший за реакцией, обрадовался (видимо, утверждаясь в своих размышлениях) и сказал: «Как найти эту грань между прекрасным и безобразным? Вот какие мы разные! То, что для них, мексиканцев, органично и хорошо, мы, русские, воспринимаем как уродливое. Не зря, наверное, древние философы так заботились о красивой смерти, которая никого не покоробит. Искусство должно об этом помнить. Вот русская икона… Она удивительно деликатна в этом отношении. Посмотри: распятие, страшный суд, ад, нашествие монголо-татар с резней и кровью… Страшно! А какая гармония! В этом великая сила! Все подано через красоту, чтобы не покоробить, а лишь рассказать необходимое».
Продолжение следует
Tags: Галерея Project: Moloko Author: Ладик Лилия