Тишина в квартире стала настолько громкой, что я наконец различила свой настоящий голос. Не ту прежнюю — задерганную, вечно виноватую, с комом тревоги под ребром, — а другую. Ту, что сидела сейчас на полу, прислонившись к голой стене, и с интересом разглядывала пыльный прямоугольник от его любимого панно — того уродливого агрегата из ржавого металла и проводов, который он называл «искусством». Я выбросила его первым. Вместе с зубной щеткой и половиной его гардероба.
В воздухе висела взвесь из пыли и свободы. Пахло не разрушением. Пахло ремонтом. Таким, капитальным, после которого все будет по-другому. Новым.
Я потягивала остывший кофе из картонного стаканчика. Мой телефон лежал рядом, и я как раз заканчивала аудио сообщение для подруги Кати: «…да, представь, даже пятьдесят оттенков его грязных носков уже в мусорном баке. Осталось вынести последний пакет……»
Вот именно в этот момент — идеальный, выверенный, как удар хлыста в хорошем спектакле — прозвенел домофон.
Сердце? Нет, оно не екнуло. Оно сжалось в маленький, холодный камешек. Внутри мгновенно проснулась интуиция — безошибочное, леденящее знание. Я знала, кто там.
Допила кофе. Подошла к панели домофона. Нажала кнопку. Не из слабости. Из того самого спокойного, почти научного любопытства. Ну что, Максим. Покажи мне свое очередное шоу. Интересно, в каком ты сегодня амплуа? Кающийся грешник? Оскорбленная невинность?
Голос его прозвучал сладко и фальшиво, точно сироп из тюбика:
— Диана… Пусти. Пожалуйста. Нам надо поговорить.
— Заходи, — ответила я ровно и отключила связь.
Минута. Еще одна. Я смотрела на дверь, будто видела его через сталь и бетон. Вот он идет по лестнице. Поправляет волосы. Глубоко вдыхает, готовя свою роль. Я мысленно поставила на «кающегося грешника» с элементами «я-так-соскучился-по-тебе-родная».
Дверь открылась.
И он вошел. Букетом вперед. Огромным, дорогим, безвкусным цветочным щитом из алых роз и каких-то лилий, который кричал: «Смотри, как я старался! Я же купил тебе самый большой!». Он заслонил им половину своего лица, но я увидела его глаза — наполненные собственной трогательностью, готовые вот-вот наполниться слезами умиления над собой.
— Диан… — начал он.
И замолчал.
Потому что его взгляд, скользнув по мне в запыленных джинсах и старой футболке, уперся в пространство за моей спиной. В пустоту. В коробки. В голые стены, на которых остались лишь призраки наших фотографий.
Его лицо, такое выверенное и подготовленное, начало медленно трещать по швам. Актер вышел на сцену и обнаружил, что декорации снесены, а партнерша забыла свой текст. Нарушен его сценарий.
— Что… что здесь происходит? — это прозвучало не как вопрос, а как искренняя, детская обида.
Я не ответила. Прошла мимо него в гостиную, к старому дивану, на котором мы когда-то целовались, ссорились, мирились. А потом он на нем же, пьяный и довольный, хвастался другу в трубку, как «умудряется крутить с двумя бабами одновременно, а дом — крепость». Да, я случайно услышала. Как и про его командировку в Сочи с новой стажеркой.
Я взяла со стола, вернее, с единственного табурета, оставшегося в комнате, белую папку. Она была холодной и гладкой, тяжелой не от веса, а от значения.
Максим не двигался, застыв на пороге с этим нелепым, прощальным венком в руках. Он смотрел на меня, и я видела, как в его глазах паника сменяется привычной злостью. Старая добрая тактика: если виноват — нападай первым.
— Ты что, ремонт затеяла? Или с ума окончательно сошла? — его голос снова обрел менеджерскую твердость, что раньше заставляла меня съеживаться. — Я пришел к тебе, к жене, с миром! А ты тут… тут разрушаешь все!
