Найти в Дзене

Новые приключения Чапаева и Петьки. Дюны Безумия.

Записки поручика Петра Исаева, найденные в обломках странного механизма, испещренные не только словами, но и бессвязными чертежами тачанки с гиперприводом и пятнами, отдаленно напоминающими космического осьминога. I. Искаженный зной и философия верблюда Помню, как хрустел под сапогами песок. Это был не Богом забытый среднеазиатский песок, в который можно сплюнуть, и он хотя бы ответит тебе шипением. Нет. Это было нечто мелкое, стеклянное и, я бы поклялся, намеренно злорадное. Он скрипел на частоты, ранящие слух, и забивался в сапоги с таким упорством, будто получал за это зарплату от враждебного мироздания. Зной стоял невыносимый. Не наш, родной, от которого можно укрыться в тени и попить кваску. Этот зной был физиологическим оскорблением. Он обжигал не кожу, а душу, пахнул озоном, серой и несбывшимися надеждами. На небе висели два солнца: одно – огромное и багровое, как глаз перебравшего водки циклопа, другое – маленькое, мертвенно-лиловое, словно синяк на лице Вселенной. Они отбра

Записки поручика Петра Исаева, найденные в обломках странного механизма, испещренные не только словами, но и бессвязными чертежами тачанки с гиперприводом и пятнами, отдаленно напоминающими космического осьминога.

I. Искаженный зной и философия верблюда

Помню, как хрустел под сапогами песок. Это был не Богом забытый среднеазиатский песок, в который можно сплюнуть, и он хотя бы ответит тебе шипением. Нет. Это было нечто мелкое, стеклянное и, я бы поклялся, намеренно злорадное. Он скрипел на частоты, ранящие слух, и забивался в сапоги с таким упорством, будто получал за это зарплату от враждебного мироздания.

Зной стоял невыносимый. Не наш, родной, от которого можно укрыться в тени и попить кваску. Этот зной был физиологическим оскорблением. Он обжигал не кожу, а душу, пахнул озоном, серой и несбывшимися надеждами. На небе висели два солнца: одно – огромное и багровое, как глаз перебравшего водки циклопа, другое – маленькое, мертвенно-лиловое, словно синяк на лице Вселенной. Они отбрасывали две противоречащие друг другу тени, что плясали вокруг нас в немом, судорожном танце, напоминая то ли гигантских пауков, то ли карикатуру на политрука, разъясняющего диалектику пьяному матросу.

Мы шли уже несколько часов, с того самого мгновения, когда земля ушла из-под копыт нашего отряда с внезапной вежливостью швейцара, который только что узнал, что вы – анархист. Не было ни грома, ни взрыва – лишь тихий, пронзительный звон, будто лопнула струна, натянутая между временами, на которой держалось всё разумное. Одна секунда – мы были в степи под Уральском, следующая – в этом проклятом, инопространственном пекле.

Василий Иванович Чапаев шел впереди. Его знаменитая бурка была покрыта тончайшей пылью, мерцавшей в свете двойного солнца, отчего он напоминал заблудившегося рождественского деда, которого выгнали с праздника за антисоветскую агитацию. Он не оборачивался, его фигура, обычно такая живая и стремительная, теперь казалась изваянием, высеченным из гранита отчаяния и глухого раздражения.

– Держись, Петька, – его голос прозвучал хрипло, словно он просидел неделю на митинге эсеров. – Местность незнакомая. Разведка доложила… а, черт, доложила она мне, что я и сам не знаю, что. Молчание. Гробовое. Только вот это шептание.

Я мог лишь кивнуть, сжимая в потных ладонях рукоять нагана. «Разведка» – это были пятеро наших бойцов, растворившиеся в мареве за полчаса до того. Их крики, донесшиеся до нас, были нечеловеческими. Вовка, наш пулеметчик, например, кричал что-то о «неевклидовой геометрии табуретки» и требовал немедленно ее нарисовать. Это был худший вид бреда – бред с претензией на интеллектуальность.

