Не родись красивой 3
Дорога лежала длинная. Телега скрипела, лошадь шла ровно, упрямо, будто понимала, что теперь везёт что-то хрупкое.
Братья молчали. Каждый думал о своём: Кондрат — о том, что грех оставлять живого человека, Николай — о том, что скажут родители.
Солнце стояло в зените, небо было ослепительно-синее, и только один крик коршуна прорезал тишину над дорогой.
В телеге лежала молодая девушка — бледная, вся в пыли, с разметавшимися волосами.
Она не очнулась. Только иногда, едва заметно, шевелила губами, будто пыталась сказать что-то важное.
Дорога домой тянулась длинной, неровной полосой. Жара изнуряла, лошадь шагала тяжело и неспешно.
Проезжая мимо скошенного луга, Кондрат придержал вожжи.
— Надо травы прихватить, — сказал он. — Накроем её, чтоб никто не видел. Пока не разберёмся — молчок. Что батя скажет, так и будет.
Они свернули к полю. Трава лежала ровными валками, подсохшая, лёгкая. Николай сгреб охапку. Кондрат раскидал её по телеге, прикрывая девушку. Сено осыпалось тонкими стеблями, запахло сухой травой.
— Теперь никто не увидит, — сказал он.
Телега снова тронулась.
Дорога петляла между перелесками. Лошадиные копыта тихо били по пыльной глине. Время тянулось вязко, жар давил с каждой минутой.
У ручья они остановились. Лошадь тянулась к воде, фыркала.
Кондрат спрыгнул, зачерпнул воды в бурдюк, обмочил тряпицу, выжал. Николай осторожно обтёр ею лицо девушки. Она всё так же лежала неподвижно, бледная, будто вылепленная из воска. Только ресницы дрожали.
— Пей, — сказал Кондрат, опуская капли ей на губы.
Вода стекала по подбородку, исчезала в пыли. Девушка приоткрыла рот, глотнула. Кондрат медленно налил ещё немного.
— Жива, — сказал он, и сам не понял — рад он этому или нет.
Николай стоял рядом, молчал.
— Видать, пить хочет, — сказал он наконец. — Может, очнётся.
Кондрат не ответил.
Он смотрел на её лицо и чувствовал, как в нём поднимается злость — не на неё, на самого себя.
— Зачем я это сделал? — пробормотал он. — Помещица ведь, богачка... из тех, что наших отцов в долговой яме держали.
Он отвёл взгляд, но через мгновение снова посмотрел.
Девушка тихо дышала, грудь едва заметно поднималась.
— Не виновата она, — сказал он почти шёпотом. — Жить ей теперь негде.
Николай ничего не ответил. Он понял брата без слов.
Они сидели на обочине, слушали, как журчит ручей. Мир вокруг жил, как всегда — равнодушно, спокойно, будто не видел того, что произошло на дороге.
Кондрат встал, поправил сено, натянул хлестнул лошадь.
— Поехали, — сказал он. — Дома ждут.
Телега тронулась. Сухое сено шевелилось на ветру, и ни один встречный не догадался бы, что под ним — человеческое тело, слабое, живое.
Воздух стоял горячий и тихий. Лошадь шла медленно, иногда всхрапывала, потряхивала головой. Вскоре показались избы Верхнего Лога.
Впереди, под старой ивой сидела Полька. Увидав лошадь, девчонка побежала навстречу, размахивая руками. Волосы выбились из косы, платье запылилось, но лицо сияло радостью.
— Братки! — кричала она издали. — Я вас дождалась!
Подбежала, запыхавшись.
— Ой, а посадите меня, прокатите! — просила она. Кондрат спрыгнул, подхватил её под мышки, посадил на край телеги.
— Сиди, только не вертись, — сказал он. — И молчи, как мышь.
Полька ничего не понимала, но затихла.
У дома уже стояла мать. Евдокия вытирала руки о передник, улыбалась, — видно, ждала их.
— Привели! — сказала она радостно. — Спасибо Михаилу. Дал-таки лошадку?
— Дал, — ответил Кондрат. — На неделю.
Она подошла, погладила гнедую по шее, заглянула под хомут.
— Добрая лошадь, — оценила она. — Михаилу поклон.
Кондрат смотрел на Николая, будто решившись, мотнул головой.
— Маманя, — сказал он. — Нам надо тебе сказать... только ты не пугайся.
Евдокия нахмурилась.