Я медленно подошла к нему. Встала рядом. Он был выше, но в тот момент я чувствовала себя гигантом, а его — карликом с бумажными цветами.
— Я уже три месяца не твоя жена, Максим, — напомнила я ему тихо. — А это — не разрушение. Это — расхламление.
Я протянула ему папку. Он машинально взял ее, его пальцы сжали тонкий картон, смяв несколько лепестков роз.
— Что это? — просипел он, не глядя.
— Открой и посмотри, — сказала я с легкой, почти невесомой улыбкой. — Ты пришел с цветами, а я — с договором о разделе имущества. По-моему, мой подарок практичнее. Особенно пункт про эту квартиру.
Он уставился на папку, потом на меня. Его рот приоткрылся. Букет в его другой руке бессильно наклонился, и несколько алых лепестков, словно капли застывшей крови, упали на чистый, запыленный пол.
***
Лепестки роз лежали на полу, как следы несостоявшегося преступления. Максим смотрел то на папку в своих руках, то на меня. Его лицо было полем битвы, где гнев проигрывал панике, а паника — полному, абсолютному непониманию. Он пришел играть в одну игру, а я поменяла правила, не предупредив.
— Ты с ума сошла? — его голос сорвался на фальцет. Он тряхнул папкой, и листы зашуршали, словно испуганные птицы. — Что это, бл.дь, вообще такое?! «Договор о разделе...» Ты что, думаешь, я позволю этому листу бумаги...
— Это не «лист бумаги», Макс, — перебила я его мягко, как поправляла когда-то, когда он путал имена моих коллег. — Это наша с тобой жизнь. Вернее, то, что от нее осталось. В цифрах и фактах. Рекомендую обратить внимание на страницу четыре. Квартира.
Он не посмотрел. Он не мог оторвать от меня глаз. Я видела, как в его голове щелкают шестеренки, пытающиеся найти рычаг, кнопку, которая вернет все на круги своя. И он нашел ее. Старую, проверенную.
Максим выпрямился. Отбросил папку на пол. Она шлепнулась рядом с букетом — две пародии на значимые жесты.
— Я все понимаю, — сказал он, опуская голос, изображая усталую рассудительность. — Ты обижена. У тебя истерика. Ты не в себе, раз всю квартиру в хлам разгромила. Но давай будем взрослыми людьми, Диана. — Он сделал шаг ко мне, попытался взять меня за руку. Я убрала ее за спину. Его пальцы сомкнулись в пустоте. Он поморщился, но не сдавался. — Давай поговорим спокойно. Без этих... бумажек. Ты же сама знаешь, что никому, кроме меня, ты не нужна. Разведенка под тридцать с хвостом в виде ипотеки на полквартиры? Детей нет. Кому ты такая нужна? Я... я же один тебя по-настоящему знаю. И люблю.
Это было так мерзко, так предсказуемо, что у меня даже не возникло желания спорить. Это был последний, холостой выстрел. Унижение как последний аргумент.
И в этот идеальный, выверенный до миллисекунды момент, у него в кармане зазвонил телефон.
Максим дернулся, инстинктивно потянулся его выключить. Но я была быстрее. Легкое, почти невесомое движение — и холодный стеклянный прямоугольник оказался в моей руке. Он так опешил, что даже не сопротивлялся.
На экране сияло имя: «Леночка». С сердечком.
Я посмотрела на Максима. Он побледнел. Его уверенность испарилась, оставив лишь животный страх.
— Верни, — просипел он.
Я улыбнулась. Той самой улыбкой, с которой он когда-то говорил, что она «сводит его с ума». И провела пальцем по экрану, принимая вызов. Включила громкую связь.
— Максим, где ты завис? — послышался в комнате молодой, слегка капризный голос. — Я уже в кафе, мне одной скучно! Ты обещал быть через пятнадцать минут!
Он замер, как кролик перед удавом. Его глаза умоляли меня. Быстро, отчаянно, он прошептал: «Выключи».
Я поднесла телефон ближе к губам.