Пустыня шептала. Шепот исходил от самих песчинок, от раскаленного воздуха, из-под земли. Это был шепот на языке, которого не могло быть. Представьте себе, что марксистский диалект скрестили с шипением змеи и скрежетом ломающейся психики. Он вползал в уши и нашептывал кошмарные вещи. Например, я отчётливо слышал: «Капитализм – лишь временная стадия онтологической неупорядоченности бытия…», а следом: «…а твои портянки давно пора постирать, Петр. Позор.»

– Василий Иванович, – прошептал я, чувствуя, как мои мозги медленно превращаются в кулич, – тут нечисто. Это не наша земля. Может, мы в аду? Или, того хуже, на совещании у Троцкого?

Он остановился и обернулся. Его лицо, обычно открытое и ясное, было искажено гримасой глубокой, древней тоски, которую я раньше видел только у кота, которого заставили слушать доклад о повышении урожайности.

– Ад, Петька, – произнес он с убийственной серьезностью, – это не место. Это знание. А мы, похоже, забрели в такие дебри, откуда знания не выносят. Только умопомрачение да стойкое ощущение, что тебя ограбили, даже не прикоснувшись к кошельку.

II. Черный Властелин и кризис идентичности

Именно тогда мы увидели Его. Вначале – как искажение в мареве, черную точку, что пульсировала и росла, словно вселенская головная боль, обретающая форму. Воздух вокруг нее струился и плакал. Шепот пустыни стих, сменившись гнетущей, абсолютной тишиной, в которой лишь слышалось мое собственное бешено колотящееся сердце и смутный внутренний голос, упорно спрашивавший: «А где тут, Петька, общественный туалет?»

Он возник из самого зноя, материализовался из кошмара и, судя по угловатости доспехов, чьего-то очень дурного вкуса. Нечеловечески высокая фигура в черных, громоздких латах, скрывавших всякие подобие плоти. Его шлем с безжалостными очертаниями и темным оком визора был воплощением абсолютного, бездушного зла и, вероятно, сильной одышки. Ритмичный, шипящий звук вырывался из скрытого в грудной пластине аппарата – звук механического легкого, втягивающего отравленный воздух этого мира и, судя по тону, крайне недовольного его качеством. В его руке пылал меч из чистой энергии, багровый, как большее из солнц, и его свет отбрасывал третью, самую ужасную тень – изломанную и многорукую, жестикулирующую с явной истерикой.

– Стреляй! – скомандовал Чапаев, и его голос, привыкший перекрывать гром артиллерии, вернул мне дар речи.

Мы открыли огонь. Пули из наших наганов, сражавшие белогвардейцев и интервентов, бесследно исчезали в нескольких дюймах от черной брони, оставляя лишь кратковременные вспышки синего света и чувство глубокой профессиональной неудовлетворенности.

– Экономия должна быть экономной! – проворчал Василий Иванович, вкладывая в слова весь свой командирский опыт. – Петька, прицелься лучше!

Чудовище даже не дрогнуло. Оно медленно подняло руку в черной перчатке. Я почувствовал, как мое горло сжалось невидимой силой. Нечто холодное и неумолимое, словно щупальца невидимого спрута, обвилось вокруг моего тела и подняло меня в воздух. Я видел, как то же самое произошло с Чапаевым. Он боролся, его лицо посинело от напряжения, но его легендарная сила была ничто против этой непостижимой мощи. Я отчаянно пытался вспомнить устав, параграф про удушающие приемы невидимыми спрутами, но, увы, комиссары до этого не додумались.

– Жалкие существа, – прозвучал голос. Он был не слышен ушами, он возникал прямо в сознании, глубокий, искаженный синтезатором, полный презрения, которому были тысячи лет, и легкой досады, будто его отвлекли от важного занятия вроде составления каталога галактических злодеяний. – Вы вторглись в мои владения. Ваша энергия будет поглощена. Ваши души присоединятся к хору тех, кто осмелился бросить вызов Вейдеру.

– А кто такой Вейдер? – вдруг рявкнул Чапаев, вися в воздухе и беспомощно болтая ногами. – Мелкобуржуазная индивидуальность? Анархист? Монархист? Изложи суть своих политических требований, маска!