— Что ещё?
Кондрат нагнулся, отодвинул с краю охапку травы. Из-под сухих стеблей показалось бледное лицо девушки.
Мать отпрянула.
— Господи, — выдохнула. — Это что ж такое? Кто она?
Кондрат снял шапку, сказал глухо:
— Мы по дороге нашли. Повозка стояла. Господ, видно, ограбили и убили. Она одна осталась живая. Мы не могли её бросить.
Евдокия застыла, глядя на девушку. Та лежала, как мёртвая, только грудь едва заметно поднималась.
— Куда ж вы её, безумные, привезли? — заговорила мать не своим голосом. — Сейчас ведь всем не поздоровится! За одну такую находку могут всех под суд.
— Не оставлять же на дороге, — вмешался Николай. — Она бы там померла.
— Мамань, — прошептал Кондрат, — давай спрячем её в амбар. Пусть отойдёт, оклемается, а там — пускай идёт, куда глаза глядят.
Евдокия перекрестилась, стояла, прижимая руки к груди.
— Да как же так... — пробормотала. — Что же теперь делать?
Но, не споря больше, повернулась и пошла к амбару.
В амбаре было темно и пыльно. Евдокия подняла крышку старого сундука, достала оттуда одеяло, подушку. На топчане разостлала солому, накрыла старым одеялом.
— Кладите её сюда, — сказала. — Быстрее, пока никто не видит.
Кондрат и Николай осторожно сняли девушку с телеги, внесли в амбар. Её руки безвольно свисали, волосы рассыпались.
Они уложили её на топчан, прикрыли. Девушка не шевелилась, только губы чуть дрогнули, будто хотела что-то сказать.
— Всё, — шепнула Евдокия. — Несите ведро с водой, тряпку. Полька, грязь вывести отсюда надо, живой человек все же. К тому же, барыня.
У Кондрата в груди теснились тревога, усталость, непонятное чувство вины.
Николай подошёл, спросил тихо:
— Думаешь, очнётся?
Кондрат пожал плечами.
— А кто знает... если судьба оставит жить — очнётся.
Так, в амбаре у Мироновых появилась девушка.
Она по-прежнему лежала без сознания, бледная, неподвижная, лишь изредка тихо стонала — будто во сне. Евдокия хлопотала возле неё: по капле лила в рот воду, смачивала сухие губы, гладила по лбу.
Женщина тревожилась — не столько за саму бедняжку, сколько за то, что скажет Фрол, когда узнает. Время теперь стояло неспокойное, доселе невиданное. Разве кто мог подумать ещё недавно, что всех богатеев скинут с их насиженных теплых мест, а власть перейдёт к бедным?
По деревням ходили слухи — и чем дальше, тем страшнее. В помещичьих усадьбах кое-где ещё жили хозяева, но говорили, что многие поспешили уехать: кто в город, кто за границу. Сказывали, будто теперь у них нет ни слуг, ни работников, что живут они сами, кто как умеет. А случалось и так — в деревни приезжали люди в кожанках, прежним господам грозили наганами, гнали вон.
От таких новостей у Евдокии сердце щемило. Она крестилась, шептала под нос:
— Господи, да это ж конец света.
Но мысли свои держала при себе. Муж не любил таких разговоров, а сыновья — и подавно.
Кондрат и Николай маманиных тревог не разделяли. Говорили, что идёт новая жизнь, что всё теперь будет иначе. Особенно Кондрат — горячий, прямой.
Он часто заводил разговоры о переменах, глаза у него при этом загорались.
— Мы теперь хозяева, — говорил он. — Не они. Рабочие, крестьяне — вот кто теперь люди. Вот она, справедливость!
Мать слушала молча, кивала, но в душе тревожилась. Видела — за словами сына стояло не просто любопытство, а желание быть в самой гуще, там, где решается.
Кондрат не раз повторял, что хочет пойти отстаивать новую жизнь.
Евдокия знала: он мечтал о кожанке, такой же, какую носил тот человек, что приезжал в деревню два года назад — худой, в фуражке с красной звездочкой. Тогда он читал бумагу и говорил громко, чтобы все слышали:
— Старая власть пала! Теперь всё решает народ — рабочие и крестьяне!
Тогда многие молчали, не понимая и не зная, чему радоваться, а чего бояться. А Кондрата с того дня будто подменили — он постоянно рассуждал о новой жизни, спорил с отцом.