— Лена? — сказала я ровным, дружелюбным, почти светским тоном.
В трубке наступила тишина. Потом нерешительное:
— Алло? А кто это?
— Это Диана. Бывшая жена Максима. — Я смотрела прямо на него. Он закрыл лицо руками. — Максим сейчас немного занят. Мы как раз решаем, кто будет платить за мою половину нашей общей квартиры. И, как следствие, кто будет спонсировать твои будущие подарки. Ты же, наверное, хотела сережки от Tiffany? Он как-раз упоминал.
Истеричный вздох в трубке. Потом — оглушительная тишина. А потом — нечленораздельный, переходящий в визг поток:
— МАКСИМ! ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ?! КАКАЯ КВАРТИРА?! ТЫ ОБМАНЫВАЛ МЕНЯ?! ТЫ ГОВОРИЛ, ЧТО ВЫ В РАЗВОДЕ УЖЕ ГОД И ОНА ПРОСТО НЕ ВЫЕЗЖАЕТ! МАКСИМ! ОТВЕЧАЙ!
Я не выключала громкую связь. Я дала ей насладиться этим концертом. Дала ему прочувствовать каждый визг и каждое обвинение, обрушивавшиеся на него из маленького динамика.
Потом я протянула ему телефон. Молча. Он взял его дрожащей рукой, судорожно прижал к уху и, отвернувшись к стене, начал что-то беззвучно шептать, молить, оправдываться.
Я подняла с пола папку, отряхнула ее. Подняла букет. Поставила его в ведро с водой для уборки — пусть постоит, как памятник его глупости.
Он закончил разговор, бросив в трубку отчаянное «Я все объясню!». Повернулся ко мне. Его лицо было искажено злобой и унижением.
— Довольна? — выдохнул он, и в его глазах стояли настоящие, не наигранные слезы. Слезы злости. — Ты добилась? Ты разрушила все!
— Нет, Максим, — сказала я тихо, подходя к двери и открывая ее. — Я ничего не разрушала. Я просто показала Леночке черновой вариант вашего общего будущего. Без купюр. Сеанс одновременного уничтожения двух твоих женщин закончен. У тебя есть три минуты, чтобы собрать свой букет и уйти. А завтра в десять утра будь у моего нотариуса. Или я подам иск в суд. И тогда Леночка узнает о тебе еще много чего интересного. Из официальных документов.
Он стоял, не двигаясь. Сжав кулаки.
— Вон, — сказала я без всякого выражения. Все эмоции в этой сцене уже выплеснула Леночка.
Он вышел. Не глядя на меня. Не взяв цветы. Шаг его был тяжелым и неуверенным.
Я закрыла дверь. Повернулась к пустоте. И наконец-то позволила себе выдохнуть. Дрожь прошла по телу — не от страха, а от адреналина. От осознания собственной силы.
Следующий звонок был от Кати. Я взяла трубку.
— Ну что, — сказала я, и голос мой снова звучал ровно и спокойно. — Ты не поверишь, какого клоуна я только что выгнала из своего цирка.
Тишина после бури — самая насыщенная. Она не пустая, она вся состоит из смысла. Из облегчения. Из свободы, которая поначалу даже пугает своей гулкой просторностью. Словно вышла из тесной, заставленной хламом комнаты — и оказалась один на один с бескрайним полем под огромным небом.
Юридическая волокита заняла меньше месяца. Максим подписал все, не глядя. Видимо, объяснения с Леночкой отняли все его силы. Мне было все равно. Я получила то, что хотела: свою половину, выкупленную у него за символические деньги, и полное, безоговорочное право больше никогда о нем не думать.
И вот настал тот день. День, когда в ЗАГСе поставили жирную точку. Я пришла домой — в свой дом, свой целиком и полностью — и не стала заказывать пиццу или звать подруг. Не стала сразу переставлять мебель или клеить обои. Нет.
Я пошла на балкон. Тот самый, с которого когда-то смотрела, как он уезжает на свои «важные встречи», давясь горьким комом подозрений.