Голос в голове запнулся. Казалось, синтезатор на мгновение дал сбой.
– Я… я – Владыка Ситх! Темная Сторона! – прогремело в наших черепах, но уже с ноткой неуверенности.

– Ситхи? – не унимался Василий Иванович. – Это что за фракция? У вас устав есть? Программа-максимум и программа-минимум? Или просто ходишь тут, в этой пустыне, всех пугаешь? Бесполезное это дело, тьфу!

Я пытался крикнуть, поддержать начдива, но не мог издать ни звука. Темная Сила вытягивала из меня жизнь, тепло, и, что самое обидное, память о том, где я в прошлый четверг спрятал пачку папирос.

И тут случилось нечто. Чапаев, казалось, достиг какого-то предела. Его глаза закатились, и он изверг из себя не крик, а слово – странное, лишенное смысла в данном контексте, но произнесенное с такой силой веры, что воздух дрогнул.

– Тачанка!

Ничего не произошло. Только где-то вдали печально скрипнула песчинка. Вейдер издал нечто вроде механического хрипа, что можно было принять за смех.

– Ваши молитвы бессильны против мощи Темной Стороны.

Но Василий Иванович не сдавался. Казалось, он черпал силы из самого отчаяния и врожденного упрямства. Он выпрямился в тисках невидимой хватки, его лицо исказила ярость праведника, увидевшего, как портрет Маркса вешают криво.

– Революция! – прогремел он, и эхо подхватило это слово, разнеся его по пустыне, где оно смешалось с шепотом о «неустойчивости бытия».

И снова – ничего. Вейдер медленно приближался, его световой меч был поднят для последнего удара. Казалось, всё кончено.

И тогда Чапаев посмотрел прямо на меня. В его взгляде не было страха. Была лишь бесконечная решимость и какая-то древняя, забытая мудрость деревенского кузнеца, который знает, что для того, чтобы починить плуг, иногда нужно стукнуть по нему с нужной стороны. Он прошептал последнее слово, слово, которое в нашем мире было шуткой, кличкой, но здесь, в этом аду, обрело иную, ужасающую мощь.

– Анька…

III. Лик за маской и призрак борща

Все замерло. Ритмичное шипение дыхания Вейдера прервалось, словно его переключили на «только вдох». Его поднятая рука медленно опустилась. Черный шлем склонился, будто в нем что-то шевельнулось, заскреблось и громко выругалось на великом и могучем.

– Что… что ты сказал? – Голос в нашей голове потерял свою железную уверенность. В нем проскользнула трещина, пауза и интонация, знакомо-писклявая. – Это имя… запрещено.

– Анька, – снова, уже громче, произнес Чапаев, и я почувствовал, как хватка невидимой силы ослабевает, словно ее источник внезапно застеснялся. – Анка-пулеметчица. Это ты, дурашка. Я тебя по походке узнал. Всегда у тебя левая нога в ботфорте как-то особенно ставилась, с вывертом, будто ты наступаешь на совесть контрреволюционера. И в голосе, даже в этом дьявольском, слышится… Уральская пересохшая речушка, помнишь? И борщ твой, который ты в тот раз пересолила…

Черная фигура отшатнулась, словно от удара шашкой по шлему. Она издала странный, надломленный звук, нечто среднее между сиреной и всхлипом.

– Нет… Это имя… оно мертво. Я – Дарт Вейдер. Я – Владыка Ситх! Я разрушал планеты! Я… я…

– И борщ ты так и не научилась варить, – невозмутимо констатировал Чапаев. – Говорил я тебе, свеклу нужно пассеровать, а ты как кинула в бульон, так и всё. И планеты ты, я смотрю, разрушаешь как тот борщ – без души, абы как. Криво у тебя всё, Анька. По-мелкобуржуазному.

Маска Вейдера была непроницаема, но по его позе, по тому, как дрогнул его плечевой доспех, было видно – эти слова достигли цели куда вернее, чем любые световые мечи. Он… она стояла, охваченная внутренней бурей, в которой сталкивались галактические амбиции и память о пересоленном борще.

