Где же тут смеяться, товарищи? Почему это – комедия?
Впервые задавшись этим вопросом, я чувствовала, будто со мной что-то не так, потому что мне казалось, что это настолько очевидная и прописная литературоведческая истина, что и спрашивать стыдно. Однако если и у вас возникали такие мысли, то с вами все в порядке – чеховское определение жанра выходит за рамки привычного жанрового определения комедии. Не только вы чувствовали в этом комедии. Например, с писателем не соглашался К.С.Станиславский.
“Это не комедия, не фарс, как Вы писали, — это трагедия, какой бы исход к лучшей жизни Вы ни открывали в последнем акте”, — писал А.П.Чехову К.С. Станиславский, ставивший пьесу драматурга в МХТ.
Однако Чехов и после просмотра пьесы с ним не согласился: “Почему на афишах и в газетных объявлениях моя пьеса так упорно называется драмой? Немирович и Алексеев (настоящая фамилия Станиславского – И.С. Сухих) в моей пьесе видят положительно не то, что я написал, и я готов дать какое угодно слово, что оба они ни разу не прочли внимательно моей пьесы”. (О.Л. Книппер-Чеховой, 10 апреля 1904 года).
И тут мы подходим к первому ответу на это вопрос – просто чеховское определение жанра имеет индивидуальное содержание, выходящее за рамки привычного, традиционного определения. Это же Чехов! Чеховское понимание жанра – это эдакий своеобразный сплав комедии и драмы, иногда даже на грани трагических моментов.
Пьесу комедией назвал сам Чехов – а кто мы такие, чтобы спорить с автором? Это, возможно, может показаться абсурдной причиной для жанрового определения, но уникальное авторское определение и восприятие жанра действительно является причиной для того, чтобы назвать “Вишнёвый сад” комедией, “Мёртвые души” поэмой, а “Евгения Онегина” – романом в стихах.
Однако помимо этого есть и более объективные причины, дававшие А.П.Чехову право по-новому трактовать традиционное определение комедии. И одно из них – его особое место в русской литературе. Чехов “пришелся” на некий стык двух веков: когда он стал неким подведением итога века девятнадцатого, и он же был ответственен за то, как русская литература войдет в век двадцатый.
Согласитесь, подобная ответственность не может не влечь за собой определенного переосмысления прежних установок, написанных до этого произведений и культовых образов. Чехов как раз и ощущал эту ответственность перед поколением за воспитанных на его глазах тех же самых читателей, которые вдохновлялись романтическими образами, классическими характерами – вроде грибоедовского Чацкого, лермонтовского Печорина, тургеневского Рудина, которых писатели невольно заставили Чехова “расхлебывать заваренную кашу” («Да, душа моя, Тургенев писал, а я вот теперь за него кашу расхлёбывай» (курсив мой. — В.Чалмаев.), которые оставили ему “коллеги по цеху”, то есть объясняться с читателем, который чрезмерно увлекся прежними излишне идеализированными и оттого уже не такими реалистичными и, простите мне повтор, реалистическими образами.
Чехову предстояло, в каком-то смысле, возродить традицию реализма, в рамках которого – в рамках реальной “живой жизни” – идеалисты, мечтатели вроде Рудина, Аркаши Кирсанова и того же чеховского Гаева – не выживали (крайности и радикальности в принципе в жизни плохо приживаются: об этом, собственно, говорит весь образ того же Базарова. Только Аркадий свою внутреннюю “радикальность” преодолевает, а Базаров – нет. Вспомните, какой исход ждал каждого из них).
Поэтому чеховское изображение и понимание комедии и уникально – в этом смехе чисто гомерический хохот, который таит в себе страх и боль за поколение мечтателей, идеалистов и просто неприспособленных к жизни “вечных детей”, которые вступают в двадцатый век совершенно к нему неподготовленными: устраивают бал в разоренном поместье, произносят монологи к шкафу, существование которого “вот уже больше ста лет было направлено к светлым идеалам добра и справедливости”, и совершенно игнорируют стук топора по стволам вишен в саду.
Такой уж Чехов – он выбирает смеяться, чтобы скрыть слезы, боль, тревогу. Он не только обличитель, как мы привыкли, он не делает смешным все вокруг, возводя в абсурд самые привычные и обыденные вещи, он сокрушается о судьбах людей, не готовых к кардинальным предстоящим изменениям, скорый приход которых Чехов ощущал. Такой уж он – он не ругает, не издевается, не ставит носом в угол, он сострадает и сопереживает, только в своей необычной манере, однако пытается предупредить людей о скорой гибели, которую они не видят.
К сожалению, чеховский “смех сквозь слезы”, ироничность которого объясняется скрытым страданием, не все понимали и не все понимают. Так не понял замысла драматурга, например, М.Горький: “Озорную штуку Вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к чёрту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная”.
Еще к особенностям чеховского восприятия жанров: “В жизни нет сюжетов, в ней все перемешано – глубокое с мелким, великое с ничтожным, трагическое со смешным”. Отсюда, из этого смешения, появляется такое новое определение чисто чеховского жанра – новая драма. Это, в первую очередь, контекстуально обусловленный скрытый смысл символов и аллегорий. Плюс, Чехов отходит от привычной организации сюжета: главное событие – продажа сада – вообще вынесена за рамки повествования, зритель только слышит стук топора, более того много “бессюжетных” действий, которые не двигают сюжет к ключевому событию.
Сам Чехов объяснял это так: “Пусть на сцене все будет так же сложно и вместе с тем так же просто, как в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни”.
Спасибо за прочтение! Напоследок: приглашаю в гости в свой телеграм-канал, где еще больше текстов о литературе в удобных для чтения карточках, фото и моих студенческих будней.