Зимняя тайга в ясный день была величественным храмом, полным безмолвной красоты. Снег лежал нетронутым, ослепительно-белым полотном, на котором солнечный свет играл алмазными бликами. Воздух, морозный и хрустальный, звенел от тишины, нарушаемой лишь редким скрипом ветки или веселым стуком дятла. Но Григорий, старый, видавший виды охотник, знал, что это спокойствие — обманчиво. Тайга была живым существом, и ее настроение могло перемениться в мгновение ока.
Он возвращался с промысла, довольный. За плечами на нартах туго увязанная добыча — несколько пушистых соболей, да жирный глухарь, подстреленный накануне. Дорога была долгой, но знакомой. Он шел этим путем десятки раз, знал каждую приметную сосну, каждый камень-одинец, каждый изгиб замерзшей речушки. Его избушка стояла всего в нескольких часах ходу, и он уже мысленно грелся у раскаленной печки, попивая крепкий, с дымком, чай.
«Эх, погодка-то портится», — пробормотал он себе под нос, с тревогой глядя на небо.
Солнце, еще недавно яркое, стало блеклым, словно его затянули дымкой. По горизонту наползала мутная, молочно-белая стена. Воздух потерял свою упругость, стал тяжелым и влажным. Григорий прибавил шагу. Он знал, что это предвестники пурги, самой страшной из таежных стихий.
Он успел дойти до старого, поваленного бурей кедра, который служил ему первым ориентиром, когда первый порыв ветра ударил ему в лицо, осыпав колючей, как иголки, снежной пылью. Еще через несколько минут мир исчез.
Это произошло стремительно. Белая стена накрыла его с головой. Снег летел уже не хлопьями, а сплошной, слепящей пеленой, выедающей все живое. Воздух стал густым и белым, как кислое молоко. Видимость упала до нуля. Григорий не видел собственных валенок. Он замер на месте, инстинктивно подняв руку к лицу, но не увидел и ее. Не было ни верха, ни низа, ни земли, ни неба. Только всепоглощающий, оглушительный рев.
Ветер выл так, что закладывало уши. Он рвал со спины тулуп, пытался вырвать из рук палку-посох, сбивал с ног. Снег забивался за воротник, в рукава, слепил глаза. Григорий, собрав волю в кулак, попытался идти вперед, туда, где, как он помнил, должна была быть тропа. Он сделал несколько шагов и со всего размаху врезался во что-то твердое и обледенелое. Это была сосна. Но какая? Он ее не узнавал. Он отшатнулся, попытался сориентироваться по ветру, но ветер крутился, менял направление, обманывал.
Паника, холодная и липкая, подступила к горлу. Он знал, что это конец. Тайга не прощает ошибок. Одна неверная тропа, один неверный шаг — и ты становишься ее вечным пленником. Он вспомнил истории о таких же, как он, опытных охотниках, которых находили весной всего в сотне шагов от жилья, замерзшими, с безумными улыбками на лицах.
«Нет, — прохрипел он сквозь вой стихии. — Не может быть».
Он снова попытался идти, продираясь сквозь снежную толщу. Ноги увязали по колено, дышать становилось все труднее. Он шел, может, десять минут, может, час — время в этом белом аду потеряло всякий смысл. И снова наткнулся на дерево. И снова не узнал его. Он ходил по кругу. Он был в ловушке.
Отчаяние охватило его с новой силой. Он рухнул на колени, чувствуя, как леденящий холод пробирается сквозь мех тулупа, цепляется за кости. Слезы выступили на глазах и тут же замерзли на ресницах. Он прощался с жизнью. Вспоминал свою одинокую избушку, тепло печки, лицо старого деда, который когда-то научил его всем премудростям таежной жизни.
«Слушай, Гриша, — говорил тот, сидя у костра и попыхивая самокруткой. — Тайга она не немая. Она всегда говорит. Просто люди разучились слушать. Ветер — это ее голос. В нем все есть — и дорога, и опасность, и спасение. Надо только уши раскрыть, а не бежать сломя голову».
Григорий всегда считал это красивой, но бесполезной присказкой. Сейчас, на пороге смерти, эти слова всплыли в памяти с невероятной четкостью.
«Слушай…» — прошептал он.
Что ему терять? Он поднялся на ноги. Перестал бороться с ветром, перестал пытаться пробиться сквозь белую стену. Он просто встал, закрыл глаза, чтобы не сбивало мельтешение снега, и… начал слушать.
