Наше эго что-то вроде аппендицита, отросток бесполезный и незаметный, запрятанный глубоко внутри, но несущий потенциальную опасность внезапного воспаления. Стас и Захар как-то умудряются жить в состоянии хронического воспаления. Боль от него они снимают периодическими взаимопоглаживаниями и дружным стебом над другими.
За время нашего совместного проживания со Стасом и я заразилась этой дурной болезнью. Иногда моё самолюбие возносилось ввысь до таких огневых вспышек, что сжигало всех вокруг. Чаще всего это происходило во время наших размолвок со Стасом. Подзуживаемый Захаром, он атаковал меня слепо и больно - бесконечными изменами, публичными насмешками, внезапными литературными эпосами в духе захаровских дряннот, намеренно нарушая всегдашнюю интеллектуальную изысканность своей стиллистики в сторону грубости и прямолинейности простых форм, перенасыщенных матом и экгибиционистскими натуралистичными подробностями.
Он знал, как меня это бесит, его творческое хамелеонство, которое я расценивала как лицемерие, как измену самому себе, которое огорчало меня больше, чем его измены мне. Мужское и женское в нас изничтожится временем, но человеческое, сокровенное, то, что мы изливаем в словах, останется в вечности. Он хорошо знает моё мнение на этот счёт, но это вполне в духе человеческом - бить по-больному, точно метя в уязвимости, познанные в моменты близости. Он всегда бил туда, где болит - по тому, как я корчилась, он понимал степень моего неравнодушия к нему, оно подпитывало его тщеславие, даровало ощущение значимости.
Стас - исключительно ведомый. Сердиться на него было глупо, но глупость - свойство неистребимое в человеческих созданиях, никакого ума не хватит, чтоб его искоренить. Моё влияние на Стаса было абсолютным в мирные мгновения нашей жизни. Оно проявлялось везде - в общем укладе жизни, литературных или кулинарных предпочтениях, духовных принципах. Понятно, что, лишаясь моей поддержки, в лихорадке тревоги он бежал за покровительством к кому угодно. Захар служил для него зонтиком в непогоду, укрытием от жестокого и нестабильного мира, полного злых мальчишек, макавших его головой в унитаз.
Он не понимал того, что было очевидно мне - именно такие Захары были вожаками в стайках пацанов-мучителей, именно они выбирали, кого карать, кого миловать, просто в этот раз Стасу посчастливилось, он оказался в свите, его приняли, наконец, в друзья. По сути, его детская мечта о товариществе, наконец, осуществилась. Его признали достойным для совместной игры - можно вместе помахать сабельками и выпить на брудершафт. Ради этой игры он жертвовал многим, в том числе мной, но главное, он жертвовал своей самостью, прикидываясь перед Захаром тем, кем он не являлся.
Кажется, во мне говорит ревность - к той стороне жизни, где не было меня, в которую он убегал, протестуя против власти над ним, которую я обрела поневоле. Впрочем, он недолго выдерживал на свободе - он всегда возвращался уставшей собачонкой к своей заветной цепи, то бишь ко мне. Захар давал ему видимость свободы, но не давал главного - ощущения защищенности, заботы, семьи, которой у Стаса никогда не было.
Моё эго подутихло. Давеча оно воспламенилось во мне неукротимо и болезненно, оно сожгло меня дотла и хорошо опалило моих близких, они ещё долго будут зализывать свои раны. Во мне копошится привычное чувство вины - никчемное, разрушающее и меня, и других, но дающее мне иллюзию раскаянья. Всё, что у нас есть - это иллюзии. Отбрось их и остаётся чудовищный скелет, устрашающе щёлкающий сочленениями.
Я вспомнила страшные истории, которые мы шепотом передавали друг дружке у костра в детстве, крепко спаянные совместным страхом и верой в животворную силу друг друга - я всегда рассказывала про скелет своей бабушки, который приходил ко мне в полночь, я узнавала его по шраму на запястье. Только спустя годы я поняла абсурдность придуманной мной наивной сказки - какой шрам мог быть у скелета, лишенного плоти - фантомный шрам, такой же фантомный, как моё нынешнее ощущение тела. Его нет, но я всё никак не привыкну к его отсутствию - я всё так же мысленно взмахиваю руками или морщу лоб, создавая преломление между бровями, которое всегда несколько утяжеляло выражение моего лица, лишенного примет взрослости.
Мы со Стасом были лишены примет взрослости, время не оставляло на нас своих отметин. Ему скоро сорок, но он тонок, слаб и моложаво беспомощен, как юноша. Он таким и останется, я знаю, у него нет никаких предпосылок для взросления, как и во мне - это закономерно, что я умерла в тридцать. Ничего бы не изменилось, проживи я ещё лет десять - просто увеличилось бы количество стихов, выдавленных на бумагу, да культурологических изысканий о всякой фигне, не интересующей никого, даже меня по-настоящему.
Мне скучно и тягостно оставаться здесь - я не хочу погрязнуть опять в самокопаниях, я всю жизнь провела в этих археологических раскопках, роясь в себе, как в могиле фараона в поисках невиданных сокровищ. Нет в нас сокровищ. Чем глубже в себя, тем очевиднее, что лучшее мы выдаем на поверхность в виде своего творчества, а то, что остается внутри - это труха, продукты переработки жизненных впечатлений, предназначенные для тихой утилизации, осуществляемой в тайне от других людей. Захар тащит обычно это наружу, бахвалясь своим дерьмом с гордостью пацанов, показательно писающих в компании, соревнуясь в дальности пускаемой ими струи.
Стас спит, сломленный алкоголем и горем. Захар бодрствует, его так легко не сломить, его бодрствование над бутылкой продлится ещё как минимум неделю, всё это время его сын и волкодав будут перебиваться сухим пайком, грея друг друга по ночам.
Кажется, я становлюсь сентиментальной. Мне стало жалко этого мальчика и собаку. Просочившись в оконную щель я вылетела наружу, бесцельно, просто так, чтобы стряхнуть с себя никотиново-алкогольный смрад, царящий в помещении, смрад неизбывной тоскующей горечи, которой я не хочу касаться. В конце концов я мертвая, я никому ничего не должна, я обрела, наконец, способность летать, мне хочется опробовать её на деле.