– Молчи! – проревел(а) он(а), но в этом рыке была уже не сила, а отчаяние замученной хозяйки общественной столовой. – Я уничтожил ее! Я погрузился в Темную Сторону, чтобы забыть! Забыть степь, тачанку, Фурманова с его вечными причитаниями… и твой вечный критицизм насчет борща!

Световой меч выпал из ее руки и с шипением угас, утонув в песке, который тут же радостно зашептал: «Видишь? Видишь? Базовая кулинарная некомпетентность как корень вселенского зла!»

Она схватилась за свой шлем обеими руками, с нечеловеческой силой пытаясь сорвать его.

– Я служил Империи! Я был ее орудием! Я… я командовал Звездой Смерти!
– Звезда Смерти? – переспросил Чапаев, прищурившись. – А КПД у этой звезды какой? Эффективность? Или опять ради красного словца, ради устрашения? Бесполезная гигантомания, Анька. Одна хорошая тачанка с пулеметом стоит десяти твоих звезд.

Раздался резкий, механический щелчок, затем шипение расцепляющихся магнитных замков. Шлем с глухим стуком упал на песок, и из его глубины с тихим всхлипом выпорхнула и растаяла в воздухе какая-то мелкая, визжащая тварь – судя по всему, местный аналог блохи.

И я увидел ее лицо. Это было лицо молодой женщины, бледное, изможденное, испещренное странными шрамами, будто от ударов током и, возможно, брызг раскаленного масла на кухне. Ее волосы, когда-то русые и густые, были выбриты с одного виска в духе космической моды, от которой впору захлебнуться слезами. Но глаза… Боги, эти глаза! В них не было желтого свечения Ситха. В них была бездна человеческого страдания, одиночества и безумия, знакомого любому, кто хоть раз пытался провести коллективизацию в особо упрямом селе. Они были голубые, как небо над Уральском, которое мы потеряли, и красные от бессонницы и, вероятно, слез.

– Василий… – прошептала она, и ее настоящий голос был хриплым, надорванным. – Я заблудилась… Так долго заблудилась. Они нашли меня… в воронке от снаряда. Это была не воронка… это была дыра. Дыра во всем. В логике, в причинно-следственных связях… Они предложили силу. Силу, чтобы больше никогда не терять. Чтобы больше никто не умирал как Фурманов… от аппендицита, будь он неладен! И… и чтобы все хвалили мой борщ!

Она смотрела на Чапаева, и по ее щекам текли слезы, оставляя борозды на покрытой пылью коже.

– Анька, – мягко сказал Василий Иванович, подходя к ней, как подходил к запутавшемуся молодому бойцу. – Война кончена. Пора домой. Борщ мы тебе другой сварим. С правильной свеклой.

– Дом? – она горько усмехнулась, и этот звук был ужасен. – Какой дом? Я сожгла его сама, своим мечом. Он в другом времени. В другой галактике. Я – монстр, Василий. Меня там боятся. Даже… даже мои собственные офицеры шепчутся, что у меня дрожжи в тесте для блинчиков не поднимаются.

Она отступила назад, ее взгляд упал на шлем, лежащий в песке. В ее глазах мелькнула тень прежней, темной решимости.

– Нет, – прошептала она. – Так не может продолжаться. Ты не должен был видеть этого. Никто не должен… Особенно Фурманов. Он бы мне целую лекцию прочитал…

Она протянула руку, и световой меч снова взлетел в ее ладонь. Но она не зажигала его. Она смотрела на рукоять, как на скорпиона, который не только готов ужалить, но и наверняка прольет на скатерть компот.

– Бегите, – сказала она, и ее голос снова стал твердым, но теперь это была твердость отчаяния. – Пока я еще могу себя сдерживать. Пока Он не нашел меня. Император… он чувствует всё. Особенно кулинарные неудачи. Бегите!

Чапаев сделал шаг вперед. – Мы не бросаем своих. Даже если они пересаливают борщ и увлекаются гигантоманией.