Сегодня вечер был ясным и прохладным. Я зашла внутрь, взяла с пола большую металлическую урну для мусора — чистую, блестящую, новую. Поставила ее посреди балкона. А потом пошла за топливом.
Я не стала выносить на балкон его вещи. Они уже были выброшены. Я пошла к шкафу и вытащила оттуда старую картонную коробку. Она была не тяжелой, но очень, очень плотной. В ней не было его вещей.
В ней было мое прошлое. Мое больное, наивное, пропитанное слезами.
Я высыпала ее содержимое в урну.
Первыми полетели тетради. Толстые, в потрепанных обложках. Мои дневники. Все эти годы — вся наша совместная жизнь — были испещрены ровным, истеричным, местами размазанным от слез почерком. «Сегодня он снова пришел поздно. Говорит, работа. А от него пахнет чужими духами». «Почему я ему не верю? Может, это во мне проблема? Может, я слишком мнительная?» «Пообещал, что все изменится. Целовал меня, а в глазах была пустота. Я целовала пустоту и пыталась согреть ее своим теплом». Страница за страницей. Гора исписанной тоски.
Потом — папка с распечатками. Его смс-ки. «Прости, задержался». «Не жди, ложись спать». «Ты сама все придумала». И мои любимые — те, что шли после ссор: «Я исправлюсь, родная. Ты только дай мне шанс. Ты же одна у меня». Ложь. Циничная, дешевая, отработанная ложь. И я это знала. Но хранила. Как улики против самой себя.
Затем — платье. То самое, алое, шелковое. Я надела его, когда мы пошли к семейному психологу. К тому, на чей прием он в итоге не пришел, сославшись на «завал». Я просидела в этом платье час одна в кабинете незнакомой женщины, которая смотрела на меня с бесконечной жалостью. Платье надежды, которую он растоптал.
Я посмотрела на эту груду. На гору своей боли, своего унижения, своей слепоты. Она лежала в блестящей урне, как нелепый, уродливый памятник.
Достала зажигалку. Чиркнула.
Огонь схватился не сразу. Сначала он нерешительно лизнул уголок дневника. Потом пламя набрало силу, уверенности. Оно пожирало мои чернильные слезы, мои наивные надежды, мою исписанную бумажную душу.
Оно было горячим и яростным. Оранжевые языки танцевали, подпрыгивая все выше, освещая стены балкона и мое лицо. Жар бил по коже, и это было приятно. Очищающе.
Я стояла и смотрела, как горит. Не его фотографии. Не его подарки. А мое. Моя привязанность к боли. Моя роль жертвы. Моя вера в его ложь. Я сжигала тюрьму, которую сама же и строила, все эти годы.
Шелк платья вспыхнул с особым, ядовито-синим отсветом и сгорел почти мгновенно. Символично. Надежда сгорает быстрее всего.
Я не чувствовала ни злорадства, ни ненависти. Только странное, все заполняющее спокойствие.
Когда догорела последняя страница, пламя утихло, превратившись в горстку тлеющих угольков. Я подождала, пока они окончательно погаснут.
В урне лежал пепел. Черный, легкий, невесомый.
Я протянула руку над остывающей золой. Пепел был теплым, почти живым. Я поднесла ладонь к лицу.
Пахло не гарью. Пахло… ничем. Абсолютным ничем.
Я разжала пальцы, и ветерок подхватил пепел, развеял его над ночным городом, над огнями окон, над моей новой жизнью.
Вот он, вес моего прошлого. Горсть пепла. И больше — ничего.
Я зашла с балкона, поставила пустую урну у стены. Заперла дверь. В квартире пахло свежестью и свободой. Завтра придут маляры. Я уже выбрала цвет для стен — теплый, солнечный, цвет утреннего неба.
Я прилегла на матрас, все еще лежащий посреди гостиной. Укрылась пледом. И закрыла глаза.
Внутри была та самая тишина. Не пустота. А тишина. Моя тишина.
И это было самое громкое и самое прекрасное, что я слышала за последние годы.