Сначала это был просто оглушительный, бессмысленный рев. Но постепенно, заставив себя дышать ровнее и глубже, он начал различать оттенки. Вой ветра не был однородным. Он был многоголосым хором.
Прямо перед ним ветер с тонким, пронзительным свистом пролетал сквозь что-то узкое, может, сквозь скальную щель или густые ветви пихт на обрыве. Слева доносился глухой, мощный гул — будто ветер гудел басом в глубоком, заснеженном распадке, где воздух был плотным и неподвижным. Справа он слышал совсем другой звук — тихий, прерывистый шепот, почти плач. Это ветер играл в заснеженных кустах стланика, облепляя их инеем и заставляя тонкие ветви мелко дрожать и звенеть.
И тогда в его сознании, будто по волшебству, начала складываться карта. Тот пронзительный свист — это высокая скала с узким проходом, что в полуверсте к северу от его избушки. Глухой гул — это Чертов овраг, глубокий и опасный, куда лучше не соваться. А тихий шепот и плач — это поляна со стлаником, что как раз в версте к востоку от дома.
Он стоял, вслушиваясь, и карта проступала все четче. Он «видел» ее не глазами, а ушами. Он понял, где находится. Он стоял как раз между гудящим оврагом и шепчущим стлаником. А его избушка должна быть… там, откуда доносился самый низкий, самый мощный гул, перекрываемый временами резким свистом. Там, в ложбине за скалой, ветер создавал свою, особенную симфонию.
Он открыл глаза, но не для того, чтобы смотреть. Белая тьма никуда не делась. Он открыл их, чтобы идти. Он пошел на звук. Не против ветра и не по ветру, а так, как вел его этот низкий, гудящий бас. Он шел медленно, осторожно, полностью доверившись своему новому, звуковому компасу. Ноги сами находили твердую почву под снегом, он интуитивно обходил невидимые кочки и ямы.
Шел он, казалось, целую вечность. Ветер не стихал, снег не прекращался. Но паника больше не владела им. На ее месте был странный, почти мистический покой. Он разговаривал с тайгой. И тайга отвечала ему.
И вдруг сквозь общий гулкий хор он уловил новый, знакомый звук. Негромкий, металлический лязг. Это болталась на ветру жестяная табличка, которую он когда-то прибил к своему дровяному сараю. Его сердце екнуло. Он сделал еще несколько шагов в сторону этого звука, и из белой пелены перед ним проступили смутные очертания. Темное пятно. Стенка. Его избушка.
Он подошел вплотную, прислонился к знакомым, шершавым бревнам, чувствуя, как дрожь пробирает все тело, но теперь уже не от страха, а от дикого, всепоглощающего облегчения. Он нашел дверь, откинул щеколду и ввалился внутрь.
Тишина. Относительная тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра снаружи, но здесь, за толстыми стенами, оно было уже не угрозой, а просто фоном. Он скинул промерзший тулуп, растер заледеневшие руки и ноги, с дрожью в пальцах разжег печку. Когда огонь весело затрещал, освещая знакомую, убогую обстановку, он сел на табурет и просто сидел, глядя на пламя.
Он был жив. Он спасся. Но не потому, что тайга сжалилась над ним. Нет. Она была равнодушной и величественной, как всегда. Она просто заговорила с ним на своем языке. И он, наконец-то, оказался готов его услышать.
С тех пор Григорий изменился. Он по-прежнему был лучшим охотником в округе, но теперь его уважали еще и как человека, обладающего особым даром. Он мог предсказать погоду по едва уловимым изменениям в звуке ветра, находил тропы в самую густую метель, всегда возвращался домой. Молодые охотники просили его научить их этой премудрости.
«Дело не в хитрости, — говорил он им, сидя у себя в избушке. — Дело в слухе. Надо успокоить внутри себя всю суету. Забыть, что ты человек, который все может и все знает. Стать пустым. И тогда услышишь. Услышишь, как ветер свистит на скалах, как воет в овраге, как шепчет в стланике. Это и есть дорога. Это и есть карта. Тайга не прячет тропы. Она их поет. Надо только услышать эту песню».
И самые умные из них понимали, что он говорит не просто о выживании. Он говорит о диалоге. О том, как два мира — мир человека и мир дикой природы — могут найти общий язык. И в этом диалоге рождалась не просто безопасность, а нечто большее — гармония, уважение и та самая, настоящая, нерушимая связь с землей, что делает человека не хозяином, а частью великого, вечного целого. Григорий обрел не просто жизнь в той пурге. Он обрел понимание. И это было величайшей его добычей.