– Это приказ, комиссар! – крикнула она вдруг, и в ее позе, в интонации снова возникла та самая, знакомая Анка-пулеметчица, которая могла заставить взвод гнаться за тачанкой на краю света. И в этот миг я поверил. Поверил в этот кошмар, в эту невероятную, безумную истину, от которой пахло жженым озоном и щами.

И тут пространство снова задрожало. Тот самый пронзительный звон, что привел нас сюда, снова наполнил воздух, но на этот раз он был громче, болезненнее, словно сама реальность страдала от несварения. Песок под ногами поплыл. Очертания двойных солнц поплыли и исказились, превратившись в подобие двух гигантских, недовольных яичниц.

Анька-Вейдер смотрела на нас, и в ее глазах был ужас, но не перед нами, а перед чем-то безмерно большим, скучным и бюрократичным.

– Он идет! – закричала она. – Бегите! Сквозь разлом! Оно закрывается! И… Василий…
– Что, Анька?
– Пассеровку… это как?
– Потом расскажу! – рявкнул Чапаев, и, не раздумывая, схватил меня за шинель и рванул прочь от нее, в сторону клубящегося марева, где воздух трепетал, как желе из ненадежного сырья.

Я оглянулся в последний раз. Анька стояла, повернувшись спиной к нам, ее одинокая черная фигура на фоне безумного неба. Она снова надела шлем, и в ее руке снова пылал багровый клинок. Но на этот раз она смотрела не на нас, а в другую сторону пустыни, откуда накатывалась волна такого всепоглощающего, древнего зла, что мой разум отказался его воспринимать. Это было нечто огромное, состоящее из теней, голода и бесконечных, никому не нужных протоколов. Сама сущность канцелярской бесконечности.

Мы прыгнули в дрожащую воздушную пелену.

IV. Эхо безумия и призрачный осадок

Очнулся я на холодной, мокрой от дождя земле. Пахло полынью, глиной и благословенной нормальностью. Рядом, опершись на руки, стоял на коленях Чапаев. Он тяжело дышал, а потом отряхнул ладони и произнес с непередаваемой интонацией:

– Ну и дела… Гиперпространство, Темная Сторона… А борщ, Петька, она так и не научилась варить. Жалко девочку. Запуталась.

Мы молча вернулись в штаб. Никто не задал вопросов. Для всех мы просто пропали на сутки во время рейда и так же необыкновенно вернулись. Хотя писарь Иван заметил, что у меня в ушах застряли песчинки странного, фиолетового оттенка, которые настойчиво шептали о тщете бытия.

Но что-то в нас изменилось. Василий Иванович стал молчаливее. Он часто смотрел на звезды, не как романтик, а как интендант, оценивающий их с точки зрения КПД и полезности для народного хозяйства. Однажды он заявил, что «лентяйка Луна» светит отраженным светом и не производит ничего, кроме дури в головах, и что ее надо бы на пятилетку поставить.

А я… я слышу шепот. Даже здесь. Это не песок, а тихий скрип пера Фурманова, шорох страниц в его бесконечных рукописях. Но в нем тот же самый, чудовищный ритм. И иногда, в самые тихие ночи, мне кажется, что я слышу вдали, на самом краю слуха, знакомое, механическое, прерывистое дыхание. И за ним – нечто большее, нечто безликое и бюрократичное, что ждет своего часа, чтобы провести ревизию нашей реальности на предмет санитарных норм и идеологической устойчивости.

Она сражалась не с нами. Она сражалась за нас. Против того, что пришло за ней. Против того, что не прощает ни космических преступлений, ни пересоленного борща.

И я не знаю, кто победил в той битве в багровой пустыне. Знаю лишь, что дверь, однажды открытая, может быть закрыта, но никогда не исчезает полностью. Она ждет. И шепчет. И я теперь навсегда знаю, что где-то там, в бездне между звезд, наша Анька, Владыка Ситх, отбивается от Империи и в перерывах между разрушением планет пытается освоить пассеровку свеклы.

И от этой мысли становится одновременно и жутко, и до слез смешно.